412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Молчанов » Начнем с Высоцкого, или Путешествие в СССР… » Текст книги (страница 9)
Начнем с Высоцкого, или Путешествие в СССР…
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 18:22

Текст книги "Начнем с Высоцкого, или Путешествие в СССР…"


Автор книги: Андрей Молчанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

– Пива нет, – прозвучало заученно из-за стойки.

– А ром? – вопросил посетитель.

– Ром, коньяк, водка «Столичная»…

– Да у вас тут настоящая аптека! – восхитился пришелец. – Я начну с рома… Он мне сегодня снился под утро…

Я побрел далее, еще издали увидев картонку на стекле пивного ларька, гласившую, что популярный напиток в продаже отсутствует. Обреченно вздохнул. Но вот – о, чудо – чья-то невидимая рука убрала картонку, распахнулось заветное оконце и – блеснул зазывно хромированный кран на прилавке.

Я прибавил шаг.

– Только завезли! – сообщил мне из тьмы ларька женский грубоватый голос и эти слова прозвучали, как музыка, а вернее – победный марш.

Ледяное пиво согрело мне душу. Пиво – удивительный напиток! Оно всегда доставляет удовольствие: и когда входит в тебя, и когда выходит…

Когда я допивал вторую кружку, то с озадаченностью заметил цепочки людей, целенаправленно движущиеся в мою сторону, а вернее, в сторону ларька, словно притянутые к нему неведомым зовом. Какое чутье у народа!

За отдельную плату мне была нацежена двухлитровая банка с пластиковой крышкой, умещенная в пакет «Чинзано» и, вполне довольный удачно складывающимся днем, я отправился на близлежащий рижский рынок, где купил домашней закваски капусту с клюквой, домашней выделки колбасу и – свежайший хлеб. О, этот прибалтийский хлеб! Ничто не сравнится с ним! Он вкуснее всех пирожных на свете!

Правда, при расчете за капусту случился казус: я полез в карман за мелочью, но вместе с рублевой монетой из кармана у меня, к моему же изумлению, на асфальт выпала пара патронов от «Парабеллума», невесть как от вчерашней пьяной пальбы у меня оставшихся. Я лихорадочно бросился их поднимать, одновременно замечая, что стоявшая рядом публика взирает на меня с уважением. А пожилая продавщица, подумав, доложила мне поверх купленной капусты моченое яблоко. В качестве, как говорится, комплимента.

С рынка, тем не менее, я постарался ретироваться как можно скорее. И, вернувшись в гостиницу, решил устроить себе пир горой, но, как только выложил на стол колбасу, в дверь постучали.

На пороге стоял Имант с бумажным тюком, перевязанным бечевкой.

Тюк был незамедлительно протянут мне:

– Вот, как и договаривались…

О чем договаривались? Проклятая водка!

– Пять пар, размеры ходовые, – продолжил он. – Одни женские, как ты заказывал для жены…

– У-у… меня нет столько денег, чтобы сейчас выкупить.

– Сколько есть?

– Сотня.

– Давай, остальные вышлешь, адрес сейчас тебе напишу.

– Я вышлю Андрису, он отдаст.

– Почему Андрису?

– Потому что, если к тебе придут и обнаружат квитанцию, придут и ко мне.

– Слушай, ты точно писатель, а не мент?

– Я пишу остросюжетную прозу. Обыватель причисляет ее к детективам. А этот жанр я знаю профессионально. Значит, могу мыслить и как преступник, и как сыщик. Пива хочешь?

– Хочу, – сказал Имант. – Но не могу. Если тормознут гаишники, мне конец, у меня целый багажник товара. Мои сто грамм ждут меня в прекрасном вечернем далеке… Кстати, только в СССР сто грамм – это название продукта, а не вес!

– Точно, – согласился я. – Спроси любого прохожего, сколько будет десять раз по сто грамм, и ответа «килограмм» ты не услышишь.

На том и раскланялись.

Образ подпольного цеховика Иманта с явной симпатией к персонажу, Колбергс запечатлел в своем романе «Три дня на размышление».

Мне же знакомство с этим парнем явно следовало продолжить. Всем хотелось одеться во что-то приличное, но магазины предлагали бесформенные пальто; неуютные, как военные кителя, пиджаки и угловатые ботинки. Сомнительного же качества джинсы с иностранной наклейкой, не чета мною приобретенным, стоили зарплаты квалифицированного инженера и считались величайшей ценностью. Колготки под брюки носила знать. Спекулянты процветали, хотя спекуляция являлась делом, требовавшим немалой отваги. При тотальном стукачестве и полицейском контроле барышники могли продержаться на свободе, также оказывая осведомительские услуги. Или – имея справку из психдиспансера, чем пользовались привилегированные единицы, трудно этот документ выстрадавшие. За проезжающей машиной иностранного производства выворачивались головы.

Сподобился я однажды взять «Мерседес» у сына Гришина – главы компартии Москвы и члена Политбюро, одно время мы соседствовали автомобилями в кооперативных гаражах. Выехал из Сокольников на Садовое и проколол колесо. Тотчас рядом со мной, еще не вылезшим из салона, возникла патрульная милицейская машина. Выскочивший из нее капитан был крайне любезен:

– У вас есть домкрат?

– Наверное…

– Откройте багажник!

Капитан лично поставил запаску, а когда я, теряясь в мыслях о мере своей благодарности, спросил, сколько должен, он доверительно прошептал:

– Вот мое удостоверение… Звание, фамилия… Могли бы написать благодарность?

Вероятно, он принял меня за отпрыска могущественного правителя. Номер этого «Мерседеса» знали все постовые. Я не поспешил разочаровать служивого человека…

* * *

Вечер провел в гостях у Бренча. Тот, подростком заставший войну, рассказывал, как немцы вели себя в Риге.

– Брали баб за холку и вели к себе на квартиры. Без разговоров! А нас, мальчишек, заставляли зубными щетками драить булыжники мостовой. Один косой взгляд в их сторону – и ты в концлагере! И, что удивительно, у нас есть молодняк, восторгающийся их формой и символами. Да кем бы вы были, победи Гитлер! Также драили бы мостовые и сортиры зубными щетками!

Неонацисты в советской Латвии? Тогда мне показалось, что Алик явно преувеличивает проблему. Наличие подобных придурков-подражателей я допускал, но, чтобы их масса переросла в значимое явление, виделось мне перспективой бредовой. Сама глубинная природа германского нацизма имела свою генетику, абсолютно несовместимую как с прибалтами, так и со славянами. И если я мог как органичный проект представить себе ансамбль песни и пляски НКВД, в котором когда-то подвизался и Юрий Любимов, то вообразить ансамбль песни и пляски войск СС не сумел, как бы ни старался. Однако, я ошибся. Нацизм смутировал в своих национальных признаках, но возродился. Пусть мелкотравчатый, как новая поросль скошенного сорняка. И уверен, Гитлер был бы немало удручен, ели бы узнал, что чугунные формы для отливки стальных арийских шеренг в будущем заполнит пародийная жижа бывших «недочеловеков», с усердием дрессированных обезьян, имитирующих как символику, так и постулаты адептов Третьего рейха. А исток фашизма, как мне представляется, лежит в вечной проблеме вражды племен, никуда не девшейся еще со времен пещерно-первобытных отношений. Да и не только фашизма, а вообще всей нашей международной идиотской соревновательности…

Следующим утром Алик провожал меня на вокзал. По дороге говорили о новой картине «Двойной капкан», планируемой к производству; мне предлагалось принять участие в написании сценария; Бренч сетовал на скудность средств, выделяемых на фильм; переживал, что таким кинозвездам, как Людмила Чурсина, ему приходится платить максимум двадцать пять рублей за съемочный день, и опять придется собирать антураж по портовым помойкам, и биться с цензорами за каждый кадр…

– Алик, – сказал я. – Чего ты плачешься? У тебя идет картина за картиной. У тебя – всесоюзное имя. Все остальное – рабочие моменты. Я недавно был у Юрия Нагибина. Он сказал: жить в этой стране можно, отгородившись от нее стеной из денег. Смотрел с ним «Пролетая над гнездом кукушки». Он говорит: разве кому-нибудь дадут снять здесь такой фильм? Хотя – вопрос: а можешь ли ты такой фильм придумать и снять? А ведь то, что придумывает он, снимается тут же! Чуть ли не раз в месяц он – в оплаченной Союзом писателей поездке на Запад. Сейчас с Кончаловским хочет делать картину о Рахманинове. Приходит в Союз и заявляет: мне нужна поездка в Италию, дабы лично узреть те места, где Рахманинов жил… Ответ незамедлительный: пожалуйста, Юрий Маркович, идите в кассу за командировочной валютой… И – сплошной плач, как ему невыносимо живется, и даже детей он не хочет заводить, дабы они жили в этой проклятой стране-футляре…

– Ну, – сказал Бренч, – и в лагерях есть те, кто питается не баландой, а икрой. Это – преуспевающие зэки. Но все-таки они – зэки… И, сколько поблажек им ни давай, администрацию они ненавидят.

И вот что случилось с моими латвийскими друзьями после развала Союза: Бренч, некогда снимавший фильмы для огромной страны, стал всего лишь местечковым режиссером захолустной рижской киностудии, а Колбергс – таким же местечковым писателем, ибо российские издатели уже относили его к авторам иностранным, а выдержать конкуренцию с изготовителями ранее запрещенных западных бестселлеров, он не мог. Предприниматель Имант, при обилии свалившихся на все бывшее пространство СССР дешевых джинсовых штанов и курток китайского производства, стал всего лишь владельцем пары крохотных магазинчиков ширпотреба. Что же касается пива, то его изобилие уже остро нуждалось в потребителе, но никак не наоборот.

Таганка

Несравнимо скромное обиталище артистов Таганки в неказистом стареньком здании с помпезностью МХАТа, Малого или театра Вахтангова. Несравнимы их бархатные занавесы с грубым суконным полотнищем, за которым скользят «тени прошлого» из «Десяти дней». Одна из «теней» – Высоцкий с песенкой:

«На Перовском на базаре шум и тарарам, продается все, что надо, барахло и хлам…»

Но по мне – это самый уютный театр Москвы прошлого века. Нынешний, разросшийся, уже иной и по формам, и по сути. Это уже театр имени Театра на Таганке.

Настроение в тот день мне подпортила Нина Шацкая, жена Золотухина. Поддерживая легенду о нашем «братстве», она как бы являлась в глазах труппы моей косвенной родственницей, что меня коробило, поскольку заврались мы глупо и никчемно с подачи Валеры, с его порыва, продиктованного то ли симпатией ко мне, то ли желанием обрести младшего близкого человека под своей опекой. Валера вообще был человеком порыва и сиюминутных страстей, должных неуклонно воплощаться в реальность, даже в очевидный урон себе самому. Правду о наших якобы родственных отношениях знал Высоцкий, отреагировав на эту аферу безразличной ремаркой «Ну-ну».

– Как Валера? – спросил я Нину, столкнувшись с ней на входе в театр.

– Твой друг, – веским голосом, словно пробуя на вкус слова, произнесла она, – находится дома. Лежит пьяный у батареи. – И, поджав губы, будто я был виновен в этаком состоянии ее супруга, скрылась за дверью служебного входа.

Но это – ладно, бывает. Но вот уже за кулисами, в закутке, я случаем, краем глаза, из-за угла, узрел ее в объятиях Лени Филатова, и их поцелуи – украдкой, жадные, нежные, ненасытные, заставили меня отпрянуть в коридор в ошеломлении путаных мыслей… Вот так да!

Я действительно находился в смятении. Я понимал, что виной всему Валера с его похождениями на стороне, «подарками» Нине, запойными историями, пренебрежением к ее пожеланиям и капризам, да и вообще несоответствием натур: своей сибирско-мужицкой и ее – рафинированной москвички из интеллигентной семьи. Но чтобы пробежавшей между ними черной кошкой, а вернее, котом, оказался проворный Леня Филатов…

И что делать? Закладывать Нинку я не собирался, но за друга все-таки было обидно… И как теперь нам общаться втроем в его доме, в театре?

В этих растрепанных чувствах и мыслях я навестил гримерку с тремя персонажами, в ней обитающими: Высоцким, Шаповаловым и Бортником.

Все были в сценических костюмах: Высоцкий в мундире и галифе, как исполнитель роли Керенского, Шаповалов в одеянии революционного балтийского матроса, Ваня Бортник – в красноармейской гимнастерке.

– Тебе, Володя, – говорил Шаповалов, имеющий в закулисье кличку Шопен, ибо единственный в труппе обладал высшим музыкальным образованием по классу духовых инструментов – надо в этой песне после первой строки использовать аккорд си-бемоль, а ты уходишь выше…

– Че? – спросил Ваня Бортник, приподнявшись со стула. – Какой бемоль?

– Вот именно, – отозвался Высоцкий, скосившись на зеркало гримерного трюмо и припудривая щеку. – Меня народ без всяких твоих бемолей прекрасно понимает… – резко поднялся, подмигнул мне, хлопнув меня по плечу своей маленькой, пухловатой кистью руки, и ушел на сцену.

– Ну, – сказал Ваня Бортник, глядя на меня, – чего такой кислый вид?

Помедлив, я ответил так:

– Узнал, что жена близкого друга изменяет ему с нашим общим знакомым.

Повисла пауза. Народ переваривал информацию. Гремел в динамиках завораживающий голос Семеныча, доносившийся со сцены.

– И теперь ты раздумываешь, поставить ли тебе в известность о данном факте своего товарища? – предположил Шопен.

– Роль доносчика – роль второстепенная, характерная, но запоминается порой лучше роли главного героя, – закидывая ногу за ногу, молвил Бортник.

– Трепачи вы! – сказал я в сердцах. – Хотя и взрослые люди.

– А ты выпей сто грамм, успокойся, – сказал Шопен.

– А ты налей, – сказал я.

– А может, выскочишь за бутылочкой винца? – обратился ко мне Бортник.

– Выскочу, но у меня денег – на метро и трамвай…

– Я тоже пустой, – развел руками Шопен. – У денег один недостаток: это их недостаток…

В гримерку вкатился разгоряченный Высоцкий. Распахнул окно. Покопавшись в кармане пиджака, вытащил пачку «Мальборо», прикурил, облокотясь на подоконник.

Я стрельнул у него сигарету. Следом – Бортник.

– Пожалуй, закурю тоже, – сказал Шопен. – Володя, расщедрись…

– Стреляй в коридоре, – отозвался, не оборачиваясь, ведущий артист. – Раздача заграничных сигарет прекращена ввиду их дефицита.

– Хорошо. Пятерку до пятницы одолжишь?

– Вам всем надо нищих играть! – Высоцкий снова полез в карман пиджака, сунул Шопену пятерку. – Окно не закрывайте, пусть проветрится, пожарные сунутся, опять скандал… – и снова исчез, протопав до двери бутафорскими сапожками правителя Керенского.

Я принял пятерку из рук Шопена, прихватил пустую сумку и побрел через мост знакомым маршрутом к универмагу «Звездочка», где в подвале находился превосходно знакомый всей труппе театра винный отдел гастронома, куда с улицы тянулась очередь. Очередь – это то место, где люди боятся потерять друг друга.

Игнорируя очередь, я пробрался к прилавку, сунул продавщице купюру:

– «Медвежья кровь», две бутылки…

– Куда прешь?! – взвились отстоявшие уже час в подвальной толкучке ветераны. – Совсем оборзел, салага!

– У нас в театре перерыв… – сообщил я на доверительном выдохе.

– Да по нам хоть гори твой театр!

– Ребята, я для Высоцкого, лично, на его деньги, честное слово…

Очередь, ворча, подвинулась… Я ощутил на себе уважительные взгляды…

На обратном пути я вспомнил, как неделю назад после спектакля ехал с Золотухиным в метро к нему домой на улицу Хлобыстова рядом со «Ждановской» (ныне – «Выхино»). Разговорились о Высоцком. И Валера сказал:

– После наших с ним съемок в «Хозяине тайги» я понял: Володя – явление космическое!

Это «космическое» отчего-то запало мне в душу. Но тогда, бредя с бутылками полусладкого болгарского вина в гримерку, где находилось космическое явление, я более всего опасался его вполне вероятной агрессивной реакции на предстоящую пьянку с Бортником и Шопеном, причем с них-то эта пьянка, как с гусей вода, а на меня весь гнев Семеныча выльется водопадом: мол, ты сюда ходишь искусству учиться, или обрел здесь притон, щенок этакий!

Замечания и тычки я от него получал постоянно, и побаивался его, как молодой солдатик старшину. К тому же в памяти моей навечно запечатлелась картина моего же разноса, когда по устройстве в театр, мне сходу пришла мысль приударить за актрисой Таней Иваненко, чья красота поразила меня тут же и напрочь. Подкатил. Пригласил в ресторан, полагая, что одолжусь с деньгами. И – нарвался! Откуда мне было ведомо, что таганская красотка – его любовница! Заложила меня мгновенно! Охарактеризовав, по сведениям источников, наглым типом и самоуверенным оборванцем. И уже через пять минут после сделанного ей мною ресторанного предложения я выслушивал отповедь оравшего на меня Высоцкого с белыми от злобы глазами:

– Ты, сопляк, сюда что, баб пришел клеить?!.

– Ай-яй-яй, как неосторожно! – посочувствовал мне Золотухин, выслушав мою горестную историю.

– Я думал, у него Влади…

– У него и Влади, и далее в рифму, – сказал Валера. – И Таня прицепом… Хозяйство большое. И за всем нужен глаз да глаз, как выясняется…

С неделю попадаться в поле зрения Высоцкого я не хотел. Но попадался. Правда, смотрел он сквозь меня, невидяще. Было даже обидно. А после столкнулся с ним коридоре. И вот – чудеса! Приобнял меня за плечи, повел к гримерке, мол, как дела, какие виды на будущее, чем занят…

– Андрей, у тебя затасканные брюки, как ты одеваешься! Посмотри на Димку Межевича (гитариста): джинсовый костюмчик, шелковая рубаха…

– Поднакоплю, сменю портки…

– Да уж, ты поднакопишь… – отстранился, махнул рукой, сбежал по лестнице вниз, как его и не было.

А через неделю:

– Пошли к машине!

– Зачем?

– Пошли, говорю!

И – достает из багажника своего серого «жигуля-копейки» красивый пластиковый пакет. Потянуло от пакета неведомым иноземным запахом. Джинсы.

– С размером, думаю, угадал. Носи, босота.

И лицо – веселое, смеющееся. А у меня язык к н¸бу прилип…

… Распили «Медвежью кровь» под байки Шопена о его театральном прошлом.

– А еще у нас был артист из старорежимных, – повествовал Шопен. – Ветеран дореволюционных провинциальных подмосток. Представьте, неграмотный. Ему роли читали, он их запоминал на слух. И шпарил потом без запинки. Весь репертуар до исторического материализма он обожал, и плавал в нем, как гусь в собственном пруду. Современные пьесы недолюбливал, но, что интересно: когда играл профессоров или писателей, у него в глазах возникал интеллект…

– Внутренние тиски роли, – комментировал Бортник. – Реакции создаются практически физиологические…

По звучавшим из динамика репликам сценическое действо подходило к концу.

Я вышел из гримерки, и тут же был подхвачен под руку разбитной Инной Ульяновой:

– Пошли на поклоны, быстро, народ уже разбегается…

– Я же не в униформе…

– Ничего, пошли…

Силком вытащила меня на сцену, тут же мою кисть зацепила иная рука, вытянулась шеренга труппы, поклонились публике снова и снова, и гуськом ушли за край портьеры, в закулисье.

А через пару минут там появился Любимов. Тут же вперил в меня негодующий взор:

– Вы какого черта выкатились на сцену в своем костюмчике?!.

– Тык ведь… сказали…

– Кто сказал?!. Бог на ухо?!. Вы вообще, что здесь сегодня делаете? Вы разве заняты в спектакле?

– Я вчера забыл в театре записную книжку… – Я старался не дышать на главрежа, цедя слова сквозь сомкнутые губы. – Вот, сегодня заехал.

– А где ваш попечитель Золотухин?

– Он заболел…

– Я знаю эти болезни! Безобразие! Вы у меня вылетите из театра оба!

И чего я сунулся сегодня в эту драму и комедию на Таганке? За каким хреном? Сплошные расстройства! И еще рупь с полтиной с меня за кровь эту медвежью, от которой изжога уже прет… А Инка – провокатор, вон, стоит у стенки, хохочет в ладошку, стервоза.

Вышел из театра. Прошел по тротуару вверх, встал на углу здания. Неподалеку виднелась машина Высоцкого. Затем появился и он, словно выкатился из ниоткуда. Я давно заметил за ним такую манеру: мелькать метеоритом, с прямой спиной, появляясь и исчезая неуловимо, как будто сам себя из рогатки выстреливал… Открыл машину, но садиться в нее не спешил, словно кого-то ожидал. Мимо меня пропорхнула симпатичная блондиночка лет двадцати, с восторженно раскрытыми глазами. Явная провинциалочка, с веявшей от нее свежестью каких-то заповедных просторов… Дошло: я видел ее со сцены стоящей в проходе вместе с публикой, пришедшей на спектакль по «входным» пригласительным билетам без мест. Кто ей билетик устроил и в чью сторону был устремлен ее восхищенный взор, стало понятно через мгновение, когда она буквально подплыла к Высоцкому, подтанцовывавшему на месте в ее ожидании, как взнузданный жеребец. Еще одна жертва…

Позицию стороннего наблюдателя я выбрал удобную. Скосившись за угол, приметил Филатова, стоящего на краю пятачка у метро. А вот и Нина. Вышла из парадного входа, не из служебного, откуда валит весь рабочий театральный люд.

Парочка поспешно уселась в уже поджидающее ее салатовое такси «ГАЗ-24» и конспиративно укатила развивать свои страсти в ведомых им кулуарах.

Мне представился Валера, пускающий слюни на коврике у батареи центрального отопления.

Видимо, поделом тебе, братец!

А вот и следующие действующие лица: Любимов и Евтушенко, усаживающиеся в персональное авто и горячо обменивающиеся репликами – наверняка, по поводу нового спектакля по произведениям модного поэта. Назывался спектакль «Берегите ваши лица», и пока что ходил в размноженной рукописи по рукам будущих исполнителей ролей. Спектакль, правда, вскоре запретило начальство из-за обнаруженных в нем критических подтекстов.

«Жигуль» с Высоцким промчался мимо. Бард со снисходительной улыбкой на лице что-то втолковывал зачарованно взирающему на него нежному созданию, таящему на глазах.

Шла весна 1971 года…

* * *

Для человека верующего, в мире и в жизни его существует множество примет, знаков, встреч и событий, подтверждающих существование Высшей воли, ее земного проявления. В какой-то степени Высоцкий для меня доказательство Промысла. В этого человека, внешне не примечательного, было вбито множество талантов, сплетенных воедино и абсолютно точно привязанных к внешности и к голосу. Если разбирать все по отдельности – ничего особенного… Был бы он просто поэт – давно бы канул в забвение. Просто актер? Просто исполнитель песен? Композитор, наконец? Мимо, мимо, мимо… Но как из букв составляется продуманное Слово, так и многосплавный дар был вверен ему свыше. И такой дар дается людям особой миссии.

Поразительно: он же был не нов в своем жанре романса и песни под гитару, да и играл-то всего на нескольких ученических аккордах, но его доморощенный вокал гремел по всей стране, жадно и с интересом воспринимаемый миллионами душ, как камертон, отзывавшийся в каждом. Но ведь нот всего семь, и букв в алфавите тридцать три, но как их состыковать и расставить, чтобы они отозвались в умах и в сердцах, способных к переосмыслению и сотворчеству?

Мы можем только подозревать о масштабах его миссии, но то, что он перевернул сознание миллионов – достоверно. То, что строки его песен – казалось бы, банальные строки, стали афоризмами русского века – очевидность.

И где снисходительно похлопывающие его по плечу бывшие мэтры советской поэзии, кто помнит их стихи, кто сейчас раскрывает их книги? Кто живет их творчеством?

Когда-то Андрей Вознесенский проговорился о нем в стихе: «О златоустом блатаре рыдай Россия, какое время на дворе, такой Мессия…» С налетом барственной снисходительности, походя, но вышло в точку!

Василий Шукшин писал об Есенине, что, дескать, не надо жалеть о его столь короткой жизни: прожил бы еще, песня его затянулась бы, стала нудной, наскучившей, поблекли бы, как кудри златые, нити его таланта…

То есть, отмерено было Есенину ровно столько, сколько надо было тому времени и тем силам, что воцарили его, как кумира, над народом, которому всегда была близка и необходима поэзия.

Какая прямая параллель с Высоцким!

Мне вспоминается, как в 1970 году мой брат – Федор Богомолов, выдающийся, с мировым именем математик, сидя на веранде своей дачки под Загорском, сказал:

– Высоцкий? Да это тот же Есенин… Природа судьбы и функции абсолютно аналогичны. Даже до смешного, если вспомнить Айседору Дункан и примерить ее к Марине Влади…

– Ты сравнил великого русского поэта и… – начал я, в ту пору десятиклассник, воспринимавший Есенина как некий столп культуры, а Высоцкого Вову – как лицо, способное вполне пребывать сейчас на этой веранде с гитарой. Но друг брата – некто Андрей Тюрин, первый муж Натальи Солженицыной, сидевший неподалеку, на мою юношескую недальновидность мне указал: мол, увидишь, Федя прав… Кстати, впоследствии Тюрин устраивал Высоцкому концерты в МГУ, и вел себя с ним, как только барда заносило в амбициях, довольно жестко.

– Да ну вас, мелете чушь, – сказал я.

А вот сейчас убежден: нить творческих жизней обоих была отмерена и оборвана в точное время. И длина этой нити для Высоцкого – всего-то пятнадцать лет. Время, наступившее после, спустя считаные годы, было уже не созвучно самой его природе.

Миссия была начата в срок и в срок завершена. Как не поверить в то, что его так жестоко и рационально использовали высшие силы?

Но тогда, в пору моей прекраснодушной юности, когда он был рядом, на расстоянии вытянутой руки, об этом не думалось и краем сознания. А порою, признаться, он меня раздражал. Что ни говори, а выпендреж и самолюбование в нем присутствовали очевидно. Даже в одежде. Он любил покрасоваться на публике в чем-нибудь экстраординарном и ярком, и никогда не забуду его парижскую кепочку, поделенную на разноцветные сектора, с лохматым помпончиком. Он словно подчеркивал своей артистичностью отстраненность от выпадающих ему ролей милиционеров и военных, образов суровых и спартанских. Короткое пальтишко с поднятым воротником, расклешенные джинсы, кепарь с помпоном… А где же шинель поручика Брусенцова, где черный кожаный плащ опера Жеглова?

В конце лета семьдесят четвертого он пригласил меня на свой концерт в ДК на Ленинском проспекте. Пел много нового, но с публикой общался свысока, был откровенно развязен в жестах и репликах, и лупил по струнам, не щадя их, как дрессированный заяц по барабану. Замечу: неизбывное родство с героями послевоенных подворотен порою лезло из него, как подоспевшее тесто из квашни.

Исполняя, по просьбам, свою знаменитую «Я не люблю…» пропел ее во второй редакции: «Я не люблю насилья и бессилья, вот только жаль распятого Христа». В первой редакции это звучало как: «И мне не жаль» … Переобулся Володя, явно кем-то вразумленный. Но веяло от такого переобувания какой-то мировоззренческой незрелостью. Впрочем, к христианству он так и не пришел, не успел. Именно – не успел. Хотя друг его детства и юности поэт Игорь Кохановский и в свои восемьдесят с гаком к религии не приблизился ни на шаг. И на мой вопрос: «А ты с Высоцким ходил в церковь, что была рядом с вашим домом на Первой Мещанской?» – ответил с оттенком недоумения: «Да мы ее и не замечали… Какая церковь, когда каждый вечер нас ждал «Эрмитаж» на Петровке с десятком распивочных будок с портвейном и прогуливающимися мимо девочками? Да и вообще для нас это было странным местом, где люди, никогда не бывавшие на небесах, рассказывают о них тем, кто туда никогда не попадет».

В середине концерта, исполненный отчуждения, я встал и пошел на выход.

– О! – донеслось мне вслед от него со сцены. – А кому-то вот – не нравится…

Я даже не обернулся. Хотя знал – теперь обида надолго…

В 2015-м заехал в театр на один из фуршетиков, Бог весть к чему приуроченных, и рядом со столовкой на втором этаже увидел на полу, прислоненные к стене портреты артистов, снятые из холла, где шел ремонт. Старый черно-белый портрет Высоцкого сразу же бросился мне в глаза.

Это был тот самый портрет из шестидесятых годов прошлого века, когда он только-только пришел на Таганку. И я помню, как шестнадцатилетним мальчишкой замирал перед этим портретом, влюбленно глядя на него снизу-вверх, а теперь он стоял у моих ног, рядом с замызганным малярным ведром, словно отлученный от всего своего прошлого, и смотрел я на него сверху вниз, с опустошенной грустью, как мы смотрим на могильные плиты, да и на все бесповоротно пережитое.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю