355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Тарковский » Сценарий фильма 'Зеркало' » Текст книги (страница 4)
Сценарий фильма 'Зеркало'
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 04:13

Текст книги "Сценарий фильма 'Зеркало'"


Автор книги: Андрей Тарковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)

Помните ли Вы свой самый счастливый день? Расскажите о нем, пожалуйста, А самый печальный или странный? Какова, по-вашему, цель искусства?

42

Какое Ваше самое любимое дерево? Почему? Каким бы Вы хотели видеть своего сына? Вы желали бы ему другой судьбы? Вы любите бокс? Наверняка Вы не любите драки, но был ли когда-нибудь в Вашей жизни такой случай, когда Вы сочли, что удар был нанесен справедливо и другого выхода не было? Вы считали себя красивой в молодости? За Вами многие ухаживали? Завидовали ли Вы когда-нибудь красоте другой женщины? Как Вы относитесь к умным, незаурядным, но некрасивым женщинам? Не кажется ли Вам, что нравы сегодняшней молодежи слишком вольны? Что бы Вы считали для себя сейчас самым большим несчастьем? Считаете ли Вы, что "эмансипированная" женщина – это хорошо? Или плохо? Как Вы относитесь к мнению Толстого, что это гибельно для существа женщины, ее отличности от мужчины? Вы считаете себя общественным человеком? Не обязательно в смысле общественной работы. Что Вы подразумеваете под словом "народ"? Как Вы соотноситесь с ним, что такое для Вас служить народу, быть его частью? Что для Вас болезненнее, труднее: горе народа или горе ваших близких? Вы никогда не были на ипподроме?

Ипподром ревел... До финиша оставалось не более тридцати метров, но лошади шли по-прежнему кучно. Жокеи в ярких разно– цветных камзолах, приподнявшись на стременах, "раскачивали" лошадей, и казалось, что еще секунда, и кто-нибудь из них с размаху опрокинется вперед. Немолодая женщина рядом со мной крикнула: "Бригадочка!"... Я оглянулся – моя сестра, которой минуту назад все это было неинтересно, от возбужения вскочила с места. Ее сын – худой черноглазый мальчик – казался испуганным. Вот-вот должен был дарить колокол. Я повернулся, чтобы узнать кто же все-таки выиграет скачку, и неожиданно увидел мать.

Она искала кого-то в толпе. Ее то и дело толкали в тесном проходе, но она не замечала этого и только испуганно отпрянула, когда какой-то парень чуть не сшиб ее с ног, неожиданно бросившись в сторону касс. Я невольно двинулся ей навстречу, но она уже увидела мою сестру и, решительно отстраняя людей, направилась в ее сторону. Я так и не увидел, кто выиграл скачку. Лошади, теперь уже сдерживаемые жокеями, пронеслись дальше, к повороту. Вокруг меня уже не кричали, хотя кто-то ругался, а в воздух полетели пачки тотализаторных билетов. Мать поднялась до ряда, где сидели сестра и Мишка, но дальше пройти не могла. Четверо полных пожилых армян в длинных пальто, загородив собой проход, горячо обсуждали последний заезд. Мать все раздраженно кричала что-то сестре, но ее голоса не было слышно. Сестра растерянно и виновато смотрела на нее. Наконец, мать с трудом протиснулась к своим. Она положила руку на плечо внука, и я догадался, что мать возмущена его присутствием здесь. Мужчина, сидевший рядом, подвинулся, уступая ей место, но она не захотела садиться. До следующих скачек было еще время, и поэтому многие пошли вниз. На трибуне стало тише, и я со своего места различал отдельные слова из разговора матери с сестрой. – Не знаю, не знаю... Что ему здесь делать?.. Еще не хватало, чтобы мальчишка... – Он же все равно ничего не понимает... Пусть подышит воздухом... – ...Не знаю... Ты же хотела его сегодня мыть... Что это, вертеп какой-то... Здесь... Сестра кивнула в сторону сидевшей неподалеку женщины в ярком платье с двумя девочками, и я понял, что она сказала: – Здесь же не один он, вот и другие дети... – Или что-нибудь в этом роде. Потом сестра встала и начала торопливо про

талкиваться к выходу. Мать крикнула ей вслед: – Только, ну, в общем, недолго... А где... – Да он здесь где-то, придет скоро... Здесь он! Я понял, что они говорили обо мне. Мать сидела рядом с Мишкой и старалась успокоиться. Достала папиросу и закурила. Мишка встал и вдруг потянулся – ему стало скучно. Мать неторопливо сказала ему что-то, и я увидел, что она застеснялась и даже улыбнулась, удивляясь раздражению и тому, что она только что говорила дочери, и своему присутствию здесь. Двум девочкам принесли мороженое, и их отец, подвыпивший мужчина в помятой шляпе, протянул Мишке шоколадку и сказал: – А это тебе... Давай! .. В этот момент к ней подошла пожилая женщина с программкой в руках и предложила: – Не хотите сыграть? "Абрека" с четырьмя там? .. – Какой "Абрек"... Что вы?.. – мать растерялась. Женщина, не обидевшись, отошла. Пачкая губы и подбородок, Мишка ел шоколадку. Мать посмотрела перед собой и, глубоко затянувшись папиросой, наверное, только сейчас увидела и беговые дорожки внизу, под трибунами, и конкурное поле, и конюшни по ту сторону ипподрома, и огромную, раскинувшуюся вдали, за полем, панораму города. И по выражению ее лица я понял, что ей здесь нравится. В этот момент перед самой нашей трибуной с топотом пронеслось несколько лошадей. Мать вздрогнула, но тут же, успокоившись, повернулась к Мишке и начала чтото говорить ему, чуть улыбаясь. Но ипподром уже снова шумел тысячами голосов, и я не услышал ее голоса. Я не смотрел на скаковую дорожку, а сидел у перил, подперев подбородок кулаками. Мать уже никогда не скажет мне слов, которые говорит сейчас внуку. В это время слева, из-за поворота, на

43

финишную прямую вырвалась лидирующая группа лошадей. Уже почти все вокруг меня кричали – был центральный в этот день призовой заезд. Люди на трибунах бросились к самому барьеру. Опытные наездники, ожесточенно работая стэками, старались прижать своих соперников к бровке. Шла жестокая скаковая борьба. И жестокость эта передавалась трибунам. Ипподром ревел и тем самым еще больше подстегивал наездников. Я видел, как мать встала и крепко взяла Мишку за руку. Удивительно, но среди рева ипподрома было слышно тяжелое, хрипящее дыхание распластанных в воздухе лошадей и короткие, жесткие, как удар бича, крики жокеев. Мать уже не смотрела на дорожку, лицо ее было бледно и напряженно. Она отвернулась от поля и стала искать кого-то глазами. Вдруг две лошади, на полном скаку, коротко ударились друг о друга крупами. Один из жокеев чуть не вылетел из седла и какое-то мгновение висел в воздухе. Другие лошади шарахнулись в сторону, к самым трибунам. Ипподром ахнул... Я почувствовал чей-то взгляд, оглянулся и увидел глаза матери. Это меня она искала в толпе. Я понял, что она вспомнила здесь, на ипподроме, и почему не может отвести от меня испуганного взгляда...

...Тот осенний день, когда лошадь, чегото испугавшись, выбросила меня из седла, и я запутался одной ногой в стремени. Я волочился по жесткой, промерзшей земле в редком лесу, а лошадь все несла и несла, и я понял, что еще секунда, и она копытом, уже поблескивающим у самых моих глаз, разобьет мне голову... Каким-то чудом моя нога высвободилась, и я понял, что лежу на земле и не могу вздохнуть. Мать знала об этом, я ей рассказал.

Что Вы называете гражданским долгом? Расскажите, пожалуйста, самый невероятный случай из своей жизни.

44

Как Вы думаете, опыт Вашей жизни был бы полезен для Ваших детей? Или Вы считаете его индивидуальным? Смогли бы Вы многое прощать талантливому человеку? Какую черту человеческого характера Вы определили бы как самую отвратительную? Вы не можете рассказать, что Вы делали, когда началась война? Что Вы почувствовали? Какая была Ваша первая мысль? Вам никогда не хотелось усыновить чужого ребенка? Необязательно, чтобы у него не было родителей, нет, а просто бы Вам захотелось иметь именно такого сына или дочь? Скажите, вот эти мальчик и девочка, они похожи на Ваших детей, когда они были в таком возрасте? Есть что-нибудь общее?

Комната автора. В комнате Наталья, автор и Игнат. Наталья. Ты хоть бы почаще появлялся у нас. Ты же знаешь, как он скучает. Автор. Вот что, Наталья. Пускай Игнат живет со мной. Наталья. Ты что это, серьезно? Автор. Ну ты же сама как-то говорила, что он бы хотел этого. Наталья. Тебе просто ничего нельзя сказать... Автор. Ты что, воображаешь, что все это я придумал для собственного удовольствия, развлечения. Давай без лишних эмоций спросим у него самого. Как он решит, так и... Кстати, и тебе будет легче. Наталья. В чем мне будет легче? Автор. Игнат! Наталья. Ты учебники собрал? Иди попрощайся с отцом. Автор. Игнат, мы с мамой хотели тебя спросить... Игнат. Чего? Автор. Может быть, тебе лучше у меня жить? Игнат. Как? Автор. Ну остаться здесь, будем жить

вместе... В другую школу перейдешь. Ты ведь говорил как-то маме об этом... Нет? Игнат. Что говорил? Когда? Да нет, не надо! Пауза. Наталья рассматривает фотографии Марии Николаевны. Наталья. Нет, а мы с ней действительно очень похожи. Автор. Вот уж ничего общего! Игнат выходит из комнаты. Наталья. А что ты хочешь от матери? Каких отношений? А? Те, что были в детстве – невозможны: ты не тот, она не та. То, что ты мне говоришь о своем каком-то чувстве вины перед ней, что она жизнь на вас угробила... что ж. От этого никуда не денешься. Ей от тебя ничего не нужно. Ей нужно, чтобы ты снова ребенком стал, чтобы она тебя могла на руках носить и защищать... Господи, и что я лезу не в свои дела? Как всегда.(Плачет.) Автор. Что ты воешь? Ты мне можешь объяснить?

Наталья. Выходить мне за него замуж или нет? Автор. За кого? Я хоть его знаю? Наталья. "Та ни-и!.." Автор. Он украинец? Наталья. Ну какое это имеет значение? Автор. Ну все-таки, чем он занимается? Наталья. Ну, писатель... Автор. А его фамилия случайно не Достоевский? Наталья. Достоевский. Автор. До сих пор ни черта не написал. Никому не известен. Лет сорок, наверное. Да? Значит, бездарность. Наталья. Знаешь, ты очень изменился. Автор. Так вот: бездарен, ничего не пишет. Наталья. Почему? Он пишет. Только не печатается. Автор. 0, вон полюбуйся, наш дорогой двоечник что-то поджег. Теперь меня оштрафуют. Наталья. Ты совершенно напрасно иронизируешь насчет двоек.

45

Автор. Вот не кончит он школу, загремит в армию! И будешь ты обивать пороги и освобождать его от службы! Причем стыдно будет мне. Это все плоды твоего воспитания, между прочим! Он не готов к армии. Кстати, ничего бы страшного с ним в армии не случилось... Наталья. Ты почему матери не звонишь? Она после смерти тети Лизы три дня лежала. Автор. Я не знал. Наталья. Ведь ты же не звонишь! Автор. Она же... Она же должна была сюда прийти в пять часов. Наталья. А самому первый шаг трудно сделать? Автор. Мы ведь сейчас об Игнате разговариваем, кажется. Не знаю, может быть, я тоже виноват. Или мы просто обуржуазились. А? Только с чего бы? И буржуазностьто наша какая-то дремучая, азиатская. Вроде не накопители. У меня вон один костюм, в котором выйти можно. Частной собственности нет, благосостояние растет. Ничего понять нельзя. Наталья. Ты все время раздражаешься? Автор. У одних моих знакомых сын. Пятнадцать лет. Пришел к родителям и говорит: "Ухожу от вас. Все. Мне противно смотреть, как вы крутитесь. И вашим, и нашим!" Хороший мальчик, не то что наш балбес. Наш ничего такого, к сожалению, не скажет. Наталья. Представляю себе твоих знакомых! Автор. А что? Не хуже нас. Он в газете работает. Тоже писателем себя считает. Только никак не может понять, что книга это не сочинительство и не заработок, а поступок. Поэт призван вызывать душевное потрясение, а не воспитывать идоло– поклонников. Наталья. Слушай, а ты не помнишь, кому это куст горящим явился? Ну, ангел в виде куста? Автор. Не знаю, не помню. Во всяком случае, не Игнату. Наталья. А может, его в суворовское училище отдать? Автор. Моисею. Ну... Ангел в виде

46

горящего куста явился пророку Моисею. Он еще народ свой там вывел через море. Наталья. А почему мне ничего такого не являлось?

Я видел все так отчетливо, стоя за кустом, шагах в десяти от них. А они, мальчишка и девочка, бегали по нашей неглубокой, тихой Вороне, как когда-то бегали по ней мы с сестрой. И так же брызгались и что-то кричали друг другу. И так же на мостках из двух ольшин полоскала белье мать и изредка, откинув упавшую на глаза прядь волос, смотрела на ребят, как когда-то смотрела на нас с сестрой. Это была не та, не молодая мать, какой я помню ее в детстве. Да, это моя мать, но пожилая, какой я привык ее видеть теперь, когда, уже взрослый, изредка встречаюсь с ней. Она стояла на мостках и лила воду из ведра в эмалированный таз. Потом она позвала мальчишку, а он не слушался, и мать не сердилась на него за это. Я старался увидеть ее глазами, и когда она повернулась, в ее взгляде, каким она смотрела на ребят, была такая неистребимая готовность защитить и спасти, что я невольно опустил голову. Я вспомнил этот взгляд. Мне захотелось выбежать из-за куста и сказать ей что-нибудь бессвязное и нежное, просить прощения, уткнуться лицом в ее мокрые руки, почувствовать себя снова ребенком, когда еще все впереди, когда еще все возможно... ...Мать вымыла мальчишке голову, наклонилась к нему и знакомым мне жестом слегка потрепала жесткие, еще мокрые волосы мальчишки. И в этот момент мне вдруг стало спокойно, и я отчетливо понял, что МАТЬ – бессмертна. Она скрылась за бугром, а я не спешил, чтобы не видеть, как они подойдут к тому пустому месту, где раньше, во времена моего детства стоял хутор, на котором мы жили...

1966 – 1972 гг.

Редакция благодарит Музей кино за предоставленные иллюстрации.

===================================================================== ======================================================================= К 100– летию КИНЕМАТОГРАФА

Александр Мишарин

"Работать было радостно и интересно"

Мы знакомы с Андреем Тарковским с 1964 года, последний раз я видел его в 1982 году. У нас разница в годах – он старше меня на 8 лет, и поначалу это была дружба старшего с младшим. Мы жили рядом, оба были в опале, оба сидели без денег... В тот период мы никогда не говорили о работе, просто дружили, хотя Андрей был режиссером "Иванова детства", а я писал, печатался и ставился в театрах. Но однажды, протянув свой опус, – это была моя повесть "Путеводитель по разрушенному городу", – я сказал: "Написал повесть, почитай, пожалуйста". Зная его строгий литературный вкус, я отдавал ее не без трепета. Он был прямолинеен, говорил, что думает, и я был готов услышать: "Что за глупости ты написал!" Когда я пришел к нему в следующий раз, на мой немой вопрос: "Ну как?", он воскликнул: "Почему мы раньше не работали вместе?!." ...Его реакция значила, что он принял мою манеру, мои мысли, мое мироощущение... Шли годы, но до нашей совместной работы было еще далеко. Пожалуй, переходным мостиком к будущему содружеству стал Томомас Манн. Мы загорелись экранизировать "Волшебную гору", и хотя работа не состоялась, но мостик был перекинут. Я познакомился с Андреем, когда он послеле "Иванова детства" отказывался даже от очень выгодных и престижных предложений, к примеру, от совместной постановки с США. Он насмерть стоял на своем, – на "Андрее Рублеве", но повсюду был отказ. Был даже срочный вызов к Л. Ф. Ильичеву, в то время секретарю ЦК КПСС, который спрашивал Андрея про его планы. Узнав, что фильм "Рублев" по срокам выйдет нескоро, – он, видимо, предчувствуя перемены (год-то был 1964-и), спокойно разрешил постановку фильма.

Когда Андрей закончил снимать "Рубле ва", все чаще стал возникать вопрос, что мы будем делать дальше. Как-то мы провел целый день на Измайловских прудах. Был солнечно, жарко, мы много гуляли, говори ли и думали, как сделать картину о современной России, о реалиях нашей действительности. Сыграло большую роль и то, что в его семейной жизни наступил сложный период, и предполагаемая сценарная история во многом совпадала с его реальной жизнью. Сам он в свое время болезненно переживал уход отца. Андрея и его сестру Марину воспитывала их мать Мария Ивановна, которая всю жизнь проработала в Первой Образцовой типографии им. Жданова Жили они в маленьком деревянном домик на "Щипке", была жива бабушка – мать Марии Ивановны, жили очень бедно – Андрей все это хорошо помнил. Сложные отношения с отцом и непростые с матерью вели его к осмыслению прошлого. Естественно что для него раньше, чем для меня – он был старше, – наступил момент осмысления своего юношесюго и детского опыта. Сценарий писали сказочно быстро. В самом начале 68-го года мы взяли путевку на два месяца в Дом творчества "Репино" Первый месяц мы занимались чем угодно только не писали, а общались. Потом все разъехались, мы остались вдвоем. Была ранняя весна, в феврале пошла капель, солнце такое, что можно было открывать окна. С самого утра Андрей приходил ко мне в номер, мы обговаривали эпизоды. Главное и это поражало меня всегда, что каждый рассказанный им эпизод был на пределе отточенности формы. Не просто: "Мы напишем об этом". Нет, мы знали, как это выглядит, как решается, какой это образ, какая последняя фраза. Каждый раз отправная точка для его построений была разная. Мы могли начать вспоминать "Детство, отрочество, юность" Толстого, Карла Ивановича, а потом – сцены разрушения церквей, и тут же рождался эпизод. Это было какое

47

то вулканическое извержение идей, образов. И он всегда добивался крайне точного зрительного образа и безумно радовался, когда это получалось. Я помню, как мы не могли найти один эпизод. Мы ходили, думали, искали, и никак ничего не приходило на ум. "Бездарно, бездарно, бездарно, оба бездарны..." – повторяли мы. И вдруг я сказал: "Ты знаешь, вот мне в детстве птица на голову села". И он, как пружина, взвился он уже увидел этот эпизод Наконец, наступил момент, когда нужно было сесть и систематизировать все, что мы придумали. У нас получилось примерно 36 эпизодов. Это было многовато, мы обсуждали каждый и дошли до 28 эпизодов, которые и должны были составлять наш будущий сценарий. С легкостью гениев и легкомыслием молодости мы посчитали, что на запись придуманного уйдет 14 дней. Утром каждый из нас пишет по эпизоду, мы сходимся, читаем, обсуждаем. Если говорить правду, так и было на самом деле: утром мы расходились по комнатам, в 5 часов собирались, читали вслух, правили. Мы заранее обговорили, какой эпизод пишет каждый из нас, и дали друг другу слово, что никто в жизни не узнает, кто какой эпизод писал, кроме одной сцены, которую Андрей написал когда-то раньше и опубликовал история с продажей сережек. Я за это его очень ругал, он извинялся, хотя формально 48

он был прав – история была вполне самостоятельна. Но принцип есть принцип. Итак, 28 эпизодов мы написали, действительно, за 14 дней. Вообще писалось очень быстро, невероятно быстро, без переделок и помарок. Но все-таки был один конфликтный случай с самым, на мой взгляд, сложным эпизодом, который достался мне. Это был единственный раз, когда в чем-то мы не совпали, и единственный эпизод, когда что-то переписывалось. Андрей прибежал ко мне в час дня, прочитал написанное мной, и я понял, что он недоволен. Я раздраженно спросил его: "Ну, что?! Что тебя не устраивает?! Мы ведь все обсуждали, обговаривали, я так и написал..." Он сказал совершенно замечательную фразу: "Знаешь, немного поталантливее бы". Меня это так оскорбило, что я разорвал все написанное на куски, "к чертовой матери", обозвал его всякими словами. За обедом мы фыркали друг на друга, не разговаривали, после обеда я лег спать, заснуть не мог, встал и к ужину переписал все заново. Андрей несколько раз открывал дверь, я оборачивался, рычал на него. Он чувствовал, что я "в заводе", и не мешал. Позже он пришел, прочитал, бросился на шею, расцеловал меня он был человек крайних оценок. После этого мы собрали 28 эпизодов, разложили, и нам показалось,что все нормально. Появилась бутылка водки, которую мы припасли на этот случай, открыли... Тут мы решили ставить эпизодам оценки: вот этот – пять, этот – четыре, этот – три... Получилось две тройки, две четверки, остальные пятерки... Андрей обладал удивительным чувством редактора. Я в жизни много имел дел с редакторами, но никогда не встречал столь тонкого и музыкального. Он всегда говорил, что проза – это как ткань. Вот Гоголь – это бостон, а Писемский – это трико, Бабаевский – ситец... Литературно Андрей был одарен абсолютно, и работая с ним, я не чувствовал себя ведущим, но и ведомым не ощущал... Наверное, поэтому так легко и естественно, в одной манере, одной рукой была написана наша история и в столь короткое время. Причем мы писали не более полутора-двух часов в день, и это не было высиживание, это не был каторжный труд, это было радостное, приятное дело, мы искали только, чтобы это было "поталантливее, поблестящее..." Итак, сценарий, который мы вместе создали, состоял из четырех лет притираний, двух недель работы и месяца до этого разгульной жизни. Андрей был счастлив скоростью и результатом и улетел на две недели раньше в Москву с готовым сценарием. Тогда он работал в экспериментальном объединении Григория Чухрая, где можно было быстро "запуститься" и быстро снять фильм. На студии все были единодушно "за", априорно приняв наш сценарий. Зато в Комитете сценарий был отвергнут категорически самим А. В. Романовым... Наступил тяжелый период – перспектив на работу не было, и тогда Андрей дал согласие на съемку фильма "Солярис". На два года мы почти прекратили отношения. Я был обижен, хотя, конечно, понимал, что человек не может без конца бороться, тем более, что времена были такие, когда казалось, ничего не сдвинется с мертвой точки... Но вот "Солярис" был снят. Наступил период, когда снова нужно было думать о работе. В Комитет пришел Ф. Т. Ермаш. Он повел себя крайне демократично, сказав Андрею: "Вы можете ставить, что хотите". Когда Ермаш был в ЦК, он тоже поддерживал Тарковского. Но Андрей ужасно боялся нашего сценария. Построенный на жизни его матери и комментариях к этой жизни, сценарий был пронизан диалогом с матерью через анкету. Андрей мучился вопросом, как снимать "анкету". Тем более, что на роль матери он планировал собственную мать. Обмануть ее, не раскрывая замысла до конца, – безнравственно, да и потом Мария Ивановна была очень чутким человеком. Зная ее железный, непоколебимый характер, Андрей чувствовал, что она не согласится сниматься, поняв конечную цель. А Марию Ивановну надо было знать! Это был сложный, тяжелый по характеру и

49

очень интересный человек. Она была способна пожертвовать многим ради своих принципов, сурова и непреклонна была эта удивительная женщина!.. Итак, Андрей не решался. Его также смущало, что сценарий слишком личностный и в нем он сильно обнажается. Сколько было у нас с Андреем в тот период посиделок, разговоров, даже выпивок – нет, не пьянства... Такое бывает только в молодости – бурные, долгие, переходящие в ночные бдения, обостренные обсуждения. Сыграла решающую роль одна неожиданная вещь. Мне в руки попала повесть В. Гроссмана "Все течет...". Там есть одна глава, вставная новелла про жену наркомана, которая проходит все круги ада. Я помню, был солнечный день. Андрей, как обычно, в 11 часов приехал ко мне, я сказал ему: "Ложись на диван, вот тебе повесть Гроссмана, вот коньяк – читай, только вслух. Читай эту главу без выражения, но вслух". Он начал читать, голос его задрожал, а я подначивал и все повторял: "Не плачь, а читай, читай, читай, читай..." Потом, весь в слезах, Андрей закрыл книгу и сказал: "Все.

Мы будем делать "Зеркало". Это было бесповоротное решение. После этого не было никаких оговорок, все стало просто, ясно, все стало по силам. Рубикон был перейден. Работали мы в идеальных условиях. Нас запустили с тем сценарием, который был когда-то нами написан, но мы все время переделывали его в процессе. Андрей приезжал утром, группа еще не знала, что будем снимать. Мы запирались с ним в комнате, обсуждали, что и как будем снимать сегодня. Бедный редактор Нина Скуйбина, которая была служащей на студии, а не как мы – вольные художники! – ходила за мной, просила: "Ну хоть какие-нибудь листочки", – а я отвечал: "У меня их просто нет". Андрей с лоскутками и обрывками записей убегал на съемочную площадку – по ним он снимал. У него было замечательное творческое окружение, люди, которые работали с ним, – оператор Рерберг, художник Двигубский, композитор Артемьев. Приведу только один пример, как мы работали над сценой пожара. Дети пьют молоко, мать разговаривает с посторонним мужчиной, а тут загорелось сено, горит ток, пожар... Период написания режиссерского сценария, – мы сидим в мас терской Двигубского и рассуждаем: "А что же у нас за окном? Вон там, вдали, стог сена, на переднем плане – окно, а здесь огород... Что в огороде?" Четыре взрослых человека совершенно серьезно думают – что же там, в огороде? Застряли на двое суток, дальше не двигаемся. Вдруг Коля Двигубский говорит: "Там цветет картошка". У нас наступает приступ ясности: вот этот цветок – желто-фиолетовый цвет картофеля! – дает ту плотность, которой насыщена вся картина. В ней, действительно, нет ничего случайного, все обдумывалось до мелочей. Положение у нас было сложное, даже трагическое, потому что все было отснято, а картина не складывалась. Пропущены сроки, группа не получает премии... Но Андрей придумал такую вещь, – он был педант, сделал тканевую кассу с кармашками, как в школе делается касса для букв, и разложил по кармашкам карточки с названиями эпизодов – "типография", "продажа сережек", "испанцы", "глухонемой" и т. д. Мы занимались пасьянсом, раскладывая и перекладывая эти карточки, и каждый раз два-три эпизода оказывались лишними. Естественная

последовательность не складывалась, одно не вытекало из другого. Так мы провели месяц – 20 дней это уж точно. И вдруг, загоревшись от идеи вынести эпизод глухонемого в пролог, мы кинулись к нашей кассе и, вырывая друг у друга карточки, стали судорожно, нервно рассовывать их по кармашкам – и вся картина легла. Я никогда так явственно не ощущал, что форма действительно существует. Попробуй переставить эпизоды иначе – фильма не было бы. К нашей картине не знали, как относиться. Мы показали ее В. Шкловскому, П. Капице, П. Нилину, Ю. Бондареву, Ч. Айтматову. И, наконец, Д. Шостаковичу. Он не мог ходить, и мы организовали просмотр в таком зале, куда можно было почти въехать на машине. Этим людям картина нравилась. Реакция Кинокомитета была неожиданная, даже смешная. После просмотра у Ф. Т. Ермаша наступила тишина, была длинная пауза. "Киноминистр" громко хлопнул себя по ноге и сказал: "У нас, конечно, есть свобода творчества! Но не до такой же степени!" Поправок не было, но слова Ермаша решили судьбу картины. Ее показывали только в нескольких кинотеатрах, и там всегда была огромная очередь. Ермаш обещал послать картину в Канн, дал слово, но не послал. Потом был Московский фестиваль, и ее снова не выставили. Но государство заработало на ней солидное количество денег: когда, по слухам, опросили Ермаша: "Что делать с этой картиной?", – он ответил: "Ну заломите какуюнибудь цену, на которую не согласятся, в два-три раза большую, чем обычно". Западники согласились на назначенную цену и купили ее так хитро, что она обошла большое количество стран. Андрей был поражен, увидев бесконечную очередь на Елисейских полях на просмотр фильма "Зеркало"... Чтобы в течение двух недель на Елисейских полях стояла очередь за чем-нибудь – невероятно! Она получила национальную премию Италии, как лучший иностранный фильм года, премию Донателло в 1980 году... Последняя наша встреча с Андреем была в Италии, – три незабываемых дня в Риме... С утра я приходил к нему, мы ездили к итальянским кинематографистам, общались, говорили, но не это было интересно Андрею. Ему было важно, что мы будем делать дальше. И незабываемый на всю оставшуюся жизнь день – шесть часов в соборе св. Петра. Мы не смотрим на стены, на богатые украшения, – вся эта пышная оперная живопись нас не волнует, – мы говорим и говорим, о чем будем писать дальше, обмениваемся мыслями, которых так много накопилось за годы разлуки. Сидим в кафе на вилле Боргезе. Солнечный день, белые стулья. Гуляем и говорим только о том, что писать дальше... И теперь, когда я смотрю "Грехопадение" ("Жертвоприношение*), мне очень трудно смотреть этот фильм! – я вспоминаю все то, о чем мы говорили, чем он делился со мной, а я, в свою очередь, с ним тогда в Риме. Это дневник Андрея, дневник его мыслей, будто с того света он отвечает мне... Он попытался вернуть искусству нашего времени достоинство подлинной культуры. Он всегда говорил: "Хорошую вещь могу сделать только на трех вещах – на крови, культуре и истории". Культура и история были разорваны временем Пролеткульта, когда ушла одна и пришла другая интеллигенция, пришло новое кино, построенное на других принципах. Андрей был одним из первых, кто попытался преодолеть разрыв, и он сумел возвести мост. Ему, может быть, было легче сделать это, потому что его отец – большой поэт. Не случайно в "Зеркале" рядом стихи Арсения Тарковского, письмо Александра Пушкина Петру Чаадаеву о судьбе России, о ее великом предназначении, фрагмент Куликовской битвы... И конечно, война, которая гнала его всю жизнь – он тяжело болел туберкулезом во время войны, лежал в санаториях, учился в лесной школе... – и все-таки нагнала его: он умер от рака легких. Андрей – классический тип художника, который пишет одну и ту же книгу. Он, как никто другой, прекрасно понимал русскую культуру. В картине "Зеркало" он возвращается в места, где он родился, где его корни, его предки – земские врачи, и идет дальше – к своим дворянским корням, и всегда с таким достоинством! Андрей очень серьезно относился к творчеству. В этом я вижу какое-то внутреннее ощущение если не мессианства, то большой ответственности. Потому что никто из крупных художников не сделал так много для подъема советского кинематографа... Он создал наше кино, определил значение кино в России как самостоятельного искусства – такого же вечного, как вечны Театр, Литература, Живопись. Он жил трудно, как очень немногие в истории искусства. И как никто другой, Андрей Тарковский сделал мощную инъекцию не только русской, хотя ей в первую очередь, но и всей мировой культуре.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю