Текст книги "Нулевой том (сборник)"
Автор книги: Андрей Битов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Как это можно – тратить деньги? Ведь они же заработаны! Можно сказать, потом и кровью. Так ведь и говорят: кровные денежки, трудовая копеечка. Сколько раз можно разогнуться и согнуться, присесть и встать, поднять и бросить, чтобы потом пообедать, выпить пива, съездить в город, погулять по парку и покупаться, сходить в кино, позвонить домой в Ленинград… На все это, оказывается, нужны деньги. А деньги – это работа: разогнись – согнись, трень-бом, вверх-вниз.
Кусок застрянет в горле, если так вот думать.
Вот я, например, съездил в город на субботу и воскресенье. Снял номер в гостинице, позвонил в Ленинград, пошлялся по базару… Туда-сюда. Хвать – а уже последний рубль! Куда делись?
Ума не приложу. Значит, опять работай, опять зарабатывай на хлеб? Ужасно, не правда ли?
И вовсе не ужасно. На самом деле это легко. Это удивительно легко – тратить деньги. Даже, прямо скажем, просто. Тратишь деньги и не думаешь о работе. Приведенный расчет совершенно противоестествен.
Но самое приятное – это тратить деньги на подарки. Вообще тратить деньги на себя одного неинтересно, даже неприятно как-то. Стыдно, что ли. Дарить вот – хочется. Почему мы так редко дарим?
Нет больше денег – все вышли… Вот и хорошо, завтра на работу. Как раз хватило. Вот естественный ход мысли для здорового человека.
Конечно, оплата по труду, материальная заинтересованность – это неразделимо с трудом. И все-таки в нас по-человечески распадается: работа – одно, а деньги – другое.
Разные вещи.
Веселый человекЯ работаю с Толиком. Работать с ним легко. И жить с ним легко. Все он делает как-то без усилий, незаметно. И мне помогает. Поначалу ведь не все выходит так, как надо. Помогает он тоже незаметно.
Толик видел в жизни разное. Всякое.
И все его взлеты и падения, казалось, оставляли в нем только след мудрости – а сожаления, зависти, ревности (что вот не достиг, не так сложилась жизнь) в нем не было.
Он говорил:
– Жизнь я прожил по-хорошему…
Или:
– Не понимаю, чего это вам ссориться, что вы мрачные такие… Веселее надо. Вот я – веселый человек.
Или:
– Шутить надо больше. В этом огромная наша беда – мало мы шутим. Легче надо. И веселее. Вот я – человек веселый…
Но за всем этим ходит где-то большая грусть. Где-то там, за шуткой, жестом, на донышке взгляда…
Есть у Толика и официально отрицательные черты. Например – пьет.
И вот когда выпьет, берет гитару.
Так здравствуй, поседевшая любовь моя…
Или пляшет. Цыганочку.
Тело его становится удивительно легким. И тогда он кажется особенно, подчеркнуто худым. Туловище во время танца неподвижно. Руки – плети. И только ноги, тощие, обутые в тапки, двигаются вдохновенно, мягко – бесшумная чечетка. Толик не любит ухарства в танце, стука.
И танцует медленно, словно разгоняясь и останавливаясь, чтобы разогнаться снова, но так и не набирая темпа.
А гитаристу говорит:
– Не понимаешь… медленней…
А лицо… Запрокинуто, взгляд льется куда-то, улыбка бродит по губам, тень улыбки – и не улыбка вовсе.
А глаза… Взгляд поверх нас, выше. Что он видит там?
Он говорит:
– Горы я люблю. Тут все не ровно. Взгляду – живо.
Или кличет свою собачку, маленькую лайку:
– Кнопка, Кнопка! Ах ты, родная моя…
Еще любит читать. Книги толстые, приключенческие. Говорит:
– Про жизнь скучно пишут. Веселее надо. Уж лучше вранье…
И еще ему нужно, чтоб рядом обязательно кто-нибудь был. Жена ли Маша, Кнопка ли, или я, или кто-нибудь другой. И кажется, жизнь его – желание, чтобы к нему пришли. И чтобы тому, кто пришел, стало легче, проще, веселее, вернее в жизни. К нему и ходят.
И безудержный запас историй, случаев, из которого он каждый раз достанет то, что необходимо тебе сегодня. И рассказ его (а Толик – рассказчик, большой рассказчик) должен быть прекрасным. Толик выставит себя и смешным, и глупым, и поерничает – только чтобы был рассказ. Рассказ для него – не похвальба. Рассказ не себе – а слушателю.
Замечаю странную вещь. О том, кого очень любишь, кто навсегда задел тебя, писать очень трудно. Трудно – о матери, о женщине, которую любишь. Как-то разговор о них не вяжется с умением писать. Это, может, так же трудно, как в разлуке вспомнить любимое лицо. Тыща других, полузнакомых, случайно встреченных людей пройдет перед взглядом, пока вспомнишь единственное лицо…
Фотография Толика у меня на столе.
О людях – память, тепло. Но Толиком я меряю жизнь.
При всей своей слабости Толик – человек. Потому что он – вне суеты. Суеты, которая гложет и сжигает человека. Суеты, от которой теряют собственное лицо. Теряют ощущение полноты жизни.
И все мне верится, что таким, как он, можно стать, и не сломавшись, не потеряв силы.
И вот мне хочется, чтобы я сделал в этой жизни все, что могу, и в то же время мог сказать в равновесии и простоте:
– Я – веселый человек.
Родной голос
Двенадцать коз белых и двенадцать коз черныхПо горам прыгают козы. Огромное количество. И все они или белые, или черные. Других нет. Никакого перехода. Вот они столпились в большое черно-белое пятно на склоне. Вот они рассредоточились и четко рисуются черно-белым пунктиром по гребню.
Горы слева, справа, впереди и сзади. Слева горы – желтые, голые. Они то подходят к нам вплотную, то отступают, отходят в сторону. Словно танцуют. Впереди каменистая тряская дорога. Изгибается, как река. Вьется, как змея. Спрячется за гору, вытянется по ущельицу, снова улизнет за поворот. А сзади – пыль.
Можно не включать мотор, а катить так, за счет английского короля, по крайней мере полдороги.
Суббота. Катим в город.
Вниз. С гор.
Нас швыряет в кузове, как игральные кости в стакане. Но это еще полбеды…
Еще поворот, и на тех же голых камнях – юрта. Вокруг бегают дети в ярко-красных рубахах. Перевернутые закопченные котлы. Раздвигается полог – выглядывает женщина. Около юрты толпятся козы. От юрты отделяется старик, подходит к обочине, голосует. В другой руке веревка: на нее нанизаны длинной цепочкой козы.
Старик что-то длинно объясняет нашему шоферу, пуская в ход все пальцы, приподымая на руках беленькую козочку и просовывая ее в кабину и все время тряся головой и бородой – одновременно, но с разной частотой, бородой чаще.
Наконец и мы в кузове понимаем, в чем дело. Это благодаря шоферу.
– Да что же это такое?! – кричит он не своим голосом. – Да на что мне твоя коза! Как же мне тебе еще объяснить, что не могу я посадить двадцать четыре козы в кузов!..
Мы оглядываемся, осматриваем кузов. М-да… Хоть мы и утряслись немножко… Но ведь козы-то – двадцать четыре и нас – двенадцать. Я пересчитываю цепочку: двенадцать коз белых и двенадцать черных – никакой ошибки.
Шофер заходится.
На помощь из кузова выпрыгивает Коля. Он татарин и берется переводить. Наконец старик отделяет от цепочки шесть коз – три белые и три черные, – и Коля с азартом, краснея и веселясь, начинает перекидывать их через борт.
Мы смотрим.
Потом старик опять подходит к кабине и снова начинает пропихивать козочку.
– Да не нужна мне твоя паршивая коза! – В голосе шофера мне слышится рыдание.
Старик не понимает, качает головой.
– Ну, садись, черт с тобой… Да поживей, и так из-за тебя опаздываю. Да садись же!.. Ведь все понимает, старый хрен, – денег платить не хочет…
Старик подсаживает козочку в кузов. И садится сам.
И мы едем.
Нас теперь двадцать в кузове. Двенадцать было, да еще старик, да еще семь коз. Впрочем, седьмую, беленькую козочку старик держит на руках, как грудного ребенка. Но от этого не легче.
Да, он едет в город. Да, на базар. Толковый старик.
Теперь-то нас не так легко трясти, как игральные кости. Но это только кажется. Нас таки трясет: небо-то над головой свободно… Козы испуганно жмутся сзади. Они теплые, шерстяные. Глаза у них округлились, налились кровью. Тупой ужас в глазах.
Но мы привыкаем. Козы – сзади, впереди – дорога. И мы про них забываем. Разве пахнет несколько. Да еще я полетел через козу – машину тряхнуло. И все очень смеялись.
Тесно не тесно, а словно мы тут уже давно живем, в машине. Трое играют в очко. Один достал из сеточки пиво и рыбину и угощается с соседом. Коля-татарин заигрывает с Надей-кассиршей. Надя смущается, старается показать, что Коля ей не пара, воротит голову.
Коля вдруг обижается:
– Чего кривишься?
Надя молчит, словно это он не ей говорит.
– Подумаешь, начальство… – говорит Коля.
– Сначала научитесь разговаривать, – говорит Надя, – а потом говорите.
Это, конечно, мудрое замечание. И Коля обижается совсем.
Поблеивают козы.
Но тут машина затормозила.
Новое дело.
Осел стоит посреди дороги. Стоит и ухом не ведет. Сколько я видел ослов – ни тупости, ни упрямства. Это какое-то воплощение грусти и меланхолии. Они, по-моему, просто ничего не видят вокруг от этой грусти. Не обращают внимания. Серые, лопоухие, славные.
Так вот осел стоял посреди дороги. А уж если он стоит, единственный способ – взять его за четыре ноги и перенести к обочине. Бить и пугать – бесполезно. Но тут был не просто осел-кататоник. Тут дело сложнее.
У обочины, в пыли, катаются два человека. То, как они по очереди садятся друг другу на грудь и как держат друг друга за отвороты халатов, как лежат в пыли опрокинутые тюбетейки, как кричат они, гортанно и страстно, – по всему этому можно понять, что они дерутся.
Мы, конечно, выбираем себе любимца и начинаем болеть. Мы подбадриваем их криками. Мы даже начинаем спорить, кто – кого. А надо сказать, что меняются местами они так часто, что мы начинаем их путать. Но это не мешает нам болеть. Нисколько. Мы входим в азарт.
Тут один из двоих, оказавшись сверху, вскакивает на ноги и во всю прыть несется к ослу. Он вспрыгивает на осла, стукает в бока пятками, и тот, как по мановению, забыв, что он кататоник, оживает и трогается с места. Тем временем вскакивает и второй, догоняет первого, стягивает его за ногу с осла и садится сам.
Оказывается, они дерутся из-за осла, вот что.
Осел идет впереди как ни в чем не бывало. Мы ползем за ним. А два неподеливших человека стаскивают друг друга с осла, первый – второго и второй – первого. И все время они кричат, не переставая, и кажется, что кричат они не сердито и дерутся как-то не страшно.
Мы ползем следом. Медленно, но интересно.
Тут случилось вот что. Они оба снова скатились к обочине, а осел убежал в горы.
Мы поехали дальше с положенной нам скоростью…
Машина теперь уже не катится сама собой. Она ныряет. Вниз – вверх. Вверх – вниз. Раскатится вниз – и на всем скаку на горушку. А на самый взгорбок уже еле взбирается, ревя и задрав радиатор. Вниз – упираешься руками в борт, чтоб не ткнуться в соседа. Вверх – руки вытягиваются, как канаты, чтобы не опрокинуться на коз. Вниз – все видно впереди. Вверх – видно все меньше, меньше. Пока не влезешь на взгорбок: оттуда снова вниз. И снова вверх.
Вот мы, шипя и надрываясь, осилили один очень длинный подъем. Вот мы на взгорбке – и совсем иная картина. Словно и не было желтых раскаленных гор. Под нами котловинка, и она зеленая.
Аул. Оазис.
Вот и то самое, из-за чего возникли и аул и зелень, – узенький ручеек. Мы переезжаем его медленно, как канаву, сначала мягко нырнув передними колесами, потом резко – задними. Слева от дороги из камня выложен бассейн (хауз). Ручеек перегорожен. У плотины копошатся дети.
Мы спускаемся вниз. К аулу, к зелени.
Справа – поле люцерны. Оно обнесено плетеной изгородью. А сразу за изгородью начинается тот самый вечный желтый камень, такой мертвый на вид.
Это поле было такое зеленое! Я никогда не видел, чтобы что-нибудь было таким удивительно зеленым. Таким свежим. Трава густая, сильная. Кажется, изгородь выгибается под ее напором. Поле (какое поле! – что наш кинозал) – и не поле вовсе. Кто-то чуть покрупнее нас поставил в пустыне на желтый камень плетеную корзинку, набитую тугой травой. А в поле пасутся две лошади. Удивительно милые лошади.
Две лошади в корзинке. И все поле в отдалении. Прохладное, нежное… И две лошади. Сколько раз я проезжал по этой дороге, мимо этого поля: вниз – в субботу и вверх – в понедельник… И каждый раз так же зеленела люцерна, так же паслись две лошади. Казалось, они не меняли ни позы, ни места. Казалось, они и не паслись вовсе. А смотрели куда-то вдаль. Две лошади, два силуэта. Скоро вернется этот кто-то за корзинкой и понесет ее дальше. И люцерну, и двух лошадей… Унесет.
Мы спустились мимо поля и подкатили к аулу. Тут вперемежку стояли юрты и глинобитки. Из них высыпали люди.
В центре толпы оказался солдат-отпускник. Я еле узнал его: такой он стал важный. Это мы привезли его в прошлый понедельник. Он остановил нас тогда в двадцати километрах от аула. Он шел пешком и запылился с ног до головы. В машине он успел нам рассказать и про службу, и про жену, которую не видел год, и про хозяйство. Он нервничал, брал у нас папиросы, и его новорожденное лицо было так тревожно и так чисто. А сейчас он стоял, белый и растолстевший в армии, в толпе своих сухих темнолицых односельчан и был очень важен, и какое-то непонятное равнодушие покрывало его лицо. Он был уже в халате и тюбетейке и забыл про сапоги. Когда он успел привыкнуть к тому, о чем скучал год? Впрочем, много ли нужно человеку, чтобы почувствовать себя дома…
Тут наш старик издал пронзительный крик. В толпе обратили внимание и тоже закричали. Наш старик забарабанил по крыше кабины. Мы остановились.
Он поспешно, путаясь в халате и собственных ногах, цепляясь за коз, вылез из машины. Бросился обнимать отпускника. Старик обнимал и обнимал его, выкрикивая и притопывая. А отпускник давал себя обнимать и стоял важный. А раздавшийся круг смотрел на них. И отпускник давал на себя смотреть. Потом старик начал обнимать группу, стоявшую чуть ближе к центру, чем остальные, – по-видимому, родственников отпускника. Потом он начал обнимать всех остальных, прижимая руку к сердцу, и пожимая руки, и кланяясь, и снова прижимая руку.
Мы не могли уехать, потому что у нас в кузове были стариковы козы. Шофер выбрался из кабины, опять вспоминая мать, и подошел к толпе. Он втесался в нее, продвигаясь к старику. Продвинулся.
Старик по инерции обнял шофера.
Шофер приволок старика к машине.
– Ехать надо. Понимаешь, ехать. Е-хать. Ехать, понимаешь? Твоя, моя, козы – ехать. Ах…
Старик не хотел ехать. Старик даже рассердился. Он что-то лопотал и бубнил с обиженным лицом. Затем махнул рукой и стал принимать от Коли-татарина коз.
Коля сказал:
– Он говорит, что базар никуда не уйдет. А тут вернулся племянник, и он уйдет.
Сгрузили коз.
Старик снова попытался пропихнуть козочку в кабину.
То, что сказал по этому поводу шофер, вообще трудно передать.
Старик, прижимая руку к сердцу, попятился от машины.
Шофер тронул.
Тут наш старик спохватился и побежал за машиной, крича и размахивая руками.
Мы остановились. Запыхавшись, старик подошел к кабине и долго разворачивал на груди свои халаты, откуда и извлек некий узел. Он долго развязывал его, пришептывая и притопывая, и все для того, чтобы извлечь из него еще узел, который тоже надо развязывать.
Развязав и этот узел, старик отвернулся от кабины и, образовав собой полусферу, шуршал в ней. Развернувшись, он просунул шоферу бумажку. Тот поморщился и взял. Взял и тронул.
Последнее, что мы еще видели, – это как старик протягивал молодую козочку отпускнику.
Стало свободнее. Но это ненадолго.
Скоро мы нагнали живописную группу… Осел. На нем старуха в черном. А сзади, держась за хвост осла, – еще старуха, такая же черная.
– Автомобиль с прицепом, – сказал Саня.
Старуха отпустила хвост и проголосовала.
Другая старуха слезла с осла, и оказалось, что она сидела на мешках. Оказалось, они везли кизяк. Они сгрузили мешки с осла, и тот же Коля погрузил мешки в машину. Туда же он подсадил одну из старух.
Мы ехали. Ехали, ныряя, – в гору, с горы. А вокруг раскаленный желтый камень. И обжигает лицо раскаленным ветром. Но дышится легко. Воздух сух и чист.
Как ни странно, мы напуганы ленинградской жарой. Редкой, но влажной. В Азии жара легче. В Ленинграде климат хуже.
Благодатная страна – Азия! А я сижу на мешке с кизяком и думаю, что все-таки это совсем другая и чужая мне страна.
МеждугороднаяВ чужом городе быстро исчерпываешь все дела. Особенно если ты один.
Почему-то рано проснешься. Еще не жарко. Сходишь на почту, напишешь домой. Купишь газету. Побродишь по городу, пока откроется столовая. Наконец позавтракаешь. Выйдешь из столовой – уже жара.
Пойдешь купаться.
Купание прекрасное! Вода прохладная, чистая, быстрая. Но скоро понимаешь, что надежду освежиться надо оставить. Даже хуже: растравляешь себя только. Выйдешь из воды – и уже снова жара, снова лезь в воду. А пока оденешься – словно и не купался.
Ну, сходишь на базар.
Походишь по рядам, выбирая. Взмокнешь и уже совсем запутаешься, что дешевле и что лучше. Впрочем, все равно – все фрукты тут хороши. Поторгуешься. И если выторгуешь копеек пятьдесят, уйдешь крайне довольный своими финансовыми способностями.
Ну, съешь фрукты… Ну, купишь еще газету и посидишь в чайхане. Ну, выпьешь, положим, даже пять чайников…
Ну что еще? А времени прошло – почти ничего.
Пойдешь обратно в гостиницу… Это так скучно – гостиница днем! Никого. Пустота. Дремлет на диване дежурная. Откроет глаза, посмотрит на тебя мутно. А ты бы и не прочь заговорить с ней… О том, как нынче уродились фрукты, о ее мальчишке-сорванце, об этих несносных врачах, а потом о доме, о «там в Ленинграде»… А она уже снова закрыла глаза, ей лень и вообще все равно – есть ты, нет тебя…
Проходишь двор… Спит банщик на скамейке под чинарой. Перебежала из двери в дверь прачка в одной рубашке…
Пусто. Пустой двор.
И вот ты шатаешься, шатаешься по улицам…
Куда пойти? К кому? Это очень далеко, где можно пойти куда-то и к кому-то. Совсем в другом мире. В Ленинграде это.
Я пошел на переговорный пункт и заказал разговор с Ленинградом.
До разговора надо было деть куда-то еще шесть часов. Сходил в кино. Еще раз поел. Снова пошел купаться.
В общем, эти шесть часов прошли даже незаметно.
Потому что я думал о том, что вот разговор, как там Ленинград, как друзья, как мама. Думал о том, что скажу маме, а что – ей… Ведь телефонный разговор не шутка, я-то знаю, говорил не раз. Попробуй скажи все за пять минут, да еще если плохо слышно. Чтобы что-то успеть сказать, надо продумать, о чем и как. Так я рассуждал, сидя в кино, в столовой, на пляже.
Я скажу ей, помнит ли она меня, ждет ли, тогда как я очень помню и жду.
Я скажу ей, не приснилось ли мне все это, что мы были вместе, рядом. Помнишь, совсем недавно мы шли по берегу озера, всюду были люди, и тогда мы пошли прямо по озеру, оно мелкое в этом месте и заросло зеленым ковром, который прогибается под нами при каждом шаге, и мы качаемся, как на качелях, и уходим от людей вон к тому островку, и при каждом шаге фонтанчики теплой воды из-под пальцев, а Рекс, пес, которого нам поручили, носится по болотине кругами как угорелый, а ковер под ногами такой широкий, такой зеленый, и когда мы пришли на остров, там тоже были люди, а мы пошли дальше…
Я скажу тебе: здесь такая прекрасная страна! Все, что вижу, мне так хочется тебе показать, чтобы вместе ходили, смотрели, удивлялись… Здесь такая чужая мне страна… что не нужна она мне.
Я скажу тебе…
Я даже записал на бумажке то, что скажу, по пунктам, чтобы не забыть у телефона. И при этом мысль о собственной опытности доставила мне удовольствие.
Вечерело. Была самая жара. Тот момент, когда зной стоит, стоит и вдруг начнет спадать. Но он все стоял…
Оставалось полчаса.
Я решил переждать их в переговорном пункте.
Разные люди – узбеки, таджики, русские, мужчины и женщины – сидят по стенкам бок о бок. Ждут. Осматривают каждого новоприбывшего. Потом снова смотрят перед собой. Сидят рядом, но как-то отдельно друг от друга. Строй фанерных будок. Все слышно, что там говорят. Фразы из разных будок накладываются одна на другую. И на все накладывается голос из репродуктора:
– Наманган, вторая кабина!
– Надя, как твое здоровье? Не очень хорошо… А когда ты собираешься поправиться? Нелепый вопрос?..
– Что? Что? Не слышу!
Неорганизованные люди, с удовлетворением думаю я. Так они ни о чем не договорятся.
– Москва, первая кабина. Москва! Кто ждет Москву! Москва на проводе!!! – сердится голос в репродукторе.
– Уже пять минут, как должны соединить, – говорю я.
– Это ничто по сравнению с вечностью, – важно роняет сосед.
«Дурак!» – обозлился я.
Сосед задумчиво бросает монетки в шляпу. Достает их оттуда и снова бросает.
– Два часа жду, – говорит. – Нет дома. Куда делась?
– Ни одного письма от тебя… – говорит девушка в одной из кабин. Тоненький голосок… И вдруг басом, вот-вот заревет: – Я прямо с ума схожу… Что? Почему у меня такой голос? Простудилась. Хожу каждый день купаться… Одна. Конечно, одна.
– Все врет, – со злостью говорит сосед.
– Наманган. Наманган! Четвертая.
Свинство слушать, думаю я.
Читаю на стенке: «Предметы, запрещенные к пересылке по почте… Во всех почтовых отделениях запрещается…»
Скоро ли… Скоро ли! Чего они тянут!
«Пользуйтесь стандартными текстами поздравительных телеграмм… Всем семейством поздравляем, счастья в жизни вам желаем. Форма 5-а.
…дальнейших успехов в работе…
…Новый год… Первое мая…
…Форма 6-г…»
Ожидание нагнетается и становится невыносимым. Что-то препротивно закручивается внутри. Намерение еще чем-то отвлечь внимание не приводит ни к чему. Чуть не рычу. Ни о чем не подумать…
Я думаю о таком странном состоянии, когда что-то закручивается внутри. Такое же нетерпение бывало в детстве… Потом я думаю о детстве. Насколько все получилось не так, как думалось в детстве. И я думаю, что совершенно не могу себе представить, что будет со мной через столько же лет в будущем…
– Ленинград, первая. Ле-нин-град! Поспешите в первую кабину…
Я отряхиваюсь, понимаю, где я и что я, успеваю в какую-то секунду облиться с ног до головы потом и бросаюсь к кабине.
– Алло, – кричу я. – Алло!
– Это ты?.. – Голос далек и слаб. Совсем искаженный голос.
– Да, это я, – говорю я и молчу.
– Ну, как ты там?
– Да что я… ты о себе расскажи, – говорю я.
– Да что мне рассказывать: все так же, все как знаешь. Ты о себе расскажи – это главное.
– Да что мне говорить, – говорю я. – Все, как я уже в письмах писал. Тут надо о том, о чем только сказать можно…
– Ты же все знаешь…
Стесняется она, что ли? Вечно кто-нибудь торчит в этом коридоре!
– Как все там живы-здоровы? – говорю я.
– Все в порядке. Все живы и все здоровы.
– А Катя как?
– Хорошо Катя.
– А мама?
– И мама здорова.
– А как твои?
– Хорошо.
– На даче?
– На даче.
– А Петька?
– Петя тоже на даче.
– Ну, а как же все-таки ты?
– Я… так же я. Приезжай скорее. – Голос тихий-тихий. И вдруг обрадовался голос: – У меня рожа.
– Что?! Пфу! Пфу-у! – дую я в трубку. – Алло! Алло! Пф-фу-у! Пфу-у! Алло, Ленинград!
Да что же это такое! Неужели все? Ничего и не сказал…
– Пф-фу! Пфу! Алло!!! – ору я.
– Что у тебя там за помехи?
– Сам не знаю, – говорю я.
– А сейчас их нет.
– Так это я, наверно, трубку продувал, – догадываюсь я.
Смеется.
– Так что же с тобой? Я не понял, – говорю я.
– Рожа.
– Что такое? Ты не треплись: времени-то мало…
– Я и не треплюсь. Это кожное заболевание такое.
– И очень пострадало лицо? – озабоченно спрашиваю я.
– Лицо? – смеется. – Вовсе не лицо, а на руке. Я мыла кости для собаки – уж такие достала вонючие, что мне их даже даром отдали, – мыла и поцарапалась. Теперь ни купаться, ни мыться не могу. От воды вздувается – просто ужас!
– А как собака?
– Что?
– Как собака?!
– Говори громче, ничего не слышно.
– Как собака?! – ору я.
– Что, очень устаешь, да?
– Да нет же, я про собаку!!!
– Хорошо, хорошо. Что ты так громко кричишь?
– Да ты же сама говоришь – не слышно.
– Все в порядке с собакой. Ей-то прекрасно…
– А тебе от нее достается? Все так же лает?
– Что?
– Так же лает, говорю!
– Ничего не слышу.
– Лает!!! – ору я.
– Кто лает?
– Собака лает… – говорю я и чувствую себя окончательно идиотом.
– Ну конечно, что же ей еще делать… Сережа, ну при чем тут собака?
– Конечно, ни при чем, – соглашаюсь я.
– ЗАКАНЧИВАЙТЕ, ЗАКАНЧИВАЙТЕ.
– Я все не то говорил! – кричу я.
– И я.
– Правда? Скажи.
– РАЗГОВОР ОКОНЧЕН.
Я еще некоторое время ору в немую трубку… Может же быть так, что только я ее не слышу, а она меня слышит?..
Потом вываливаюсь из будки. Какая духотища! Это надо суметь так взмокнуть! Как мышь. Осторожно, двумя пальцами, отлепляю от тела рубашку и брюки.
А тут сидят и ждут люди и делают вид, что не замечают меня. Мне неловко этих людей, ведь они все слышали… И я выскакиваю на улицу как пробка.
Так хорошо! Жара уже спала. Потянуло холодком. Набираю полную грудь. Иду. Только сейчас и замечаю, что кулак судорожно сжат. Еле разжимаю – затек. Там совсем мокрая бумажка с пунктами. Какие глупости!.. Выбрасываю.
А в ушах и внутри долго еще звучит ее смех.
А больше ничего и не надо.
Я улыбаюсь девушкам. Помогаю старушке поднести кошелку с базара. У нее сын недавно женился… А невестка хоть и хорошая девушка, но попробуйте с ней поживите… Все будет прекрасно, говорю я ей. И иду дальше. Помогаю мороженщице катить тележку.
Покупаю лотерейный билет.
Долго беседую с дежурной в гостинице и с узбеками, соседями по комнате.
И засыпаю.