355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Молчанов » Главное управление » Текст книги (страница 12)
Главное управление
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:17

Текст книги "Главное управление"


Автор книги: Андрей Молчанов


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Мы обменились крепким рукопожатием, на прощание он упер в меня тяжелый, давящий взгляд, определяя им как всю нынешнюю неочевидность наших отношений, так и дальнейшее неочевидное продолжение их.

А когда я выходил из дверей сенатского предприятия, затрезвонил телефон и в трубке заворковал стеснительный голосок сбежавшего в аравийские пески коммерсанта Димы.

Вежливо поинтересовавшись, как мое здоровье и дела, которые были ему близки настолько же, насколько мне – арабские барханы, он вышел на болезненную тему определения своего статуса органами правопорядка. И не зря.

Побег Димы и его компаньонов принес мне много проблем с закрытием повисшего дела, а потому совершенно бессовестно и даже убежденно я поведал ему следующее видение ситуации: никто не забыт, ничто не закрыто, но я, несмотря на подлое исчезновение уголовных фигурантов, держу линию их обороны. А уж коли суждено ей прорваться, неминуем международный розыск скрывшихся негодяев и, соответственно, сокрушительное возмездие.

– Так и я ничего не забыл, – сказал Дима. – Деньги получишь у братца в министерстве. А ежемесячные взносы – само собой. Приезжай в гости, я тут с недвижимостью развернулся… Предлагаю партнерство.

Я посмотрел на мокрую осеннюю улицу. Сгущались блеклые сумерки, накрапывал холодный безысходный дождь, морось размывала тухлые огни, тонули дома и куцые озябшие силуэты прохожих в угасающей серости вечера.

А ведь где-то синее море, алый закат над ним, жаркий томный воздух, перья пальм, пляж в ракушечной мозаике…

– Приглашение принимается, – ответил я.

И – поехал в тюрьму, томясь душой, противящейся свиданию с негодяем и убийцей, впутавшим меня в отвратительную историю и нынешнюю вымученную солидарность с ним, законченным мерзавцем.

Дружный у нас коллектив, но хреновый.

Акимов ждал меня у входа в мрачное учреждение, и при мысли о своем возможном водворении в его стены по хребту моему пробежали, твердея, холодные мурашки.

Машина опера стояла неподалеку, и за нефтяным отливом затемненных стекол я узрел смазливую вульгарную мордашку какой-то блондинистой девки.

– Арендовал для товарища организм женского пола, – пояснил Акимов, ежась в пальто с поднятым воротником. – Пусть порадуется. Оперчасти свидание я проплатил, ты мне верни из его запасов… Ну, пошли, сначала мы с ним побазарим, а после пусть оторвется на горячем продажном теле…

И с пакетами, набитыми снедью, мы вошли в проходную, где нас уже встречал тюремный прапор с непроницаемой мордой терпеливого хранителя пенитенциарных коррупционных таинств. Он же сопроводил нас в одну из караульных подсобок, куда вскоре привели Тарасова.

Вадим выглядел на удивление свежо, лучился довольством и оптимизмом.

Суровые сокамерники, получившие надлежащие инструкции из высших эшелонов криминала, приняли его сдержанно, но вскоре, вероятно, благодаря искренним личностным качествам, в среде отпетых бандитов Вадим завоевал симпатии и авторитет, а потому хорошо питался, выпивал по настроению, не испытывал нужды в душевых процедурах, смотрел телевизор и читал интересные книжки.

Решетов давил, как мог, через свои связи, пытаясь сломить дух и тело разжалованного чекиста, но вдумчивые доклады тюремных оперов уверяли, что жертва, находясь в условиях ежеминутного кошмара, тем не менее держится, на признание не идет, и судя по всему, ущемления ее безрезультатны, ибо притязания к ней беспочвенны.

Из камеры Вадим вел телефонные переговоры с лубянскими дружками, пытавшимися сгладить шероховатости следствия, оказать давление на потерпевших и грядущий суд. Факт его связи с волей людьми Решетова вскрылся, после чего в тюрьму, а затем непосредственно в камеру грянула внезапная проверка из высоких сфер системы исполнения наказаний, но телефона, несмотря на дотошный обыск, не обнаружили.

– Котяра у нас в хате живет, – объяснил Вадим. – А телефон я специально самый миниатюрный себе выписал. Без всяких там фотокамер и прочих излишеств. Хотя полагаю, что лучше телефон с камерой, чем камера с телефоном. Оставил от него рабочую плату, подрезал ее по краям… Ну, если какой шухер, заправляю средство связи коту в задницу. Ходит он в раскоряку, шипит, как змей, когтями грозится… Но! Его не шмонают…

– А как же батарею заряжаешь?

– А в телевизоре транзисторы с аналогичным питанием. Подсоединяешься аккуратно все дела. Как вы-то, расскажи лучше.

Я поведал сотоварищам о своей встрече с Решетовым.

– Ты еще этой гиене помогать запрягаешься! – возмутился Вадим. – Я в принципе не понимаю, где он учился на такую суку…

– Слушай, – сказал я. – Мне это ничего стоить не будет. А вот тебе, если что обострится, его снисхождение пригодится. И не надо презрительно морщить рожу. Верни тебя назад, на ту чеченскую хазу, – вряд ли бы ты на что польстился, покажи тебе сегодняшнее место обитания.

– Ну, бес путает, а мы платим, – сказал Вадим. – Хорошо, когда наличными. Но видишь, бывает, и собственной шкурой. Но да что толку в унынии, товарищи! Ошибки даны нам для просветления разума и обогащения жизненного опыта. А сейчас я хочу обогатить этот свой опыт трехчасовой оплаченной случкой в подсобном служебном помещении пенитенциарного заведения. Где моя ненаглядная?

– Сейчас прибудет, – пообещал Акимов.

Я посмотрел на часы. Подоспело время поторапливаться в аэропорт. Я вылетал в Берлин для закрепления бюрократических формальностей, связанных с расследованием дела вьетнамского душегуба, уже депортированного по месту совершения злодеяний.

Вадим обнял меня на прощание. И в ноздри мне полез тревожный, резкий и затхлый запах тюрьмы, которым он пропитался всеми порами; больной, могильный запах узилища: несвежего белья, хлорки, цемента, вываренных костей баланды и прогоркшего табака.

– Держись, головорез… – сподобился я на вымученную нежность.

А потом жизнь поменяла декорации, я летел в полутемном салоне самолета, пронизанном гудом турбин, смотрел на затылки пассажиров, утопленные в беленькие презервативы подголовных чехлов, и думал о той яме, в которую провалился без стараний вылезти из нее в безотрадную наружу.

Наверное, мне крупно не повезло в жизни. Я всегда стремился в круг людей честных, любящих свое дело, Отечество, болеющих за обойденных судьбой и бескорыстных в помощи и в помыслах, но если и встречались мне таковые, близкие моему идеалу, отвращала их от меня мелкотравчатость мышления и кичливая нищета, производная их амбиций, лени и глупости. И уходил я к другим, веселым и находчивым хищникам. Чуждым мне еще более.

Волею судьбы вознесясь в слой силы и власти, я тайно желал большого искреннего дела, но попал в варево властолюбцев, интриганов, мздоимцев, воров и убийц. Надежда, что где-то рядом есть люди, чуждые корысти и способные к беззаветному служению долгу и высоким принципам, еще не истаяла, но витала она в равнодушном вакууме иного мировоззрения ближних, мечущихся в обретении благ насущных. И инерция этого метания как основополагающий закон бытия захватила и меня, хотя отныне блага эти сыпались со всех сторон и подбирание их более походило на забавную игру. Нескончаемый чемпионат по собиранию злата и попыток приумножить его. И – уже исподволь охватившие меня опасения богача сохранить капитал, дабы в рыночных бурях не обратился он в черепки, а старания по его обретению – в досадную тщету.

Но ведь капитал обретался на ниве служения закону! При этом закон стал не уложением и мерилом праведной жизни, а инструментом довольно пошлого бизнеса. И вся страна воспринимала подобное как норму. Само государственное устройство провозгласило на ушко каждому истину выживания: давай на лапы меньше, чем воруешь сам в совокупности, и тогда, выгодами скомпенсировав потери, удержишься на плаву.

Там, куда я летел, в буржуазной Европе, жили куда более умные люди, хотя российские жулики отчего-то считали их туповатыми и категорически ограниченными обывателями. Там казнокрадство считалось не нормой, а преступлением, там не брали взяток ни полицейские, ни судьи, там не заседали бандиты в парламенте, а президенты не назначались по телевизору. И там нас не любили за действия, прямо противоположные такому наивному и благостному с нашей точки зрения мировоззрению европейского обывателя-дурачка.

То ли дело наш Иван-дурак! Парень не промах! Все у него по щучьему веленью, по его хотенью, все в руки идет. Лежи на печи да мечтай. И только поспевай сбывшиеся мечты учитывать.

Что-то от такого Ивана и во мне… Особыми трудами себя не обременяю, мундир ношу не по заслугам. И все никак в толк не возьму: то ли милость высших сил ко мне проявлена, то ли готовится для меня финал злого розыгрыша. Канет щука-волшебница в омуты дальние, застопорится на ухабе самоходная печь, и слетит дурак самодовольный в запале своем и кураже легкомысленном в яму зловонную и вязкую, канув в ней по макушку…

А может, перепутать карты злокозненным издевателям, погибели моей позорной ожидающим? Свернуть с маршрута? Ускользнуть по-воровски в подворотни безвестного бытия, осмотреться в них, замкнуться в уютном уголке да и жить-поживать, наблюдая боязливо и остро из щели убежища за бешеным коловращением мира?

Нет, захватила меня судьбища клещами калеными, неодолимыми, тащит и тащит в неведомые дали завораживающие, и нет мне отступа от клещей, да и не клещи это, а руки заботливые, небесные, каждый неверный шаг сторожащие… А потому – идем дальше.

Вернее – летим. Над полями, над долами, над заморскими лесами… Куда летим? Опять в тюрьму. В Моабит. Где томится косоглазый негодяй. Он мало чем отличается по нравственной своей величине от соратника Вадима Тарасова и сидит по справедливости, как и соратник, впрочем. Но! Это – две стороны медали, которую мне повесят на грудь за задержание иностранного убийцы. Вьетнамец – сторона внешняя, а Тарасов – внутренняя, к сердцу близкая, от глаз посторонних укрытая. В том, видимо, и суть милицейской нашей нелегкой работы. Напоказ – одно, чужое и чуждое, а в темень заповедную упрячем надежно личное, корыстное, грязненькое.

И главное, в том наш внутренний закон. А вернее – закон для внутреннего пользования. И нарушитель его карается мгновенным и окончательным отчуждением и вне всякого закона оказывается.

Поживем еще так, потерпим?

А что остается?


Глава 9

Гостиницу мне немецкие коллеги устроили роскошную, с двухкомнатным номером и широченной кроватью под балдахином, на которой уместился бы слон.

Оставив сумку с пожитками в номере, отправился в компании местного своего куратора Фридриха, сносно говорившего по-русски, на поздний ужин в пивной ресторанчик.

Молодой подвижный парень, брюнет с жесткой проволочной шевелюрой и карими глазами, мой опекун более напоминал итальянца и нордическим нормам категорически не отвечал, о чем я ему нейтрально заметил.

– Что сделаешь, – сказал Фридрих. – Мой дедушка – армянин.

– Это как?

– Война, победители, все такое… Мне один русский сказал, что, если присмотреться к немцам рождения сорок шестого, увидишь целую коллекцию азиатско-славянских черт… Вот и я продолжил традицию: моя жена – из Киргизии. В общем, гениталии всех стран соединяйтесь…

Утром, уже в униформе, он заехал за мной в отель, и мы покатили в Моабит.

После вонючей и мрачной Бутырки германское узилище показалось мне учреждением санаторно-курортной категории. Простор, чистота, цветочки и фикусы, глянцевые полы, дезодорированный воздух, и даже репродукции на стенах пастельных тонов.

– Наш подопечный в столовой, – сказал Фридрих. – На завтраке. Кстати, и мы тут вполне можем перекусить… Пошли.

Тюремная столовка мало чем отличалась от какого-нибудь кафе средней руки, и я невольно крякнул, вспомнив засаленные алюминиевые миски с баландой, просовываемые в обитые жестью раздаточные оконца дверей российских тюремных «хат».

Далее мой недоуменный взор скользнул по кухонным стеллажам с йогуртами, салатами, ветчино-колбасной нарезкой, апельсинами и бананами, остановившись, наконец, на знакомом профиле моего подопечного, которого я узнал сразу, хотя он сидел в пол-оборота к нам, на мягком стульчике, в компании двух своих соотечественников.

Сидел вальяжно, откинув руку за низкую спинку седалища, скрестив ноги в резиновых шлепанцах, и о чем-то небрежно и отрывисто повествовал мрачно и понятливо кивавшим ему собратьям.

Но в какой-то миг, нутряным чутьем уловив наше приближение к нему, обернулся, сосредоточенно всмотрелся в лица, а после взгляд его неотрывно уставился на меня, зрачки залили радужку, словно готовясь выплеснуться наружу, а раскосые глаза округлились, как у совы. Отвалилась, будто подрезанная, челюсть. И в следующий момент, с задавленным возгласом слепого ужаса, пошедшим морщинами лбом и вздыбившимися, как шерсть на собачьем хребте, волосами, он, хрипя, повалился на пол, застыв бесчувственно.

Фридрих настороженно обернулся на меня. Спросил понятливо:

– Что же вы такое с ним делали?

Я вспомнил про тренажер в подвале и своих умельцев-рукосуев.

– Да так… Были, конечно, процедуры…

Спустя час, когда потерявшего сознание душегуба привели в чувство тюремные врачи, открылась причина его скоропостижного обморока: он подумал, что я приехал за ним, дабы забрать его обратно в Москву, в наше неказистое славянское гестапо со стаканом кипяточка на завтрак, вылитым в штаны, звонкими «лещами» на обед, пряниками зуботычин к полднику, а потому и скрежетом зубовным на ужин.

Лично я вьетнамца и пальцем не тронул, но поскольку являл в его глазах предводителя прошлых дознавателей, жался он от меня пуганым птенцом к немецким надзирателям, словно пытался ими прикрыться, и било его, как в лихорадке, а я только удивлялся нестойкости натуры профессионального душегуба, хотя удивлениям моим, судя по задумчивым взорам германских правоохранителей, мало кто верил.

Покончив с бумажными формальностями, покатили осматривать город, а после, оставив меня в одном из торговых центров неподалеку от отеля, Фридрих убыл на службу, а я, преисполнившись давно утраченных свободы и праздности, канул в пеструю берлинскую круговерть.

У меня еще оставалось два беспечных денечка, выгаданных в предположениях командировочных накладок и бюрократических проволочек, к счастью, несостоявшихся. И в предвкушении сладостной оторванности от каких-либо обязательств и распорядков конторской суеты, видевшейся мне отсюда удручающей и угнетающей, я гулял по улицам, смотрел на низкое предзимнее небо, казавшееся отчего-то по-весеннему радостным, и думал, что мимолетность нежданного праздника сверкнет золотой нитью пролетевшей осенней паутинки и канет, съежившись в дальнейших буднях, но в ней-то и есть приближение к счастью и к смыслу, к хрупким радостям нашим.

С пешеходной улицы Вильмерсдорфер-штрассе я повернул направо, к S-bahn Шарлоттенбург, и оказался на Штутгартер-плац, где, как меня инструктировал в Москве один из великолепно знавших Берлин оперов, располагались исключительно русские магазины и самые дешевые бордели. Привели же меня, как нарочно, ноги в анклав соотечественников…

– Здорово, кореш!

И на меня вылупились знакомые глазищи Гены-Самовара, изрядно постаревшего, коллеги по давнему таежному старательству, соседа по верхней шконке двухъярусной кровати из сваренного уголка и проволок-пружин. Гена, как я тут же припомнил, до своего трудоустройства в артели тянул срок за изготовление фальшивых милицейских удостоверений.

– Ты… чего тут? – обомлело вопросил я.

– Живу, уже десять лет, – донесся ответ. – Жена – немка, дети – арийцы. А ты?..

– Турпоездка…

Мы стояли на тротуаре около входа в какой-то бутик и таращились друг на друга, как два ерша в коралловом аквариуме.

– Надо отметить, – механически предложил он.

– Сопротивления не последует, – сказал я.

И – сошлись с опасным стекольным стуком пивные бокалы, и качнулась нежная пена, едва устояв в краях, и воспоминания возродили во мне утраченные образы потрошителей сибирских руд. И зашевелилась на языке лексика прошлых словоговорений на феньке, возрождаясь и крепчая в оборотах, и вспоминались нам годы трудные, выстраданные в тяжком труде, в пробуждениях по гонгу утренней рельсы, в прорыжевшей кирзе сапог, в постирушках рабочих «сменок», в барачных драках и разнузданных попойках по окончании старательского сезона. И надо же – когда-то, в юности, все это виделось мне вполне приемлемой нормой романтического бытия. Куда угодить ныне – не приведи господь! И тут же уколол душу страх – новый и предчувственный: коли здесь, в Берлине, столкнулся я нос к носу с прошлым своим, кабы не застигло оно меня окаянным ненароком в Москве, при погонах и прочих атрибутах, разоблачив лицедейство мое и – в геену ввергнув…

– Хорошо выглядишь, – вежливо, но, не кривя душой, начал я беседу, вспоминая бледную истощенную физиономию моего собеседника, ныне отмеченную наливной розовощекостью.

– Отказался от углеводов, забочусь о здоровье, – поведал он, после чего смачно хлебнул пивка и закурил, закашлявшись.

– Это ты правильно.

– А вот ты какой-то другой стал… – прищурился на меня Гена.

– Ну-ка, – отозвался я, – пропиши портрет, как видится снаружи…

– Как сказал один мой гостёк, когда я его тут в шикарный публичный дом отвел… «Вы такая фешенебельная, что мне нерентабельно…» Чиновность в тебе, основательность… Причем… Без обид только… Не знал бы тебя, сказал бы, что мент! Манеры, взгляд… Ну, чистый опер с давлением на психику!

– В эту сферу мне нерентабельно соваться по утраченной на вольных хлебах выслуге лет, – рассудительно и лениво ответил я. – Но профессия, конечно, отпечаток накладывает.

– И в какую масть тебя занесло?

– Железнодорожный контролер.

– Чего так слабо?

– Думаешь, слабо? Из ста человек в электричке с билетами – десять. С остальных – по доллару, и езжайте себе. Электричка большая и не одна.

– Но и наверх присылать надо?

– Согласно усредненному арифметическому плану пассажиропотока.

– Слушай… А может, мне обратно в Россию?

– Велика Россия, но места контролеров…

– Какая тема! – Всплеснул он руками, а затем, помедлив, добавил сникло: – А ведь здесь не приживется, обоюдосторонний контингент взаимно неадекватен… Тяжелые лохи.

– И как же ты тут, проворный и неуемный, каков жив в памяти моей нетвердой?

– А-а… Лавочка с булавочками. И еще чуть-чуть рисую евро.

– Так ты же раньше мусорские ксивы выписывал…

– Время способствует повышению квалификации.

– Смотри, дорисуешься…

– Экий ты правильный стал. Так и лезет из тебя контролер! Ладно, давай еще по одной…

– Давай. Но платить будем купюрами честными.

– Боишься?

– У нас недавно… – Я прикусил язык, едва не упомянув контору. – Недавно в электричке один тип другому на ногу наступил. А тот взъярился. Ну, слово за слово… А пострадавший – ментом оказался. И поволок обидчика в кутузку. Насчет выяснения личности и вообще оторваться в плане мести на твердой знакомой почве… А тот, косолапый, оказывается, в федеральном розыске. О чем рассказ? О том, что неохота влипнуть с твоей туфтой на ровном месте.

– А ты выйди, а я расплачусь…

– Тогда я далеко выйду.

В гостиницу я вернулся вечером, пал распластанно на аэродром кровати, но сон не шел, зато внезапно пробудился аппетит, и я отправился в ресторан, располагавшийся на первом этаже.

Интерьер ресторана отличала буржуазная европейская основательность: розовый мрамор стен, хрустальные купола люстр, начищенная бронза их крепежных цепей, вишневый бархат гардин, смокинг дородного метрдотеля и гибкие официанты в жилетках и в бабочках. Мельхиор подносов, ведерки с шампанским и крахмальная тяжесть узорных салфеток.

Декорация была под стать ухоженным едокам – благополучному племени бизнесменов с их чинными дамами, консерватизму вечерних туалетов и неспешных бесед, перемежающихся вдумчивым пережевыванием деликатесов.

И только за соседним столом вопиющим диссонансом этому степенному благолепию легкомысленно и нагло звенела посуда, выплескивалось на скатерть вино и доносились запальчивые разгульные выкрики бесшабашной компании, чье несоответствие подобающему воспитанному контингенту увиделось мне снисходительно и весело, как чья-то невольная отрыжка на вдумчивой панихиде.

Компания была русской, и, приглядевшись к ней, я узнал несколько знакомых лиц: известного, в дым пьяного кинорежиссера и сидевших рядом с ним двух столь же известных и настолько же пьяных актеров. Общество дополняли две блистательные дамы, вероятно, тоже из богемы, но держались они вполне трезво и, проникнутые благочинностью окружающей обстановки, то и дело одергивали своих сотрапезников, горячо и матерно обсуждавших свое, творчески и жизненно наболевшее.

Уловив мой пристальный взгляд, режиссер сметливо прищурился, затем внезапно указал на меня пальцем и произнес:

– Я знаю его! Точно! Мы были с ним в Сочи! Братан, ты же меня уносил в самолет… Чего ты там жмешься у стенки?! Сюда немедленно, стеснения бесполезны! – И каким-то мгновенным раздерганным зигзагом переместившись от стола к столу, он пал на меня, едва удержавшегося на стуле, и троекратно расцеловал, прослезившись.

Папа целовальщика, известный деятель театра и кино, один из столпов МХАТа, одарил своего отпрыска множеством оттенков своих черт и голоса, знакомых всем жителям России, родившихся по крайней мере в докомпьютерную эпоху и считавших его отечественным достоянием. Не исключением был и я, проявивший обескураженную благосклонность к продолжателю родительских традиций, и, захваченный вихрем кабацкого сумасбродства, был непринужденно вовлечен в его суматоху с твердым, правда, намерением, опрокинув рюмку за здравие присутствующих, покинуть чужое празднество. Тем более повод ему был мне неизвестен, а последствия его сомнительны.

Однако благоразумие свое я моментально утратил, оказавшись за столом по соседству с одной из женщин, чье лицо – прекрасное и тонкое – заворожило меня до немоты и смятения мыслей, как низвержение в космос, как распахнутый горизонт, как январская молния в бесноватой снежной круговерти…

Трепыхнулось сердце в горячечном волнении, схожим с испугом, а может, и был это испуг скорой потери того, что еще не обрел, но к чему всю жизнь устремлялся напрасно как к видению смутному, желанному, из забытого сна чудного, а оно вдруг возьми да облекись плотью своего великолепия, до которого рукой подать. Но – только через пропасть взаимной безвестности и ее отчуждения, нас разделяющих.

Я плыл и тонул в смеющихся серых глазах ее, я томился невозможностью прикосновения к ней, я ревновал к неизвестностям ее привязанностей и судьбы и понимал, что уйди я отсюда, прояви рассудочную нерешительность или глупую спешку – растает чудо, исчезнет навсегда, оставив мне вечную маяту и досаду.

И как под темечко ударила мысль: а вдруг все случившееся со мной, все трансформации и перемены были предтечей к этой случайной встрече? А сейчас – миг моего испытания, рубеж, за которым все таинства уготованной судьбы и счастья, или же – пустота проигрыша, возврат в никчемность из-за неловкости, робости и неспособности привлечь ее внимание.

Меня могли спасти либо погубить любое слово и жест, но где обрести верные из них в калейдоскопе обрывочных мыслей и в параличе всяческих идей?

Она смотрела вскользь, куда-то мимо меня, и урезонивала терпеливо и мягко буйствующего режиссера, на что-то пенявшего терпеливо воздыхающему турку-официанту, явно уставшему от чужеродности беспечного загула причудливых иностранцев в строгости его мраморной столовки с ее казарменно-великосветскими устоями.

А я в очарованном ступоре глазел, застыв, на золотистый рассыпчатый шелк ее челки, изящную гордую головку, нежные маленькие уши и светящиеся юной чистотой глаза.

– Очень тебя прошу… Доведи до сортира, – прошептал мне на ухо один из актеров, друг режиссера и актера, сына актера и режиссера. – Неважно чувствую, спасай, дружище. Ты единственный, кто на ногах. Вспомни Сочи, выручи снова, теперь – меня…

Ах, да. Я же был в Сочи, о котором лишь слышал.

По пути в туалет я спросил провожаемое мною лицо, обмякло висевшее у меня на локте:

– А эта девочка… Ну, что рядом со мной… Кто такая?

– Как это кто?.. Актриса! – последовал вдумчивый ответ. – Ты не знаешь? Оля Чернова. Ха-ха… Чернова, а блондинка! Хотя – так, русая. Красавица, да? Но типаж рядовой, из череды породистого расплодившегося новодела. В семидесятых ей бы не было равных, сейчас… конкуренция. Во девки у нас пошли, на витаминах взращенные, а? Голова кругом! Но в искусстве нужен типаж с изюминкой. Мы – не племенной завод. Стандарт по штангенциркулю не есть продукт творения. Нос бы ей раскурносить или разрез глаз растянуть… Симметрия, брат, враг художественности. Так ты о чем? Об Ольге? Конечно, актриса, кто ж еще… О, ты запал, точно! М-да. Многие западают, но все напрасно. – Раскрыв дверь кабинки, он, покачиваясь и вращая головой задумчиво, уставился на унитаз, как бы примеряя себя к его назначению. – Все напрасно, – повторил горестно. – Девица строгих правил, а кому эти правила для чего необходимы – загадка, брат! За-гад-ка! – И с этим невразумительным комментарием скрылся за дверцей, а последующие за тем звуки, им изданные, заставили меня из подсобного ресторанного помещения не мешкая переместиться в основной зал.

И тамошнее зрелище, представшее мне, весьма меня позабавило.

Считаные минуты прошли, как я покинул гостеприимный стол своих новых знакомых, и вот лежал стол, перевернуто упершись к вышине потолка ногами, как околевшая лошадь, и объедки трапезы в черепках тарелок обезображивали каменный лоск половых узорчатых плит, а под колонной в углу, хрипя и мутузя друг друга, катались так и не пришедшие к согласию в кутеже и его обеспечении официант и строптивый режиссер, недовольный не то предъявленным счетом, не то удовлетворением своих капризов. Должных теперь, как мелькнуло у меня, бесповоротно истаять в полицейском застенке.

Беспомощно и наивно конфликт сторон пыталась утихомирить моя возлюбленная, о том еще не ведающая, тонкими пальчиками утягивая за брючину лягающегося режиссера, утратившего в пылу схватки башмак. Носок у знаменитости, как я заметил, был дырявый, а нога мужественно волосата. Иная артистическая пара присутствовала неподалеку, но в конфликт не встревала: дама, накрепко охватив своего кавалера, рвущегося на подмогу к товарищу, обвисла на нем, благоразумно препятствуя усложнению поединка. Тот брызгал слюной и словами, но удерживать себя, чувствовалось, позволял.

Публика взирала на конфликт с интересом, обмениваясь корректными репликами. Вероятно, относительно ужина с бесплатным шоу. А я любовался гибким станом Ольги, ее тонкими стройными ногами и милой потерянностью разочарованных жестов над сопящим и потным борцовским сообществом.

Словно из ниоткуда возникли полицейские, решившие, что покуда у слившейся в поединке парочки не появился младенец, ее необходимо разнять. Дерущихся растащили по углам зала, затем упирающегося режиссера повели искупать карму пьяницы и дебошира в служебное помещение, куда в качестве заступников последовала актерская парочка, а я остался наедине с совершенно потерянной Ольгой.

– Вы – друг Миши? – спросила она.

– С чего вы взяли?

– Ну… Сочи…

– Он меня с кем-то спутал, а я не противился.

– Вот как… А… что теперь будет?

– Я постараюсь вытащить вашего коллегу…

– Ой! Я вас умоляю!

Я позвонил Фридриху, кратко обрисовал ситуацию, приврав, что хулиган, к сожалению, мой давешний товарищ и руководит мной в просьбе о его вызволении принцип нерушимой мужской дружбы.

Пока Фридрих добирался до гостиницы, режиссера отвезли в кутузку, и нам с Ольгой пришлось ехать за ним туда, препоручив заботы о двух иных деятелях культуры оставшейся с ними подруге.

Разбирательство длилось долго, мы ожидали его финала на деревянной лавке в предбаннике полицейского участка, где мне было поведано, что творческая компания только что завершила съемки в Берлине, решив напоследок отметить их сегодняшним памятным вечером. Завтра – день отдыха, а потом предстоит возвращение в Москву – к новым художественным зачинаниям и к рутине театральных ролей.

Ольга, оказывается, трудилась в известном театре, без продыха снималась в сериалах и была несколько обескуражена моим неведением ее личности. Однако я подправил дело, сказав:

– Я не знаю вас как актрису, но надеюсь получить приглашение на спектакль. Уверен, на сцене вы будете столь же неотразимы, как в жизни. Приглашение состоится?

– Считайте, состоялось. И давай на «ты». Сидим, можно сказать, на нарах и в реверансах совершенствуемся… Так вот: а ты каким ветром в Берлине?

Я честно – а что, собственно, скрывать? – поведал о своей командировке, о вьетнамском душегубе, и о героической стезе борца с тяжелым бандитизмом.

– Так вы работаете в милиции? – вопросила она уважительно.

– Я в милиции не работаю, – сказал я. – Я в ней служу.

– Это как? – удивилась она.

– Это так, что милиция у нас не работает, – ответил я.

– Да ладно вам шутить! – отмахнулась она. – Вот это жизнь! – продолжила вдохновенно. – Полная огня и аромата. Как здорово! Хотя, наверное, с одного холма другой всегда завлекательней…

– Да, взберешься на вершину, преисполненный высокими чувствами, а там кто-то нагадил, – ляпнул я. И поправился торопливо: – А ведь по сути… Что у нас производство, что у вас… План и бухгалтерия. Нет?

Ответить она не успела: в дверях появился Фридрих, сообщив, что инцидент улажен, но в целях общегородской ночной гармонии режиссера оставят на ночлег в участке, а утром отвезут в отель на опохмелку и оплату ресторанного счета, включающего расходы по битью посуды и мировые чаевые за расквашенный нос турецко-германского подданного, выразившего готовность к примирению.

– В отель? – устало вопросил он, крутя на пальце брелок с ключом от машины.

– А мы погуляем, – внезапно сказала Ольга. – Кавалер не против? – И взглянула на меня насмешливо, конечно же, все мои мысли в отношении своей особы уяснив и замешательством моим потешаясь.

– Если мне присвоили столь высокое звание, – сказал я, – то оно автоматически обязывает…

И до блаженного предрассветного утра мы бродили по холодному Берлину, плывя в его рекламном неоновом половодье, выныривая в дымный гомон пивных ресторанчиков, веселясь и болтая от души.

А я читал ей стихи, я знаю много стихов из давних книг, прочтенных в местах, весьма отдаленных от европейских столиц, их достопримечательностей и удобств. Там, в Сибири, в холодные неуютные вечера, под тусклым светом лампы над тумбочке, они-то и скрашивали мой досуг. Телевизора у нас не было, от цивилизации мы находились на значительном удалении, ибо золото отчего-то таится вдали от пригодных для обитания человека мест.

«Мы разучились нищим подавать, дышать над морем высотой соленой, встречать зарю и в лавках покупать за медный мусор золото лимонов».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю