355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Ткаченко » Открытые берега (сборник) » Текст книги (страница 11)
Открытые берега (сборник)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:42

Текст книги "Открытые берега (сборник)"


Автор книги: Анатолий Ткаченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Я стоял где-то посередине хребта плотины, ее огромное железобетонное тело, крыльями врезанное в гранит берегов, было видно мне, как на фотографии, снятой с воздуха. Это ощущение усиливалось тем, что я почти не чувствовал собственного веса, своей ничтожной величины. Вспомнилось сравнение – пирамида. Да. Но не египетская. Подо мной, тяжко вздрагивая, исходя машинным гудом, рождалось нечто непостижимое, изумляющее и пугающее разом и как бы говорящее: «Вот что может теперешний человек!» Маленький, ростом и весом не крупнее египтянина. А что дальше будет!.. Я стоял, все больше мельчая, делаясь частицей этого движения, этой массы.

– Готов, папаша, как штык! – Саша Таршуков прятал в карман деньги, насвистывая бодрый мотивчик. – Еще немножко покажу тебе, и айда. Вот глянь сюда. – Он перевел меня в сторону котлована. – Смотри – трубы, одна близко уже. В них вода пойдет. Отсюда, через эти люки, где мы работаем. Понял? А там, вон внизу, трубы кончаются такими улитками – красиво, правда? Там турбины будут стоять. Те, что я показывал. Усек? Вода в трубы, значит, и туда, как с горы… Мы на пусковом, папаша, на нас все внимание.

Сбоку от меня появился паренек, без каски, голова в рыжих кудряшках, на вид – из говорливых и бойких, сказал:

– Личность ваша знакома. Вы не писатель?

Пришел Гурвич, натягивая и разминая рукавицы, – уже другой, озабоченный, еще более почерневший лицом.

– Как у тебя насморк? Кончился? Когда на работу?

– Сказал – завтра, – еле слышно, не глядя на него, проговорил Саша.

– А в «Юности» вы не печатались? – теснил сбоку курчавый. – Личность, борода…

Гурвич, слегка сжав мне локоть, провел по настилу у самого края, показал вниз.

– Спускайтесь здесь, по этой лестнице, – и без улыбки погрозил Таршукову рукавицей.

Саша пошел впереди, ни с кем не простившись, и, пока я пожимал всем руки и говорил курчавому, который все присматривался ко мне и улыбался: «Вы ошибаетесь», – коверкотовая спина Саши исчезла, как бы провалившись в котлован. Я заторопился следом, теперь уже более уверенно вышагивая по доскам, железу и бетону. Свернул в широкий проход между опалубочными щитами (под ними твердел свежий бетон) и увидел лестницу: была она деревянная, широкая – можно было запросто разминуться двоим, – пологими зигзагами спускалась вниз. На первой площадке стоял Таршуков, ожидая меня.

– Вы не подумайте, – сказал он, глядя вкось, как-то тупо и незряче. – Ребята у нас хорошие. Передовые. Я, допустим, меньше двухсот не получаю.

– И не думаю.

– А то, бывает, приедут… Потом бригадой обсуждаем статью – стыдно читать. Никакой правды жизни.

– Да я же просто так – посмотреть.

Мне сделалось горько и смешно, стало жаль, что Саша так внезапно переменился (наверное, все испортил кучерявый), понял, как это здорово было им придумано – игра среди грохота, бетона и железа, – какой легкой, не договоренной до конца, почти детской была наша короткая дружба. Мне захотелось вернуть ее, сохранить еще на какое-то время (я боялся разгадки, которая была где-то близко), и сказал, заставив себя смеяться:

– Сынок! Ты, кажется, приуныл?

Он тоже засмеялся, по-старому широко и губато, тряхнул головой, будто выколачивая из нее что-то ненужное, глаза обрели зрение, обострились, он указал рукой куда-то влево.

– Смотри, там – вид.

Вид в самом деле был необычный: под левым берегом Енисея, где он стиснут в узкое жерло земляной перемычкой, из-под плотины вырывалось белое курящееся облако. Отсюда казалось, что облако почти неподвижно, и только низкий, утробный рев его, восходящий сквозь грохот стройки, напоминал о непомерной силе сжатой и расплющенной плотиной воды.

Саша Таршуков легко, перепрыгивая через две ступеньки, пустился вниз. Я бежал за ним, радовался ширине и прочности лестницы, вспоминал «рабочку» с железными трапами и думал: «Все-таки, наверное, хорошо, что я прошел по ней?..» На какой-то площадке Саша остановился – навстречу поднималась женщина в белом халате, с большой корзиной впереди себя, – он назвал ее «Машенька» (женщине было далеко за сорок), купил два пирожка с повидлом – один сунул мне. Съели. Побежали дальше. Котлован надвигался своим, особенным шумом: рычанием «ЗИЛов» и «ЯАЗов», щелканьем вагонеток, скрежетом пересыпаемой земли. И паром, и дымом. На первом уступе, где стояли портальные краны, зашли в прорабку, сбросили каски, попили воды из жестяного бачка. Еще несколько минут бега – и мы стояли у подножия плотины, в чаше котлована.

– Теперь куда? – спросил я, чувствуя, что мне едва ли удастся найти правильную дорогу в неразберихе машин, изрытой земли.

– Покажу еще, – коротко, не глянув на меня, сказал Таршуков.

Пробрались по узкой насыпи на другую сторону котлована, вышли к мокрой, разъезженной дороге (ее время от времени смачивали машины-поливалки, чтобы меньше было пыли), свернули влево – и открылся проран, который виднелся нам сверху белым, курящимся облаком горячего пара.

Ступили на перекидной мост, соединяющий оба берега. Он дрожал, колебался, был мокрым от брызг, и стоять на нем было страшновато: из шести водосливных окон нижнего бьефа плотины вырывались напряженные струи воды, проходили под мостом и дальше, завихряясь вздымались высоко вверх пыльным дымным месивом. Плоть воды взрывалась на свободе. Только вдалеке все это, обессилев, сгущалось, опадало брызгами, дождем, и там сияла полукругом, от берега до берега, настоящая радуга.

Саша Таршуков поднял доску, бросил ее к одному из водосливных окон, доска промелькнула под мостом – и желтыми щепками взлетела в дымной гриве. Засмеявшись, он принялся знаками звать меня, указывая в сторону от моста, потом приложил ко рту ладони. Я не услышал его голоса, и все стоял, смотрел, будто мои ноги пристыли к мокрому пастилу. Позади восставала громоздкая, почти стометровая стена, впереди – в пыль и дым уничтожалась вода. Это было жутковатое и поглощающее существование на грани неподвижности и сверхдвижения.

Когда мы опять шли по дороге, я каждую минуту оглядывался на белое ревущее облако, думал, что скоро котлован станет руслом Енисея, заработают все двенадцать турбин, и люди навсегда уедут отсюда. Изменится ли Дивногорск или он навсегда останется таким же, как память этим дням?.. Но кто назовет их дивными? Слишком они грандиозны и тяжелы для глуповатой романтики.

Потом мне вспомнился разговор двух старых женщин в «Ракете». («Стена-то высоченная, воды-то сколько там накопилось! Ай прорвется? Наш Красноярск с головкой накроет». – «Теперь-то крепко инженера строют, у меня зять там работает, надежно, говорит». – «Оно так. А как бомбу враг бросит?» – «Не допустят, должно…») Сейчас я мог бы только усмехнуться наивности и дотошной практичности их слов, но и тогда меня это не очень волновало. Что-то другое, едва ли не с самого начала, зябко шевельнувшись во мне, замерло; и вот опять ожило, требуя ответа. Через минуту я уже знал, определил для себя, что это такое, и спросил Таршукова:

– Стена-то глухая?

– Как?

– Ну, так – от берега до берега сплошная?

– Так и должно.

– А пароходы, баржи?..

– Э-э… Такая штука будет – судоподъемник. Как ванна большая. Войдет в нее пароход, поднимут его, а на другой стороне выпустят.

– А рыба как?

– Это не знаю. – Саша развел руки, глядя себе под ноги. – Говорят стоит там на три метра толщиной, ниже бьефа. Стоит, думает. – Саша улыбнулся, прищурив на меня глаза. – Хор-рошая рыбка! Тут одну стерлядку ребята подловили – килограмм на пять. Ушица была адмиральская. Тайком подловили. Рыбинспекция мешает.

«Как же так? – Накипало во мне. – Река на столетия, навсегда разрезана стеной. Это уже две разных реки. А потом их будет три, четыре… Вымрет енисейская рыба, в водохранилищах разведут карася… Исчезнет самая большая наша река… О разном таком столько уже писали! – Но тут же охлаждали меня другие слова: – Может быть, так надо? Мощнейшая в мире стройка. Размах! Я, наверное, чего-то не могу понять?..»

– Если вы из Москвы, скажем, или еще кто – вам поймают парочку, а? – сказал задумчиво, будто самому себе, Таршуков. – Могу познакомить.

– Прав мало. А в столовку не помешает. Что-то совсем скучно стало.

– Это можно. Сейчас забежим.

Саша повел по тропе на бугор, к дощатому, крашенному в зеленое, похожему на барак зданию, с неясной вывеской по фронтончику и деревянными колоннами. Это и была столовая. Чуть поодаль на более внушительном доме виднелась вторая такая же вывеска, но на двери висел замок. Теперь, пожалуй, хватало и одной столовки: рабочие понемногу разъезжались.

Вошли в просторный зал буквой «Г», справа – умывальник и раздевалка, слева – буфет, и множество стандартных столиков с гигиеническим покрытием. Обед уже кончился, было пусто, лишь у буфетной стойки толпилось несколько парней (один, явно в подпитии, что-то горячо нашептывал черно окрашенной, пожилой, брезгливо дувшей губы буфетчице); на полках – знакомый всем, бывавшим на стройках, ассортимент: банки железные, банки стеклянные, самая неожиданная марка папирос (здесь были «Октябрьские»), шоколад, глазированные пряники, фруктовая вода. Буфет нам не понадобился, взяли подносы, прошли к раздаточному окну, из которого, как и во всех столовых мира, пахло подгоревшим луком.

Много маленьких опрятных девушек ходили вокруг черной раскаленной плиты, переставляли большущие баки, переругивались, смеялись, убегали за перегородки, снова появлялись. Наконец одна из них заметила нас, крикнула: «Сейчас!», убежала, прибежала, немного поговорила с подругой и подошла, вытирая красные детские ручонки о фартук.

– Котлеты с рисом, шницель с рожками, суп перловый, – отрапортовала она, глядя через зал в окно, за которым зеленел соснами противоположный берег Енисея.

Взяли котлеты, шницель, суп. Все это она выдала быстро – шлеп-шлеп в тарелки, стук-стук поварешкой, – почти механически, точно (можно было не взвешивать) и сунула свои руки под фартук, чтобы на них не смотрели. Сколько она выдала порций, пока живет на стройке? Куда отсюда поедет?..

Сели поближе к окну. Ели, молчали. Рис был суховат, котлеты перепрели на пару, сделались водянистыми, суп – без картошки, хлеб только белый. Обычная столовская еда. Есть вполне можно, особенно после такой прогулки, и стоило все копейки. Но я ожидал, наверное, чего-нибудь необычного (огромных кусков мяса, борща, в котором ложка стоит, ломтей черного хлеба) – ведь работа какая! – и меня несколько смутила скудость и преснота блюд, так знакомая по студенческим харчевкам.

Саша сказал, отставляя недохлебанный суп:

– Сейчас что! Сейчас этого хватает. Вот котлован бурили, в кессоне, веришь – по три порции второго съедал.

Он опять обратился ко мне на «ты» (может, по забывчивости?), но не назвал папашей, с этим, видимо, было покончено навсегда – игра оборвалась там, на плотине, – и передо мной теперь сидел совсем другой Саша Таршуков: щеки опали, слегка пожелтели (как у человека с больной печенью), нос и губы еще больше выпятились и уж совсем едва помещались на лице. Он постарел, о чем-то думая, собрал в складки лоб и надолго оставил его наморщенным. Теперь я мог бы назвать Таршукова папашей, однако шутка едва ли была бы принята. Да и шутил ли Саша?

– Смотрите вид, – показал он вилкой в окно, поняв, что я думаю о нем.

В стекло окна, как большую раму, был врезан кусок енисейской, взбудораженной воды (здесь она еще кипела, пенилась, бугрилась), часть железобетонного автомобильного моста на серых быках, немного красной изрытой земли и крутой взъем потустороннего берега, – с гранитными, мраморной четкости столбами, огненно-зелеными соснами, облаками в небе. Сколько раз я уже видел все это и не переставал неметь от сибирской «могутности». И сравнивал. По сравнить-то можно было разве только с Амуром, да и то – вообще, по похожести, а не по сути: климат не тот, земля не та, дела не те. И каким ненастоящим, будто приснившимся, мне виделось Подмосковье – мое теперешнее место жительства. Чистенькие леса, медленные речки, холмы с белыми церквухами, маленькие поля, садики, огородики. (Все имеет название – каждое озерцо, высотка, ручеек.) Это красиво, мило, но к этому я никогда не привыкну, потому что не могу избавиться от чувства ненастоящности, декоративности.

– Уеду скоро, – негромко сказал Саша.

– Куда?

– На Шушенскую.

– Там уже стройка?

– Дороги ведут.

Он был на Бухтарминской, Братской… Развелось целое племя гидростроителей, переезжающих с одной реки на другую. Едут с семьями, в одиночку. Хуже одиноким: где зацепятся, осядут?..

– Может, здесь останешься? – Я тронул его руку. – Работу найдешь, женишься. В самом деле? Места исключительные.

– Не-е. – Саша помотал головой. – Не высижу. Нервы слабые. Насчет жениться – это я так. Бывает, душа заболит, или настроение хорошее… Люблю пошутить. Извините, если что…

– Что ты! И зачем на «вы»? Мы ведь друзья.

Он усмехнулся чуть заметно, горьковато, развел на столе ладони: мол, вот, посмотри – пусто в них, как между нами.

– Значит, так – поедешь?

– Надо. Жалко – без меня там построят. Хочу успеть еще где-нибудь. При коммунизме спасибо скажут, как думаете? – Лицо его ожило, и на минуту, мне показалось, он сделался прежним, каким был на плотине. – Народ хорошо будет жить, овощей, фруктов – навалом. Выпить там, закусить – кому угодно. Ну, я понимаю, и полный расцвет. Это главное. Спасибо скажут, как?

– Уже говорят.

Саша кивнул (мол, знаю и не удивляюсь), сказал:

– Я здесь под первый бетон полтинник бросил, чтоб крепче стоял. На Братской – гривенник, больше при себе не оказалось. Под Шушенскую рубль заложу.

– Обычай такой?

– Закон.

Он сходил к раздаточному окну, принес четыре стакана компота из сухофруктов; выпил свои два разом, облокотился, наморщил лоб; исподлобья глянул на свет в окне, заметно грустнея (настроение у него менялось, как склон сопки за рекой: то светился, то темнел под облаками), не очень дружелюбно, а скорее безразлично, перевел взгляд на меня.

– Писателя Медунского знаете в Москве?

– Не знаком.

– Увидите – привет от Таршукова. Про моего дружка больше пишет. Про меня есть кое-что. Поддержал морально.

– Хорошо.

Поднялись, пошли к выходу. Под деревянными колоннами закурили, свернули влево, и по обочине мокрой дороги, пережидая «МАЗы» и армавозы, неторопливо зашагали вверх. Пересекли узкоколейку, звенящую вагонетками, прошли мимо красно-синих турбин на платформах; сокращая путь, пробрались по узкому проходу между штабелями железобетонных панелей и оказались под аркой с лозунгом «Красноярская ГЭС – 100 планов ГОЭЛРО!». Стройка отдалялась, глох, превращаясь в заоблачное тяжкое рокотание, железный грохот ее, и я оглянулся в последний раз: серо-ржавая стена, фермы, стрелы, башни… дым, пар… и огромность, непостижимость.

Подвалил автобус, в одну минуту наполнился рабочим людом (наверное, сменилась какая-то бригада), я потерял Таршукова, а когда влез и устроился на заднем сиденье, увидел его плоскую коричневую кепчонку у среднего окна справа. Вскоре был занят проход, обе площадки, и я выпустил Сашу из виду.

Автобус плыл мимо сосен на берегу Енисея – то проглядывала и резко слепила вода, то застилала окна зелень отлогих холмов, то вспыхивали красными ранами осыпи каменоломен, – я отдыхал, думал о большом прожитом дне, и все вертелось у меня на уме слово «папаша». Было и смешно от этого, и грустно. Я остро чувствовал, что мне надо еще говорить с Сашей – жаль, он не сидел рядом, – расстаться так, чтобы и у него осталось в памяти хотя бы одно мое слово. Может быть, зайти вместе в кафе, выпить, распахнуть души? Попросить у него адрес, дать свой? Задержаться еще на один день в Дивногорске?

Сосны, холмы, вода, кровавые осыпи.

– Конечная! – выкрикнула кондукторша.

Автобус остановился на площади между тремя стеклянными магазинами. В нешумной мужской толпе, без привычной толкотни, я вышел к пестрой будке и остановился. Мне не хотелось разминуться с Таршуковым. Но поблизости его не оказалось. Глянул в автобус – там было пусто. Прошел в сторону среднего, продуктового магазина, чтобы посмотреть в окна. И наконец я увидел Сашу: его коверкотовая, ссутулившаяся спина быстро двигалась по переулку, потом свернула к забору и скрылась.

Рапана

Мальчик шел по кромке моря, неся в руке пляжные тапочки и маску для ныряния. Его отпустили на недалекий мыс, к большим камням, где по утрам выползали греться на мелководье крабы. Он шел один.

Море, еще холодное с ночи, укрытое дымчатой влагой, позванивало в гальку маленькими резкими волнами, ширилось вдаль, колыхало на себе нежное небо, а берег вздымался черным хребтом древнего вулкана. Вода, камни, небо.

Мальчик бросил на песок тапочки, примерил маску.

– Привет! – послышалось откуда-то сбоку.

У большого валуна сидела девочка. Она была так прожарена солнцем, темна, что почти не виделась среди бурых камней. Лишь посверкивали зубы, да глаза казались необыкновенно крупными, расплывчатыми.

Мальчик кивнул и отвернулся.

– Как тебя звать?

Он почувствовал, что не может сказать ей свое имя. Зачем?.. Среди этой земной огромности, воды, неба – какое имя может прозвучать? Вот и голос девочки едва слышен. Он промолчал.

– Ты откуда?

– С востока.

– Достань ракушку тогда. Рапану.

Сдвинув маску на глаза, мальчик пошел в воду. Медленно, пузырясь, покалывая, обволакивала его зеленая прохлада. Кончилась галька, круто заскользил твердый песок, вода подступила к сердцу, и мальчик, набрав воздуха, нырнул.

После шума, плеска, пузыристой мути настала тишина и возникло иное пространство в яркой зыбкости. Каменные холмы, туманные провалы, колыхания рыжей, зеленой, фиолетовой растительности. Медузы висели бесцветными фонарями, стайки пестрых рыб, будто нанизанные на невидимую нитку, выплывали из мглы и удалялись во мглу. А вон, на замшелом камне, топорщится краб – глаза как искорки, – подкрадывается к мидии, раскрывшей створки. Песок сверкает слюдой, битыми ракушками.

Где же рапана?.. Мальчик подобрал к животу колени, спружинил – толкнул себя вкось, в глубину. Занемело в ушах, стиснуло холодом грудь, и он увидел рапану. Крупная рогатая раковина проступила в провале между бурыми глыбами, сразу исчезнув: глубина резко бросила мальчика вверх.

Он долго плавал, потом лежал на спине, глядя в слепящее сияние неба, ощущая под собой живую, упругую плоть воды. От берега прикатился прыгающий голосок девочки: слова раздробили ветерки и маленькие волны. Вспомнив о раковине, легко, прямо со спины, занырнул.

Погружался длинно, едва шевеля ногами, – так, словно на него смотрели со стороны, а когда заметил рапану и протянул к ней руку, то понял, что просчитался: вода слишком приблизила ее, сдвинула в сторону. К верху летел торчком, с журчанием в ушах. От усталости или неудачи раньше времени открыл рот, глотнул тяжелый сгусток горькой воды.

Отдышался, поплыл к берегу, вышел на камни.

– Не достал? – спросила девочка.

После холодной глубины, напряжения виделось четче, красочнее. У девочки – приметил он – все маленькое, резковатое, и лишь необычно широкие, расплывчатые глаза, да волосы пепельного, неживого цвета – наверное, крашеные. Она знала, что он присматривается к ней, ждала ответа.

– Не захотел, – сказал мальчик.

Девочка залилась негромким, заранее приготовленным смехом, вглядываясь в мальчика, наслаждаясь его смущением, которого, конечно, он старался не выказать. Пожалуй, это ему удалось, она притихла, подвинулась к нему.

– Знаешь, – вздохнула она, – а Сима из Москвы достал. И Радик из Смоленска. Своим дурочкам подарили.

Мальчик отвернулся. Ему казалось, что если он будет смотреть на нее, она опять рассмеется, и он не сможет хорошо отдохнуть. Стал смотреть вдоль берега, в глубину залива, где сияли белые корпуса пансионата и пляжи возле них были устланы тысячами тел. Мальчик впервые видел такое скопление обнаженных, жаждущих моря и солнца людей; пляжи казались ему доисторическими лежбищами. Он не говорил об этом родителям, просто отпрашивался на пустые берега.

Можно было плыть, кожа обсохла, потеплела, лишь тяжелил желудок глоток морской воды. Мальчик вскользь глянул на девочку, не понимая ясно для чего: может, убедиться в том, что она уже забыла про него; может, подбодрить себя: она – необыкновенная, странная, надо выполнить ее желание.

В холодной, мерцающей желтым светом глубине он увидел рапану. Медлительный моллюск почувствовал, что за ним охотятся, старательно уползал в темень каменного грота, оставляя след на белом песке. Зелено-красным облаком протекла рыбья стая. Колыхнулись, вытянулись, как по ветру космы водорослей. Краб раздирал клешней створки мидии. Сильно замутив воду, мальчик схватил раковину, пошел вверх.

Сквозь мокрое стекло маски он увидел девочку – сначала отдаленно, мутноватым пятном; а когда сдвинул маску – отчетливо, будто она вместе с берегом придвинулась к нему. Поднял руку, хотел бросить ей рапану; и вдруг, ощутив упругий, зябкий толчок в ладонь, расслабил пальцы; всего на мгновение – и раковина булькнула в воду.

Мальчик сел по другую сторону валуна, чтобы не так заметна была его бледная гусиная кожа, дышал ртом, чтобы не стучали зубы. Девочка легла на живот, положила голову на ладони. Она ничего не сказала, не глянула в его сторону. Можно было подумать, что ей все равно, кто с ней рядом и совсем не нужна ей рапана, но… в ее позе, расслабленной, совсем не напоказ, чувствовалось пренебрежение, безразличие к себе, берегу, морю. А главное – к нему, мальчику, зачем-то появившемуся и испортившему такое нежное утро.

Он привалился к валуну, вбирая спиной его тепло, ждал минуты, когда вернется отнятия морем сила, и думал – бегло, несвязными обрывками.

«Я достану, не могу не достать, почему не приходят отец и мать, рапапа хищница, она не водилась в Черном море, приплыла на днище корабля с Дальнего Востока, мы земляки, пришли бы мать и отец, увели, нет, я сначала достану рапану, она хищница, пожрала здесь всех устриц, принялась за мидий, зачем я хвастался, без толку плавал, лежал на воде, надо было сразу, сказал – не захотел, теперь надо достать, не для нее, для себя, сунуть ей, пусть идет к своему Радику, рапана приплыла, я прилетел, встретились, зачем, она холодная, скользкая, по-латыни моллускус – мягкотелая, свыше ста тысяч видов, все противные – слизень, беззубка, кальмар, осьминог, я достану, холод никак не выходит, где они, мать, отец, лучше бы не видеть этого Крыма, не купили ластов, трубки, мало тренировался, не пускали, дрожат колени, вулкан черный, огромный, как голова пьющего воду ящера, море наполняется солнцем, прогревает свое нутро, рапана уползает, я сижу, она уползает, надо плыть, гадкая рогатая ракушка, ты холодная, бескровная, тебе не больно, не уползай».

– Я пойду, – сказала девочка.

Ее глаза сузились, в них сгустилась голубизна, ресницы вздрагивали, чуть морщились кончики тонких губ: она знала, что он не может достать, ей уже было смешно от этого, она не сердилась и, пожалуй, помогала ему: думай, что я глупенькая, но и знай – я все поняла.

Мальчик слегка повел рукой в ее сторону, улыбнулся, попросив этим: «Подожди минуточку» – разбежался и, не оглядываясь, как бы не прощаясь, сильными рывками поплыл от берега.

В желтом провале между камнями песок был чист. Рапапа уползла. Мальчик просунул руку в темень грота, растопырил пальцы, провел ими по колкому основанию грота. Рапана вывалилась, перевернулась, судорожно втягивая в себя серую ногу, и ее накрыла песчаная муть.

Со всех сторон наплыли медузы, привлекла их, наверное, взбудораженная вода; розовые, синие, едва видимые, величиной с хрустальную вазу и совсем мизерные, похожие на цветные шляпки грибов сыроежек; они наполнили всю толщу воды от поверхности до дна. Текучие рыбьи косяки, казалось, прошивали их насквозь. Они напоминали еще парашютный десант, зависший над зелено-красным косматым лесом, в тишине которого краб пожирал моллюска мидию.

Медузы бились в грудь, голову, мальчик рвал их железным ободом маски, отталкивал руками. Они сгустили воду, сделали ее тяжелой; не умирали, не падали на дно; порванные, делались двумя, тремя медузами, шире распускали щупальца.

«Что я сделал вам? – немо кричал мальчик. – Отстаньте!»

Выныривая, одышливо хватая воздух, он видел берег. Там сидела девочка. Она не ушла. Позади нее вздымались черные развалины вулкана, впереди – сняло море. Она была самым четким, самым живым пятном на кромке между водой и сушей. Почему она не ушла?..

Делалось холодно, немели пальцы рук, сводило судорогой колени… Как-то мальчик заблудился в лесу. Снег, деревья, мороз. И жуткая тишина. Он начал стынуть, леденеть, так же немели пальцы, сводило судорогой колени. Ему хотелось звука, голоса, птичьего свиста, – он бы ожил, зашагал, пробудил бы в себе тепло. Его окликнули, нашли… Понемногу тот холод растаял в нем, позабылся. И вот сейчас вновь возник. Мальчик удивился: холодно – это когда ты совсем один. А здесь столько горячего воздуха, такое теплое небо… Неужели всюду есть холод? Ему хотелось, чтобы его позвали, окликнули.

Мальчику почудилось, что он услышал голос матери – тонкий, испуганный. Это взвизгнула в отдалении чайка. Прогрохотал невидимый самолет. По сиянию воды проплыла лодка – на ней беспрерывно, нехотя смеялась женщина. Где же мать и отец? Они, наверное, мало любят своего мальчика, забывают о нем. А то бы приплыли дельфинами, прилетели чайками, приползли крабами. Согрели море, разогнали медуз.

В нем угасало тепло, и с каждым нырком, затяжным, отчаянным, вода тяжелее насыщала его. Он почти не дышал и все-таки жил, он уже не чувствовал холода, сделался скользким, мягкотелым и все-таки двигался. Он пробовал в воде открывать рот, чтобы дышать жабрами. Ему уже хотелось остаться среди рыб, водорослей, в тишине, в мерцании иного света.

Но мальчик схватил рапану. И последняя искра тепла вспыхнула в нем, разогрелась, поплавком вытолкнула его к воздуху. Мальчик четвероногим выполз на берег, приподнялся. Медленно взмахнул рукой, выпустил из ладони тяжесть, попробовал улыбнуться. Возле яркого пятна, которое было девочкой, взметнулись песчинки. Пятно проступило навстречу синими глазами. И мальчик упал на песок.

Минуту он лежал не шевелясь, потом горячий песок нагрел ему живот, и его стошнило. Мышцы, суставы, вдруг ожив, стали корежить, катать мальчика по песку, выталкивая изнутри горькую морскую воду. Она выливалась слезами из глаз, холодным потом сквозь кожу. Ее высасывало тепло сухого воздуха.

Подошли люди.

Мальчик, лежа на боку, видел их ноги – мужские, детские, женские. Он был рад, что его уже не рвало, но встать не мог: временами, как икота, все еще трясла судорога.

– Что с ним?

– Тонул, наверно.

– Он сам, сам!.. – это вскрикнула и заплакала девочка; она всхлипывала, выговаривала невнятные слова; оправдывалась, сердилась. В ее тонком, тягучем плаче было и отчаяние, просьба простить ее за что-то.

К ней подбежала женщина – маленькая, коричневая, с длинными белыми волосами, – схватила ее за руку.

– При чем здесь ты? Мало их тут, ныряльщиков?.. Плавать не умеют, а лезут. Пойдем-ка!

Сверху опустились руки, стиснули мальчику плечи, начали поднимать его.

– Не троньте, – прозвучал спокойный голос. – Пусть отлежится.

Стихли шаги, говор. Внятно заплескались маленькие резкие волны, стало слышно, как с осыпи, подсыхая, скатываются комочки вулканического пепла. Над черными горбами валунов возникло трепетное марево.

Мальчик оперся на ладони, сел.

Какое-то время он был глух и слеп, а потом разом увидел море, широкую дугу залива, белые здания пансионата, коричневые тела на пляжах. И небо, уже совсем чистое, теплеющее; и черный вулкан с росной зеленью на отлогих склонах. Снова возникли для него запахи неведомых трав, цветов, деревьев. Его охватила необъятная нежность юга, губы дрогнули от улыбки.

Он скосил глаза. Возле того места, где сидела девочка, обсыхал серый, угловатый камень.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю