Текст книги "Спокойной ночи"
Автор книги: Андрей Синявский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Не этим ли бредил Пушкин, измышляя, «вотще», свой поэтический побег? Или не о том же у Мцыри?
Давным-давно задумал я
Взглянуть на дальние поля,
Узнать, прекрасна ли земля,
Узнать, для воли иль тюрьмы
На этот свет родимся мы…
Родимся-то мы, как выяснилось, для тюрьмы. Но думаем всё – о воле, о побеге… Побег, пускай неудавшийся, но побег, входит как составная волна в любую поэму. В любое, если взять на просвет, произведение человеческой жизни. Побег – это венец. О да, мы все короли! Незримо. Неслышно. Не мы бежим. Душа – беглянка… Сколько тюремных легенд, сплетенных в ковровый узор, преподают нам технологию и поэтику побегов!..
– Не спорьте. Не сидели с мое. Не пробовали. Кишка тонка… А был, при мне, один вор, которому жить надоело. Так что ж он, морда, придумал? Заховал пилу с кухни и, только успело солнышко закатиться за тот горизонт, начал с двумя пацанами, по-тихому, тою захованною пилой подрезать строевую сосну или, я точно уже не помню, могущественную столетнюю ель, которая там росла по недосмотру надзорсостава – метрах в десяти от запретки. Затер надрез мылом, припудрил землицей… И на третью ночь они влезли на дерево. Сидят. Раскачиваются на корабле. Снизу дружки подрубили последний якорь, а он уже все рассчитал – и угол наклона, и долготу падения, – и ровно в четыре часа оно, сука, как шарахнет, вроде авиабомбы! Раскурочило забор, покалечило на хрен все эти ихние силки-витки, всю хуемудрию: стволом – в зоне, кроной – по ту сторону… И – ни одной царапины! Спланировали, приземлились. И попрыгали, как мыши. Ветви ему сыграли роль рессоры. Покуда вертухай проснулся, поставил гарнизон кверху жопой по боевой тревоге, задедюлил в небо две ракеты из ракетницы и стало светло как днем, – они уже на триста метров, считай, нарастили расстояние. Ну пацанов он по дороге прибрал из карабина. А Хаджи-Мурат – у него кликуха была Хаджи-Мурат, а звать Ванька Муратов, – ноги в руки, и как сдуло… Он, морда, подошвы сапог намазал щенячьим салом, и овчарки – не берут. Вот что хотите с ними делайте после этого, стреляйте, бейте, скулят, сука, ползут на брюхе, а не берут. Щенячий дух отбивает у них закалку идти по смертному следу. Она ведь тоже не дура. У меня у самого был интересный пример. Переполз я запретку по-пластунски, вырезал квадратное отверстие в доске забора и только просунул голову на волю, как тут мы с ней и встретились – лицом к лицу. Она – с той стороны, я – с этой: на четвереньках, с ножом в зубах. Молча смотрим друг на друга – не шелохнувшись, – наверное, целую минуту смотрели. И она ушла, поджав хвост. И не зарычала… С того побега, пришла из Кремля инструкция: в глазомере запреток все деревья спилить – к матери, под корень! И вообще хорошего дерева, с тех пор, вы по зонам уже не найдете. Боятся, козлы, полета… Кто? Хаджи-Мурат? Какое там – с концами!.. Около Котласа взяли. Но все же до Котласа в тот раз он додул. Это я точно знаю. Додул до Котласа…
– Большое вам спасибо, ясновельможный пан, господин русский писатель! Но только я лично, как человек западный и стреляный уже воробей, советую вам: не верьте вы тому апатриду. Не с дерева прыгал наш храбрый Мурат, а путем канализации уходил от тирании здешнего Гестапо, которое после первого побега, с больнички, под землей, не давало ему спокойно досидеть последние десять лет. Вы бывали на семерке? Ах, вас тогда еще не было? А я так уже был! Вообразите! Деревообделочный цех!.. Реченька… Текет себе и текет, не обращая внимания. Химотбросы выносит с мебельного завода. Так наш Ваничка – что бы вы думали? – склеил себе из пластика подводную лодку – на одного пассажира. С балластом, все как надо, с запасом воздуха, с провиантом. С лопастями из консервной тары. Лежи внутри и крути. Поднимается – опускается, как нежная девушка, – по приказу… Этим же непроницаемым пластиком – только в один слой – мы и сейчас обделываем импортные диваны для соцстран. Ну для Монголии, для Ирана – я знаю?.. И едва красное солнышко закатилось за горизонт, погрузился он, в чем был, в свою глубоководную пирогу, оттолкнулся, закрутил колесами и уплыл бы, может быть, вниз по матушке по Волге наш Ваничка, если б не одно коварное обстоятельство. Преграда в форме буквы «ха»! Ситечко, решето стояло там, сука, неведомо, на дне водоема, – из толстых русских бревен. Пропускающая воду в бассейн и не пропускающая другие, инородные тела. Знал бы он заранее – он бы заготовил какой-нибудь бушприт впереди, какой-нибудь ватерпиль для прочистки судоходства. Но после того эпизода пришла из Кремля инструкция все подводные решетки заменить из сварочной стали. И больше вы уже никуда не уплывете. Нет! Я так плакал… Почему – утонул? Откачали мальчика. Сломали два ребра, повредили немножко зубы… И сейчас, говорят, он, словно граф Монте-Кристо, гуляет опять на свободе!..
Выстрелы и крик «Человек – в запретке! Человек – в запретке!» Бросив свою заготовку – письмо к Марии, я выскочил из барака. День был праздничный, 2 мая, никто не работал, и мы кинулись к вышке, откуда раздавалась пальба. Сквозь щели в первом заборе, на перепаханной полосе, в узком загончике между заграждениями, мелькал уже обезображенный зэк. Это был сумасшедший, его хорошо знали, наш лагерный сумасшедший – в халате, в кальсонах и в тапочках на босу ногу, – средь бела дня, по соседству с нами, с больнички махнувший за колючую проволоку. Куда он собрался? У него недостало бы мышц перелезть второй частокол, не говоря уже о прочих силках. В своих кальсонах и в тапочках он все равно бы не ушел. И ничего не стоило просто увести его за руку, как ребенка, с запаханной земли, из отсека, – когда по нему открыли огонь.
Били, очевидно, разрывными пулями. Я не бывал на войне и не знал, что в людях столько крови. Говядина! В мясных лавках видали говядину? Вот точно такого же цвета и состава. Впервые я наблюдал ее в живом и в человеческом образе… Он упал на колени, сумасшедший человек в больничном халате, совершенно уже простреленный, и поднял руки вверх, видимо поняв, наконец, что с ним происходит. А по нему стреляли и стреляли, пока он не перестал дергаться. Несколько мгновений спустя это мясо еще приподымалось, но не своею волей, а силой бивших по нему и рядом, в пашню, разрывных пуль…
Мы – вся жилая зона – столпились подле запретки, благо было 2 мая, пролетарский праздник, и что тут поднялось!
– Фашисты! – орали те, кто сидел за коммунизм.
– Коммунисты! – перекрикивали их уже ожегшиеся на коммунизме.
А мужики попроще, не причастные к политике, бросали старое и самое оскорбительное лагерное определение:
– Педерасты!..
И эти слова в моем сознании звучали тогда как синонимы…
Автоматчики – подступив с той стороны к зоне – тихо предупреждали:
– Разойдитесь по баракам! Не то – откроем огонь!..
Безусые мальчишки, завладев говядиной, они дрожали от страха и побелевшими губами твердили свой устав караульной службы: «Откроем огонь!..» Хорошо, никто сдуру не метнул камень за проволоку, и толпа отступила, глухо рыча, – свитком бессмысленных, равнозначных ругательств: «Педерасты! Коммунисты! Фашисты!..» Я вернулся к письму.
«Дорогая Маша!
Ты никогда не получишь этого письма. Сколько ни зашифровывай, ни плети околичностей – цензура не пропустит…
Только что, на моих глазах, за попытку «бежать» убили в запретке нашего бедного Клауса. Это был не совсем нормальный психически, но тихий и рассудительный зэк – из немцев Поволжья. Сидеть ему оставалось всего полгода – из его десяти (за побег). Я его мало знал, но сравнительно недавно меня с ним связало странное одно обстоятельство: ложная весть о моей преждевременной смерти.
Помнишь, полгода назад, на личном свидании ты рассказывала, что по Москве, в узком кругу, внезапно пронесся слух, будто я умер. Откуда пошло, кто принес на хвосте? – неизвестно. Говорили потом, что это какой-то западный журналист что-то перепутал. Ну слух – как слух. Только наши друзья, ты рассказывала, в эти дни стали относиться к тебе вдвойне предупредительнее и потихоньку вздыхать вокруг тебя, а Супер, молодчина, не выдержал и говорит: «Марья Васильевна! Все-таки вам надо знать правду. Ходит упорная версия, что Андрей Донатович скончался на днях в лагере. Нет ли у вас чего-нибудь выпить?..» И заплакал… Представляю, что было с тобою в эту ночь!.. Наутро (звонки! звонки! звонки!) в КГБ, со смехом, опровергли глупую утку: «Мы бы первые знали, если бы это случилось…» И, впрямь, КГБ все это было невыгодно. Тогда они даже ускорили нам свидание, чтобы ты сама убедилась, что я жив и здоров… Потом, в результате, ты писала, у тебя был инсульт. Но все обошлось…
Теперь представь, возвращаюсь я со свидания с этой нелепой версией, о которой никому не рассказываю в зоне, и тут же выходит в зону из бура наш Клаус. В таких случаях, ты же знаешь, мы отпаиваем человека чаем. И вечером, в нашей компании, ходит черная кружка по кругу, и Клаус немного оттаивает. Смеется:
– Думали обмануть дурака! Про тебя, Андрей, кричали три ночи подряд: умер, умер, умер в зоне!.. Но я эти фокусы уже знаю! Они хотели, чтоб я попросил у них прощения. Чтобы меня до срока освободили из бура – тебя проводить! Но я не дурак! Я их раскусил! Не унизился…
Восстанавливаю дату: когда были крики?.. Совпадает, примерно, с временем твоей московской истории. Спрашиваю, кто же кричал? мне это интересно… Другие не обращают внимания. Да брось, Донатыч! У Клауса, ты же знаешь, с головой не в порядке… Но меня заело, и вновь появилось сознание, что здесь КГБ примешано. Хотя, повторяю, я уже понимал, что КГБ тогда ни в смерти моей, ни в слухах на этот счет не было заинтересовано. Но кто же еще может, как сова, кричать по ночам в буре – по аналогии с Москвой?.. А Клаус все свое. Смеется: «Но я же им, Андрей, не поверил! Я – не дурак! Я же знал, что ты не умер. А все это нарочно подстроено…»
В огне печки – одни черные щеки. Умеют они в буре людей замаривать. Нечего делать. После чая отвожу за барак, и в темноте, без свидетелей: «Кто же, все-таки, кричал, Клаус? Охрана? Надзиратели?..»
Он страшно удивился. Почему надзиратели? Никаких надзирателей… Кто же тогда? Зэки? Нет, всех зэков, сидевших с ним в изоляторе, он перечисляет по пальцам. Все – свои люди. К этим крикам никто из них отношения не имеет и не может иметь. Это же – обман! Подлость! «Слушай, Клаус! Соберись с мыслями. Кто же тебе кричал, будто я умер? – пристаю я к безумцу. – Мне это крайне важно знать. Понимаешь?..»
И тогда он спокойно рассказывает, что на весь его лагерный срок, на десять лет, к нему приставлены два тайных агента от КГБ. Они-то и кричали. А ты их видел когда-нибудь? Нет, их нельзя увидеть. Они же – тайные… Но они сопровождают его повсюду – по зонам, по бурам, по больницам… С двух сторон. И всюду мутят, обманывают. Однако Клаус им никогда не верит. Он изучил их повадки. О, Клаус – не дурак!..
Теперь ты понимаешь, Маша, – кто кричал? Бесы кричали. Бесы, сопровождавшие бедного Клауса. Кто, кроме бесов, в буре ведал сплетню, ходившую тогда по Москве, ими же, возможно, и пущенную? Какое совпадение! И кто знает, как далеко простирается тень этой вражьей силы над нами?.. Я-то жив и невредим, как видишь. И шесть уже месяцев прошло с той вздорной истории. Обман рассеялся. Но сегодня, 2 мая, Клауса убили в запретке. Всего полгода ему оставалось дожить – до освобождения. Может быть, эти двое и толкнули его прыгнуть в запретку?.. До скорой встречи. Целую. Всего полгода…»
– Который час? – спросишь.
– Половина второго.
– Ой, уже половина? второго?!.
Все свидания сливаются в одну освещенную ночь. Но к чему нам жить, если не было и не будет свидания? «Не уходи! побудь минуту!» – мы всякий раз повторяем с тайным опасением, что уйдет и не вернется. Да и в нашей, взять, заурядной жизни мы оттягиваем смертное время разговором, или кофе, игрой в кости, рестораном, или скажешь: «почитай что-нибудь вслух – вдруг когда-нибудь понадобится…» Просто, чтобы продлить, отодвинуть и находиться поблизости, покуда не отнимут.
Но все равно вы не споетесь, и она скажет, подвигаясь: «Посиди еще немного… Здесь, на кровати…» А ты ответишь небрежно: «А чего, собственно, сидеть? Успеется. Схожу-ка я лучше в магазин. За пивом и за хлебом…»
Женщина лучше нас по одному тому, что просит обыкновенно посидеть рядом, без расчета, без дела, так что время с ней, выходит, мы оба теряем зря. Говорит: «Посиди! Останься!..» Зачем? – спрашивается. К чему тянуть резину? Нам, чуть выпало, пора уходить на службу. На войну. Победить или погибнуть. А она все свое: «Ну чего тебе стоит? Посиди еще немного. Побудь минуту…» Или – полюби меня. Или – еще лучше – женись… Этого еще не хватало!
Вы видали – водопад? Падает, ни о чем не заботясь, и разбивается о камни. И нам жалко. Не оттого ли, что себя распознали? Падает и падает себе с крутизны, как демон, совершенно уже изверившийся, и каждая преграда только повод ему лететь еще безотказнее и стремительнее вниз. Наши станции с объяснениями не попытки ли удержать водопад? Та, что в это время подставит вам руку, о которую вы не споткнетесь, как всегда, чтобы, бешено завертясь на мгновение на одном месте, еще бешенее падать, но – плывете, вдоль и вдосталь, по направлению к реке, – становится твоею женой…
– Ты где, Мария?
– Я здесь.
– Где? Не вижу!
– В саду. На улице.
Бегу на голос. Но и там ее нет.
– Ты – где?
– На чердаке…
Залезаю на чердак: одна паутина.
– Где ты?
– В подвале.
– В каком подвале?..
Фольклорные образы нас продолжат, вам подскажут: «а я – деревце», «а я – уточка», «а я – твоя шапка»… Хватаюсь за голову – напрасно. Никого не поймаешь. Потому что пуст дом твой давным-давно. Да и не было у тебя никакого дома.
Вдруг скричат: – Донатыч! Вставай! Твоя, слышь, приехала. Твоя какая – в очках? Значит, она самая. Беги на вахту!
И – сбывается…
О женщинах в нашем бараке лучше всех рассуждал горький один скоморох, как бывают горькие пьяницы. Сидел он за террор, а повинен был в самом тривиальном и убедительном убийстве. Мать занемогла, а председатель колхоза, как водится, лошадь не дает. Везти в больницу? За сорок верст? Оклемается. А нет – сдохнет без дохтура! Да спьяну – драться. Да обматерил. Стеганул кнутом… Парень был не промах. Сбегал за берданкой, и пожалуйста, – теракт. Не кого-нибудь застрелил – председателя, кандидата в депутаты…
За двадцать лет каторги наш террорист женщин изучил по книгам, но разбирался досконально – и в Анне Карениной, и в Кармен… Имени его называть не стану, чтобы опять не припаяли политику. А так – мудрец и поэт несколько, какие обычно вычурными своими речами потешают барак.
– Карл Маркс заявил, что в женщине главное – женственность. Ё-моё! Ни хуя себе пророк! В лошади – лошадиность. В овце – овечесть. И тэ дэ, и тэ пэ… Но чем нравится нам баба, если она нравится. Она похожа, Карл Маркс, на кружку бражки, полную огня. Или берите изысканнее, по 18-му брюмера: «Мускат», «Узбекистон». Что кому по вкусу. В женщине, Марл Какс, дороже всего – веселье. Чтобы мы видели, глядя на бабу, что все в ней резвится и пенится, независимо от этикетки. Без этикетки-то мы обойдемся, Марс Кал. Не в рекламе счастье. Бывает, колхозница, рожа рожей, крепче и забористее какой-нибудь великосветской кокотки. Пускай наружно будет – как ничего не чувствующая мраморная скульптура. Но внутри, Фридрих Энгельс, заключается та самая бражка. Внутри баба должна смеяться, играть. Тогда, Фейербах, и будет в ней настоящий градус. А так, без веселья, пусть лучше бабу трактор задавит…
И я – согласен. Разве не сказано: из ребра? Плоть от плоти, кость от кости. Однако ж – из ребра: сбоку, в сторону! В отступление от правил. В сторону смеха, веселья, слез, огня, воздуха, воды и глины. Я вылеплю тебя. Смотри: уже груди! Слабее и выносливее. Бесстыднее и добрее. Крикливее и тише. В сторону зверя и дерева. Рыбы и змеи. Чаще смеется, легче плачет. Поет, как птица. Чихает, как кошка. Одевается – как тюльпан. В отклонение от человека. Не особь, а народ. Не камень, а ландшафт. Трава. Костер. Озеро. Дорога…
…Но что в ту пору в других комнатах? Да все то же. Лялякают. Баюкают. Тараторят. Колобродят. Но главное – не спят.
– Не хотел я, маманя, ехать. Консул окрутил. «Чего вам бояться, Васильев? Срок давности истек. Судимость не висит. Хотите – туристом – в Минск? Хотите – как хотите. Свидитесь с родными. Понравится – останетесь. Не понравится – вернетесь. Никто насильно держать не станет. Нам-то что? Это ваша старушка-мама… Вся извелась. Пусть, говорит, погостит, пока мы еще живы. Отец до горкома дошел: найдите сына! один у меня сын!..»
– Что ты, Степа, окстись! Отца в 62-м похоронили…
– Да откудова мне знать? Консул божился…
– А ты и уши развесил…
– Ничего я не развесил!.. От тебя из Минска – тем же часом – письмо. Подкосила…
– Ведать не ведаю. Не посылала я никакого письма.
– Как же не посылала? Твои слова, мама: «Приезжай, Степан, без опаски. Ничего не будет. Срок давности истек. В Президиуме, из Москвы, подтвердили…» Тебе подтвердили, а мне – червонец! Прямо с поезда, в Бресте, сняли… И второе твое письмо, тоже по почте…
– Да не писала я писем, тебе говорят! Чуяло сердце. Приходили, умащивали: напишите да напишите Степану, он-де за вас скучает…
– Вот и доскучались…
– А я говорю: не буду. У меня и адреса нет. Что еще за Бельгия? Где? И не слыхала. А они – любезно так: «не беспокойтесь, не сомневайтесь, гражданочка, мы доставим адрес…» А я упёрлась: не надо мне ваших адресов – я малограмотная!
– Но твой же почерк! Помню: твой почерк!
– Почерк, почерк! Я только Дашке в Свердловск пишу – в полгода. Как курица лапой…
– Что ж, по-твоему, письмо – подставное, подложное?!. Какой еще Дашке?
– Ну сестре твоей, Дашке. Забыл? Она уже замуж вышла, девочку родила – в Свердловске…
– В Свердловске?.. Может, почерк подделали? Может, твое письмо в Свердловске, Дашке, подправили кислотой и мне переслали? Но почему из Минска?.. И штемпель на конверте… Штемпель!
– Помру я скоро, Степочка… Не доживу я – де-есять ле-ет…
Ночью в Доме свиданий тихо-тихо. Слышно – скрипнет половица. Либо мышь прошуршит. И не мышь это совсем, а магнитофонная лента голубого майора Постникова, верховника в нашем Явасе. В зоне его и не встретишь – прячется, аспид. Но все без того знают: Постников за главного, серый кардинал – крутит-вертит машину по инструкции с Лубянки. И от него, от Постникова, в лагерь проведена звукозапись – подслушивать разговорчики, искать связи, каналы… Только в точности пока не известно – куда и как?! Вот Валька Соколов, первостатейный поэт, гений, на свидании раздухарился – кофе с чаем – и давай стихи молотить. Самые-самые.
Ты душе глоток озона:
Здравствуй, зона! —
Читает и приговаривает:
– Постников, записывай!..
А потом как пернет, как выпустит, со страшным треском, пар из задницы. И тоже кричит:
– Постников, записывай!..
Так что ж вы думаете? Лишили парня свидания. От живой жены увели. Какой вывод мы можем сделать, исходя отсюда? Один вывод – записывают!.. Как Валька и доказал. А вы говорите: не может быть… Конечно, рассуждая логически, за каждым подслушивать, записывать бессмысленно. Смешно. Сколько палок накидают? Хлопотно, да и пленки уйдет вагон. А все ж таки новенького всегда предупредят: «Смотри! В Доме свиданий не разевай варежку! Там у нас каждый звук прослушивается. Там у них, под полом, тайная аппаратура!.»
И правду сказать – лагерь у нас не простой, шпионский. Художественный, хитрожопый, прямо скажем, у нас лагерь. Для особо опасных, государственных диверсантов. Ну – как мы с вами! И вы поверили: они не сочтут нужным? Они?! Не будьте идеалистом. На это у государства дерьма хватает. Первым делом. На чаше весов качаются вопросы войны и мира. Чекисты за золото все достанут. Из-под земли. В Америке, в Японии. Выкрадут в крайнем случае. Слыхали о таком: «Слива-шпион»? В журнале «Наука и жизнь» помните фотоснимок? Японский! Слива, обыкновенная слива, в коктейле, в бокале, дуй через соломинку, а на дне – ягодка на полупроводниках. В косточке передатчик на ультразвуках. Вы думаете, наши прошляпили? Да они только этим и дышат… У них – институты! Комбинаты! Академия Наук… Так неужто вы, господа, допускаете, к нашему Дому свиданий они не подведут все, что мыслимо и немыслимо, по последнему слову техники? Не воспользуются моментом, каналом связи? Это было бы с их стороны непростительной наивностью… Постников, не спи! Крути машину! Постников – записывай!..
Запишем и мы разговор: не видались, почитай, лет восемнадцать, а расстались как вчера. Хлопец и не помнит: тетка выходила. Добро. В погребе, говорят, от Советской власти не отсидишься. Нашли. Работал у немцев, приговорен к расстрелу с обычной заменой на твердый четвертак. Сотрудничает с чекистами. В меру, не теряя достоинства, подыгрывает и нашим и вашим. А сын – безусый, начинающий лейтенант в мелких погранвойсках, почтительный, воспитанный. Старик – скала. Сын – еще теленок…
– Мой наказ, Александр, – больше не приезжай на свидание. Не надо. И писем не пиши – обойдусь. Я нашу власть не хуже тебя знаю. Тоже – служил, учился… Не показывайся! Не высовывайся! Служи. Честно служи, как подобает офицеру. Предвижу: тебе мое прошлое мешает. Не мешало по недосмотру – так еще хлебнешь. Еще как хлебнешь! Опереди и отрекись. Ничего постыдного в этом нет: на то – мое тебе – отцовское благословение. Извести командование. Встань на собрании по стойке «смирно» и объяви: «Раньше от меня скрывали, думал – помер, а как выяснил правду, не хочу больше называть отцом подлого изменника Родины!» Так и скажи: «подлого!», «презренного!» Вот на это мой крест. Вступи в партию. И живи себе по-тихому, как люди живут. Посылки не шли: отрекся и отрекся, – тетка пошлет. Помни, продолжаешь корень. Умру – не волнуйся. Выбирайся в начальники. С оглядкой. Не торопись. Не при на рожон. Ты уже пограничник – раз! Офицер – два! Вступишь в партию – три!..
– Постников, записывай!
Да не нужен майору Постникову этот лагерный хлам. Он и так знает. Отец на него работает. Носит повязку, поет в хоре. Сын, по наказу отца, если сделает карьеру, – готовый майор Постников. Стоит ли расходовать пленку? Сам не утерпит, расхвастается старик, нашим и вашим, как сына-лейтенанта (это ж надо ж! – лейтенанта!) учил вступать в партию…
А чего худого?.. Прав отец, пострадавший из-за немцев, желая запечатлеться и увековечиться в потомстве. Пусть хоть тому повезет, коли у меня сорвалось. Разумно. Законно. Забота о продолжении рода. Всем хочется жить. И начальству – доступно. Сын за отца не ответчик. И видите: выбился в люди. Молодец хлопец!.. Как сказал мне сокамерник, отваживая от писательства: «Сына, я вам рекомендую, в будущем постарайтесь пустить по военной лестнице. Отдайте в кадетское училище. С малолетства! Пускай жена отдаст, когда подрастет. На себе же теперь спокойно можете закрыть книгу. До смерти не отделаетесь. Но о сыне вас призывает отцовский долг – позаботиться. Чтобы вышел он у вас настоящим человеком. Возможно, когда-нибудь он достигнет вершины. Станет большим офицером. Начальником тюрьмы…»
– Чтобы – мой сын?! Да лучше…
– А чего плохого? – нахохлился сосед-наседка. – Посмотрите на Траяна. Умница. Образованный. Все Лефортово – под ним. А как женщины его любят! – я представляю. Начальник тюрьмы, скажу я вам, это почетная должность. Полковник!
И я – прислушиваюсь. Я начинаю постигать, на чем вертится земля. Вы думаете – на штыках? на страхе? на обмане?.. Ничуть. Ничего похожего. На великом и уникальном – классовом – единстве страны, сшитой на живую нитку стальной иглой, нервущейся и нержавеющей связью – кагэбистов, партийцев, промышленников, генералов и лейтенантов с последним, догнивающим в лагере немецким полицаем…
Вон и Постников со мной согласен. Выдернул для профилактики – со свидания – новичка, а тот и разнесет: Не понимаю я нашей сегодняшней молодежи, – скажет в сокрушении Постников и всплеснет печально руками. Руки у него белые и взгляд бесцветный. Сам я Постникова за все эти годы и в глаза не видел, но рассказывали: змея. «Носитесь тут со своими «идеями», «самиздатом», Чехословакией, будто, извините, курица – с тухлым яйцом. За границей про вас по радио байки складывают: «диссиденты», дескать, «правозащитники», «герои»… А какие вы герои? Так, болтовня одна. Вредная болтовня. Мозги у вас вывихнутые. Жизни не видели. Сами не знаете, чего хотите. Вот вы учились. Институт уже заканчивали. Могли инженером стать. Технологом завода. Начальником цеха. Кооперативная квартира. Жена молодая. Красивая. Ленинград. Архитектура… Советую, однако, впредь вести себя… У нас тут всякой заразы!.. Даже «писатели» есть. Знаю, знаю, уже познакомились тут с одним. Остерегайтесь контактов. Это страшный человек. Махровый антисоветчик. Держитесь ближе к рабочему классу. Разумеется, и тут вы столкнетесь… В семье не без урода. Что делать – не курорт! У многих руки – по локоть… Массовые казни, газокамеры. Бухенвальд. За это понесли заслуженное возмездие. Но, знаете, тоже люди. Люди как люди. Работают. Норму выполняют. Исправляются. Даже можно понять. Ну спасали жизнь в исторических условиях. Приспосабливались к реальной действительности. Конечно, недоучли, ошиблись. Сейчас расплачиваются. Но все-таки это можно представить. Естественно. По-человечески. А вот вам — что надо?! Таким, как вы, – «идейным», «политикам», «писателям»… Отказываюсь. Не понимаю…»
– Не понимаю! – вздыхает Постников где-то далеко, за проволокой, на другом конце ленты. И все это кругами расходится по Дому свиданий, по зоне, медленно, на манер утечки с огромного магнитофона…
– Слышишь? Опять – мышка! – улыбается жена, выдавая пленку за мышку.
– Да, – говорю, – похоже, мышь… Что-то мышей развелось в нашем Доме свиданий. Понятно – еда. Всем есть хочется. Вот они и пищат. Шуруют. Мыши как мыши. Ничего особенного…
Действительно, – пискнуло, побежало… Заедает, должно быть, катушка, пленка кончилась или плохо накручивается и поскрипывает на больших оборотах. Неловко и прислушиваться. Барахлит аппаратура, подержанная, списанная на нашу бедность. Много ли надо лагерю? И все-таки никогда не знаешь до конца: а может быть, мышь все-таки? кто подтвердит? Может быть – по недоразумению – мышь?!.
Не будем, однако, друг мой, предаваться иллюзиям. Не надо очаровываться. Мышь разнеживает, рассеивает. Теряешь внимание. Нужен контроль над собой. Все равно ничего рискованного в Доме свиданий мы уже не скажем. Будем нести ахинею, вилами писать на воде, а не скажем. Будем плакать, а не скажем. Скрежетать зубами, отчаиваться, превозноситься в мечтах, любить, умирать, хоронить – не скажем… А скажем то и единственно, друг мой, что нам угодно и выгодно в данной ситуации, чтобы там у них записалось. И нам выгоднее, скажу цинично, чтобы не мыши это были, а ленты, магнитофонные змеи голубого майора Постникова… Слушай, слушай, майор, и думай, будто мы сейчас, в объятиях, ни о чем не помышляем и не слышим твоего шуршания в рассуждении о мышах. И прими за безобидную пойманную мышь ответную змею-информацию. И хватай. Заглатывай. Живьем заглатывай!..
Что-то змеиное, действительно, заползает в душу, и я говорю с грустной задумчивостью, будто открываю государственную тайну. На испуганные глаза машу рукой: не хипешуй! Так надо! Отмазка!
– Открою секрет, – говорю, – никому ни звука. Последнее время я что-то не понимаю Постникова. Вроде бы – майор! С образованием. С большим стажем. Умный, по слухам. В людях разбирается. Психолог. Но для них почему-то писатель – это самое криминальное. Хуже нет. Ко мне, по их наущению, многие уже подходить не решаются. Еще бы! «Махровый антисоветчик!» Точно – к прокаженному… У нас тут один людоед, не смейся, – настоящий людоед: съел товарища в побеге… Так он, в глазах КГБ, по сравнению со мной, младенец. Нет, я неправильно рассказываю: не съели они третьего, а только кровь выцедили. Где-то еще в Южной Сибири было. Жажда их замучила. Они и напились – из шейной жилы. А через двести метров, чуть прошли – ручей…
Я чувствую, как все эти лагерные рассказы меня распирают. Потому и отвожу глаза от правды – сказать. Иногда – срываюсь. Но задача иная: обойти и перехитрить Постникова.
– Или вот недавно. Парень. Работяга. Попал за настоящий военный шпионаж. Ну какой там шпионаж? Жалкая попытка. Без всяких убеждений. Доллары хотел зашибить. Шейнина, Ардаматского, советской прессы начитался. Так и его предупреждают, едва завезли, в Штабе: не общался бы с Синявским: могу заразить сифилисом, буржуазной идеологией… То есть, представь, для них писатель сейчас опаснее шпиона!.. Тот, конечно, не приближается. Стороною дошло… А мне, между нами, на руку. Спокойнее жить в относительной изоляции. Пора подумать о чем-то своем – об отвлеченном, научном. О будущем. О Пушкине, о теории искусства… Люди, лагерь, откровенно говоря, мало занимают. И совсем не интересно. Устал…
На всякий случай, чтобы не подумала чего и дабы не шелестел карандаш вослед сказанному, рисую в воздухе, нашей сигнализацией, противоположные иероглифы. Магнитофон у них покамест еще не снабжен телевизором. Крепкий зэк, из блатных, сформулировал обстановку: «Они думают, как нас об… ать, – восемь часов в день, – все свое служебное время. А мы, как их об… ать, думаем 24 часа в сутки».
Так и я – не пишу, а черчу. Рассекаю себя на части. Дескать, так и так: не верь произнесенному: не верь словам моим, а верь – мне: полно друзей: никто не боится: пустили козла в огород: у меня голова лопается от свежих впечатлений: как в сказке: не успеваю: только бы запомнить, вместить: потому и говорю…
Как это делается, вы спросите, – писать без бумаги? – и я, позвольте, вам не отвечу. Секрет. Вот уж это мой секрет! Еще пригодится. Не мне, так еще кому-нибудь… В сущности, все наше лицо и тело – это письмена. Нос, например. Или глаз. А не хватит названий, пальцы на что? Их ведь – десять. Считая на ногах – двадцать. Чем не букварь? И весь человек сплошное междометие! Все знаки препинания, вся азбука – в нас. Пишите не словами, не чернилами, пишите – мимикой. Как глухонемые. Пишите, наконец, слюною на ладони. Фруктовым соком на лбу. Синицею в голове. Журавлем в небе. Только пишите. И до кого-нибудь дойдет…
А ночь, между тем дежурит на столе куличом, отбрасывая сияющие сигналы-тени от всех этих чашек с черным кофе, от банок, склянок со сгущенным молоком. От свадебного батона… И за окном пока что, слава Создателю, – ночь. День движется, а ночь, как часовой, стоит на месте. В самом деле, наступление вечера, рассвета, заката, обусловлено развитием дня, но никоим образом ночи. Да вместишь ты, ночь, в Доме свиданий, сколько можно вместить. Всё заодно. В свои бездонные просторы. Посреди беспорядочности и низменности дня, темным краеугольником, ночь.