Текст книги "Дожди над Россией"
Автор книги: Анатолий Санжаровский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
11
Учись у курских соловьев: поют без нот, а не сбиваются.
А. Распевин
За сараем, в садке, обнесённом стоячим грабовым плетнём, цвели три яблони, словно кто облил их молоком. Со стороны яблони похожи на огромные белые букеты.
В начале декабря, под первые сиротские холода, Глеб сам развешивал по стволам пучки чернокорня. Его запах не выносят ни мыши, ни крысы, и какой голод ни придави, не заставит их грызть деревья.
И вот зима отжилась, чернокорень уберёг яблони.
Довольный Глеб проворно сдёрнул с веток остатки пучков в кучу, подложил комком газету, чиркнул по коробку спичкой.
В костёрик он ладит и прошлогодние помидорные кусты, и сухой навоз, и ворох ломких листьев махорки.
– Ты б лунки под огурцы покопал, – говорит Глеб.
Но мне неохота кувыркаться с дурацкими лунками.
Сел я на лопату, смотрю, как дым до того густой, хоть шашкой наотмашь руби и куски складывай в штабеля, плотно задёргивает деревья, цепляется, запутывается в кроне. Кажется, дым потерял всякую надежду выбраться из ветвей, пристыл в них, недвижно стоит облачками.
Глеб водрузил кулак на кулак. Вот тебе подзорная труба. Приставил к глазу, изучает сизое от махорки облачко.
– Как самочувствие, граждане поганкины? Наддать махорочки? На н-надо? Говорите, и так чихаете? Будьте здо-ро-вы!
– Живите богато! – ехидно, в тон подпел я Глебу в спину.
Он повернулся на мои слова.
– Чего расселся, Нестор-летописец? Зад сотрёшь!
Я вёл дневник. Знал про это один Глеб. В насмешку величал он меня Нестором-летописцем. В прошлом, когда в газете «Молодой сталинец» выскочила первая моя заметка, весь посёлочек перехватил у братца моё прозвище. Теперь я всем Несторка.
– Сидит фон барон… – ворчит Глеб. – Вот те раз!
– Вот те два…
– Кто за тебя копать станет?
– Может, Александр Сергеича попросим?..
– Ну-ну… Тогда придётся мне… Я хотел что… Главное, не забывай опрыскивать яблони полынной настойкой. Всякая вредительская шелупонь мёртвым дождём тогда и сольётся. Вызреет яблочко в яблочко, мало не в два кулака каждое. Во-он прошлый год вспомни. Что? Не так?
– Та-ак…
– То-то и оно-то! А ты… Признайся, Несторыч, пока я странничал… – Глеб длинно посмотрел на дальнюю макушку с куполом в вечном снегу, отчего меловой лоб горы матово блестел на солнце, тепло подержал взгляд на той громадине, за которой где-то под самой границей цвели, жили не тужили приманчивые, загадочно-дивные Кобулеты. – Признайся, хоть подумал опрыскать яблони?
– Подумать успел… И даже насёк полыни… А залить уже руки не дошли…
– А ноги?.. Ну и работничек на бис! Сидя до чего дойдёшь? Сиденьем чё ухватишь?
– Не кипи, Глебулеску. Я капельку наплёл… Разыграл тебя… Яблоньки твои я вовремя опрыскал. Так что глубоко не переживай…
– Это уже дело! А теперь давай-ка дуй за водой. Вон бадейка. Наноси во все баночки, во все корытца. Да и не помешает полить грядки с луком, с морковкой… Последним рейсом тащи вровне с краями. Оставим в бадейке стоять. Чтоб не рассыхалась сама бадейка. Ну живей! Одна нога здесь, другая у родника!
Как много он от меня хочет. Как много…
Чуть ли не на сиделке духом слетаю я за доро́гой в яр под каштанами. Зато в обрат, наверх, выдираться с водой по круче муторно, смерть.
Мотаюсь я маятником от тика до така. Тик – садок. Так – криница. Тик – так… Тик – так… Тик – так… Угарно поспеваю протаранить меж ними полную бадейку.
Ухлестал все ноги, скачу босиком.
Туда – сюда.
Туда – сюда…
Одному скучно. За мной увязалась семисыновская прибаска про то, что много ног под столом, а по домам пойдут – все разбредутся. Прибаска катается у меня на языке, леновато потягивается…
Рядом с птичьими домками поразвесили мы на бечёвочках на ёлках перед сараем, на яблонях в садке консервные банки для воды. Тот же стриж гоняется за букашками для своей малышни, наворачивает в день под тыщу километров. Или мухоловка-пеструшка. С утра до вечера пятьсот шестьдесят раз кормит пищаликов. Устают птахи. Пить дай-подай. И где-то искать не надо. Вот она, водичка!
Только лазить с той водой в консервной банке по ёлкам особенно не впечатляет. Зачерпнёшь полно из бадейки, верёвочку в руку и втихую – не расплескать бы – вверх. Исца-рапал всё лицо, все руки.
А разливать по баночкам в заборе на ровно срезанных кольях почтенного таланта не требуется.
Наконец все посудины полным-полны.
Я пристраиваюсь к Глебу докапывать лунки под огурцы.
Может, мне показалось, только птиц в садке сразу как-то подбольшело. Тесней, слышней их разговоры меж собой, слышней тугой лёт над нами.
– Смотри, – Глеб тишком толкнул меня локтем, показал в угол сада. – У тебя, думец, воробьи год не поены?
С бортика корытца не раздольней калоши вертлявый воробка – в такого и в ступе пестом не угодишь – жадобно и пьёт и хлебает воду.
Насадился, подобрел. Зырк, зырк вокруг, так, на всякий случай и вместе с тем настороже. И только скок на щепку. Щепка култыхнулась. Верхом одного края ушла под воду, холод которой и страх перед которой подожгли взлететь. Он вкоротке взмахнул, сел на выровненную на воде щепку. Щепка медленно плыла.
Через секунду Андрей-воробей снова подпрыгнул, хотя ему ничто не угрожало, плюхнулся на хвост щепки. Нос у неё задрался, набавилась скорость.
Мы с Глебом до неприличности распахнули рты. Впервые ж видели, как нахалёнок воробей катался на щепке-лодочке!
Воробьёво хождение за три моря обломилось неожиданно, как и началось. Щепка тупо уткнулась в бортик. Оттолкнуться капитан дальнего плавания не догадался, а может, не хотел. Прямо с бортика дважды на красоту окунулся, отряхнулся, рассыпал весёлые брызги и порх на плетень сохнуть на солнышке. После бани у воробьёв не подают простыни. Наверное, не принято.
Воробьиная куча серой шубой прожгла над нами.
Глеб проводил стаю довольными глазами. Его ж это хлопотами живут птахи лето-зиму в садке, не дают пакостничать вредителям.
Садок наш всего-то с гулюшкин нос. Тесен. Сжат огородищами Половинкиных. Сверху – Ивана и отца его, снизу – Алексея. У нас с десяток шагов поперёк, с сотенку вдоль.
У входа холмок перегноя из сарая – примыкал к садку.
– Держи!
Глеб кинул мне мешок.
Хватил он от кучи лопату навоза, опускает мне в чувал осторожно. Будто на лопате червонное золото.
– Как думаешь, чем пахнет? – Он гордовато разминает на ладони тёплый чёрный комочек, бережливо подносит к лицу. Длинно вдыхает. – Так чем?
– Французскими духами.
– Жизнью, дураха! – Он стряхнул с ладони в мешок, пустил влюбленный взгляд по углу, где на палец от земли круто уже зеленели помидорки, гвоздистые стрелки лука. – Жизнью! Без навоза они очень бы старались расти? Господин Навоз и у товарища Бога крадёт!
– Жизнь имеет запах? Сказульки… Жизнь тропы, облака, ветринки, дерева?
– И листика любого, пока не умер, пока не высох. Вот я слышу, – Глеб поднёс запястье к носу, – как пахнет жизнью моя рука. А перестань на ней вздрагивать пульс, я больше ничего не услышу. Жизнь всякого существа имеет запах. Только люди ленивы, а потому и не нашли названия?
– Зато есть название перпетуум-мобиле. Но где сам вечный двигатель? – к чему-то заволновался я.
– Ну ты так сильно не убивайся. Один умный уже доложил, что «вечные двигатели существуют, но они постоянно барахлят». Слу-ушай… А если без хаханек… Что мне в башку влезло!.. Сам человек разве не вечный двигатель? Конечно, человек как таковой смертен. А род человеческий? И слепляют человечество единички… Мать, отец, ты, Митяй, деда, я… Поодиночке, чики-брики, мы такая мелизна… А скопом все мы уже Ильи Муромцы… Скопом мы вечная и великая Русь… В гигантской машине по имени Человечество каждый человечишко – это ж такой пустяк, это ж такая мелочинка… Но незаменимая!
– У-тю-тю-тю-тю!.. Что наш пан Глебиан знает!
– Конечно, без человека Земля не остановится. Но что станет с Жизнью на ней? Пускай жизнь человека в сравнении с вечностью – миг. Как муравей в банке, мечется человечек в своей жизни, растит детей, смену себе. Угорел – делу подпихнул плечо сын. Пал сын – внук… Народ снопиками валится – житуха знай бежит. Катит её дальше Человек-Человечество, вечный работёр, вечный живой двигатель.
– Му-удро… Ох и му-удро, братка, крутишь динаму… В честь Первомая рапортуй о своём открытии на уроке физики… Намекни, как бы там патентишко…
– Я похож на шизика первой гильдии?
– Первой? Вряд ли… Это тебя колышет?
– А нисколечко. Но и не согревает… Не облагораживает… Эшь, печаль… – Глеб иронично взглянул на свой бочковатый мешок с навозом. – Сейчас вот пудиков пять этой жизни протащишь… Сколько у нас до огорода? Километра в три втолкаешь? Пускай и все четыре. Наши все. Ни на палец нам ту дороженьку никто не срежет… Не убавит… Помнишь загадку про дорогу? Лежит Дороня, никто его не хороня, а встанет – до неба достанет. До неба!.. Пропрёшь без передышки – глаза на лоб. Пот с тебя по всем желобкам. Умоешься по́том, сразу благородства в лице набавится… Ну-к, подержь. Дай завяжу.
Я сжал обеими руками хохолок.
Глеб схватил его ботиночным шнурком. Заарканил за компанию и мизинец мой.
– Э-э!
– Не подставляйся.
Я выдернул мизинец из плена. Поплевал на красноту.
– Шкварчит? Как сало на сковородке?
– Не-е… Тише…
– Ну и пор-рядок в танковых частях!
Глеб сел на пятки, припал спиной к мешку, обстоятельно поплевал в кулаки, растёр, смертно вцепился в хохолок и натужился, поволок гору на себя, клоня всё ниже лицо к земле. Уёмистый чувалище грузно пополз вверх по спине.
Потихоньку Глеб стал подыматься с колен; выставленная вперёд нога соскользнула с горбатой шинной подошвы чуни. Мешок вырвался из рук, тумбой кувыркнулся наперёд через голову, и Глеб ткнулся в него лбом.
– Давай помогу? А?.. – растерянно бормотнул я.
– Сопли вытри, помощничек!
Со зла он побелел. Последнее дело для него показаться кому слабачком из трёх лучинок.
– Эти проклятухи ещё крутятся!
Глеб свирепо размахнулся ногой. Чуня описала дугу, шмякнулась на грядку, похожую на зелёную щётку из молодых упругих копьешек лука. Сшарахнул и другую чуню. Потом не спеша закатал до колен брезентовые штаны, с особой тщательностью, с каким-то звероватым усердием расправляя каждый новый заворот.
Не знаю, что там было вытирать, пота не было на лице, но Глеб таки провёл картузной изнанкой по низу лица, провёл скорее разве по привычке, что делал в конце долгого пути с тошной, с погибельной ношей: то ли с мукой, то ли с вязанкой дров, то ли с навозом, то ли с мешком огородины, и впрямь налитым свинцом, когда пот горячо заливал всего. Глеб еле дотаскивал до места ношу, падал-садился верхом на свой груз в отместку. Вот катался ты на мне, посижу и я на тебе напоследок!.. И надорванно собирал, промокал картузной саржей пот со лба, с подбородка, со щёк сухощавых, – был он всегда худышка.
Глеб протянул картузной подкладкой по лицу, нахлобучил картуз задом наперёд до самых бровок, вальнулся у мешка на пятки. После лихой заворошки – а пусто чтоб ей! – всё лепи наново.
Я видел, как разом, вдруг вспухла, разлилась синева вен на голых братниных ногах, когда подымался он с колен. Подняться поднялся, но не устоял. Повело его по сторонам тяжестью.
Глеба подкорливо повиновался ей. Отскочил шага на три вбок, притих в только что вскопанном приствольном кругу. Невесть откуда поднялись-таки в нём силы утвердиться на месте. Он остановился, дрожа всем телом. Мягкая, податливая земля чёрными била фонтанчиками меж пальцами, тут же рассыпа́лась, прикрывала сами пальцы, пологий верх ступней.
– Где ты там, помощничек-с!? Подмог бы! А!? Али кашки мало ку-ша-ли-с?!
Из-под глыбистого мешка Глебу не поднять головы, совсем не видать его лица. Слышен один голос ядовито-насмешливый, торжествующий, просветлённый.
Он ликовал, праздновал над собой победу. Пускай то была и ахова победишка. А как ни крутни, победа ж. Победа! Победа над собой, над тем собой, кто ещё минуту назад падал под навозом. Теперь он не тот, сражённый, расшибленный. Он совсем новый, вот этот, кто взял верх над собой, кто прыгал в восторге с чёрным утёсом на плечишках.
– Оба-на!.. Вот! От! О!.. – Глеб задрал левую ногу в сторону, стоит на одной. Коронный номер. – Ну что?! А?! Не слышу… И сказать нечего?.. Ё-ё-ё! Мы ещё по-мо-та-ем чапаевской шашулечкой!
Охмелело Глеб брызнул к калитке.
– За мной, летописка-писка!
Я едва поспеваю, хотя и положил он мне куда меньше, чем я донесу. Жалеет.
А хорошенько подумай, так та жалость колко, с издёвкой мне в обиду пущена. Что я, увечный какой? Каличка? Кинул ни две ни полторы лопаты как напоказ и ступай. Достанет с тебя. Да взгляд ещё внабавку с ухмылочкой. Не надорвись, не наживи килы́!
Я вижу, как и без того быстрый Глеб с ходкого шага сваливается с огорка на бег, сваливается не своей волей. Ярая, неодолимая власть ноши разогнала так, что он несётся – только шишки веют. Клейкие крючковатые тунговые ветки ловят-хлопают его по рукам, что держали над головой чёрный мешок, по груди, по животу, по ногам.
– Глебу-ушка-а-а-а!.. – в безотчётном страхе ору я. – Глебу-у-у-ушка-а-а!..
Он чуть повернулся на зов. Теперь несколько боком скачет на одинокую в возрасте уже высокую ёлку со срезанной молнией верхушкой. Без головы осталась. Поплатилась за своё же глупое любопытство. Зачем так беспутно, так бесшабашно выбежала на шаг из ровного строя дерев, что стояли в карауле вдоль стёжки, и замерла у самого корытца тропинки? Что интересного увидала в том корытце?
Со всего лёту бухнулся Глеб мешком в эту крепкую дурочку и присох. Слава Богу, никто не упал. Ни она, ни он.
Я не знаю, что делать. Подойти? Пойти в свидетели его разгрома? К чему? К чему внапрасно дёргать его гордыньку?
Пока я рассуждал, ноги сами отбежали за ближний семисыновский сарай. Возле утки встакались на погоду. Одна уточка охорашивалась перед зеркальцем у селезня. На то у селезня и зеркальце, чтоб утки гляделись. Тушистый селезень-чевошник важно переговаривался с уточкой-такалкой и всё норовил поудобней подставить ненаглядке своё зеркальце.
Я коротко высунулся из-за угла раз, высунулся два.
Ждал…
Наконец Глеб отдышался, передохнул стоя и медленно посыпал вниз.
Наверное, шире Баб-эль-Мандебского пролива улыбнулся я и стриганул вдогон.
На просёлке, куда мы вышли, пыли по щиколотку.
Со вчерашнего пыль ещё тепла.
Топаю след в след. Так не отстанешь, пускай шаг у Глеба и гулливеровский. А потом, у меня привычка ходить по чужим следам. Я ныряю в ясные, в глубокие Глебовы следы, то и дело оборачиваюсь, вижу, как красивые картинки превращаются в уродиков, застывают очерками моих босых ног с долгими царапинами по пыли больших пальцев.
Странно… Худо-бедно, а вёл человек дело, клал свой след. Вражина просвистел – дело поблёкло, следы-загляденье умерли. Как сейчас?
«Пускай, – шепчет мне голос из-за спины, сверху, – у этих следов на пыли жизнь короче воробьиного носа. Зато это т в о и следы остаются. Т в о и! Зыбкие, недолговечные, хлюпкие. Но т в о и! Дорожи ими. Всякому своё не мыто, да бело».
Пыль горько засмеялась:
«Небо, не болтай болтушку. Хорошо тебе сверху пальчиком водить. Извини, ты не ведаешь жизни на земле. А спустись, ляг рядышком со мной… Пускай тебя хоть денёк потопчут… И ты увидишь… Любые следы на пыли может смехом замести самая размалая плюгавка… Юноша, всё в жизни руби напрочь, нерушимо. Следы клади не пыльные – стальные!»
Полдороги назади уже?
Почему мы не падали отдыхать?..
Не останавливались вовсе не потому, что не устали. Устали мы оба. Глеб устал сильней моего. А… Положи он мешок наземь, так ни за какие миллионы не поднимет же снова. Знает это он. Знаю это я. Как липнуть с привалом?
Шатаемся мы молча. Не тратим силы на слова.
Я катаю мешок по спине. Только от этого ни каплюхи не легчает.
Навалилась минута, когда…
Все же последний я дохляк. Пыхтел, пыхтел, так и не сдвинул очугунелый мешок с левого плеча на правое.
Левое плечо туго налилось болью, занемело.
Я стерпелся с болью, еле ползу. Слабо дёрнул книзу головой, хотел сбить пот с лица и отчётливо увидел, как отваливается моё левое плечо. Плавно, леновато, будто в замедленном кино, оно падает, раз-другой переворачивается, рассыпается мелкой пылью.
Мне сразу стало легко-легко. Неужели всё зло не в мешке? Неужели так тяжко было тащить именно левое плечо?
Золотая пыль из-под ног слилась в просторное царское кресло, и вот я уже сижу-лечу на нём. Вскинутый указательный палец обвила голубая лента. Смотрю, одаль, на конце её, – мой мешок, похожий на красный детский шар. Весело насвистывает следом.
Всё б ладно, да порядком уже отстал я от Глеба. А тот и рад навыкладку стараться. Чёртовым метеором в обнимку с вихрем уносится за поворот. Ну и смазывай пятки! Не подумаю догонять… Надо мне… Позарез как надо…
Я поднял глаза.
Одинокое нарядное облачко печалилось в вышине.
«Донеси, мой Боженька… Чего б тебе не выручить?»
Облачко с поклоном легло к ногам.
Ничком вальнулся я на него…
– Ты что, мухарик?
Через силу я никак не пойму, почему я лежу, почему Глеб, придерживая одной рукой мешок, в дрожи трясёт меня другой за плечо.
– Давай руку… Прошло?
Я деревянно разглядываю, как скатываются с его распалённого лица горошины пота. Что случилось? Со мной был обморок? Был?..
– Так прошло? – всполошённо допытывается он.
– А куда денется? – шёпотом вытягиваю я из себя слова. – Пройдёт…
– Понесёшь?
– Ага.
– Бери за чубчик. Я поддам.
Он наклонился.
Подхватил одной рукой мешок снизу за гузырь, за угол. Впритрудь, насилу, подтолкнул мне на спину.
И снова след в след…
След в след…
След в след…
12
Звезды не нуждаются, чтобы их превозносили до небес.
Э. Кроткий
– Хэ-хэ-хэ! Прибыли-с! – воскликнул Глеб, молчавший всю дорогу.
Задавалисто хватил враспев:
– Пр-рялицу в подвалицу-у,
А с-сама бух в пух!
Он блаженненько разнёс в стороны полусогнутые руки – поклажа не падала, приросла к плечам! – и, присев, рухнул спиной на свой же беременный мешок с навозом, который еле припёр на огород, рухнул с закрытыми глазами, всем довольный, ко всему безразличный, чужой, как мертвец.
Я рядом сел уточкой. Тихо, незаметно.
Солнце пекло, что тебе в июле.
Кивком головы намахнул я кепку на самый нос.
Отпыхиваемся, приходим в себя.
Мы почти на верху блаженства.
Я смотрю окрест. Зуд подкусывает меня похвалиться.
В этом кусте наш огородишко лучший. Без дураков. Кукурузка в два человечьих роста. Не всякая здоровая Федора дура. Стебельки потолще моей руки. На каждом стволе по два кочана. С них за милую душу с полкило сухого зерна налущишь. А если таким початком с горячих глаз кого по кумполу тукнуть, силу удара смело приравнивай к удару палицей.
В нашей кукурузе немудрено потеряться.
Однажды в ней приблудный буйвол столовался дня три. Оно-то лестно, что зверюга принял огород за дремучие джунгли, только нам от этого чистый урон. Сколько повыворачивал кукурузы с корнем! Потом я таскал колышки от урёмы, подвязывал к ним стебли кугой.
Забреди в нашу сторону незнакомец, млеет от восторга.
– И скажите на милость, как величают этого чудного хозяина? – спросил один меня. Я как раз окучивал.
– Какой там хозяин, – отвечаю. – Так. Два соплюка. «В соплях ещё путаются».
Он страшно сконфузился, когда увидел за межой огород Алешки Половинкина. Того самого, что утром клялся жене, будто нынче ночь протакал со стариком Семисыновым у ворот.
Да если я заткну все дыры в себе да честно дуну – с корнем выдую всю его огородину. Кукурузины-карлуши. Жёлтые, тонюсенькие. Без ветра шатаются-хнычут…
… Как-то после занятий обламывал я на кабаковых плетях лишние ответки. Не то вся сила дуриком ульётся в ботву.
Выше макушки надоела мне школа, еле перетёр шесть каторжных уроков. Отобедал ломтем хлеба (макал в соль и запивал водичкой) и бегом на огородишко. Дышу честно-благородно свежим воздухом и делаю попутно своё дело.
Вдруг на горизонте оттопырился панок Половинкин. С тохой. Чин чинарём. Набежал тохать кукурузу. Кукуруза и трава у него одного роста. По пупок. Тохать край надо.
Но нет. Алешка потянулся, хлоп в траву и пропал. Черенок в головы, выкинул ножку на ножку. Как белый флажок. Над травой забелел лишь нос босой ступни. Крутит ножкой, духоподъёмненько отсвистывает «Коробейников».
И накликал себе беду.
Откуда ни возьмись Василина. Вовки Слепкова матуня. Вовик со мной в прошлом мае дожал насакиральскую школенцию, счалил куда-то к бабушке под Белгород.
Василина отчаянно величественна, монументальна. На ней платье с декольте на двенадцать персон. Любая ножка у неё, простите, ничуть не тоньше любой колонны Большого театра. А что грудь – бесценное достояние Руси! – так изваяна для орденов, для подвигов, для славы. Такой грудью запросто можно взвод заслонить.
Увиделись они с Алёшиком – стриганули друг к дружке навстречу. Коротенький вертлявчик с разбегу завис у неё на гренадерской шее и висит. Я сравнил увиденную картину с теми эпизодами в фильмах, когда наша совхозная публика свистит и топает, и пришёл единогласно к заключению, что они аморальщики. Це-лу-ют-ся!
Конечно, подсматривать неприлично. Но не бросать же мне работу, не убегать же со своего огорода?! Пусть уходят они. Они сюда последние пришли. Их кто-нибудь звал ко мне на глаза?
– Лёлечка… – прерывисто сказала она. – Люди ж могут…
– Не горюй сильно! А мы тоже могём… Не божьим перстом деланы, Василинчик– вазилинчик…
Это уже разбой среди бела дня. Укороченный мышиный жеребчик на бегу целует её, охмелело тащит на руках в овраг, как муравей колоду. Или он трабабахнутый? Может же надорваться. Может упасть под таковской тягостью. Может вывихнуть себе ногу, шею. Всё может!
– Лёлечка! Люди могут увидеть в твоей куку… куку… рузе… Никакоечкой защиты… от чужого глаза… Туда… – кажет кивком на наш огород.
Я без колебаний оскорбился. Выращивайте свою такую и хоть групповушно вешайтесь на ней! Туда-а…
– Чем можем, тем поможем. – Алексей щекотливо дует ей на шею, переносит в наш лес.
Они сели.
Он снял с неё косынку, раскуделил и, целуя, бросил длинные чёрные волосы на себя. Его не стало видно.
Я разочарованно вздохнул, что не помешало мне увидеть, как над ними грациозно-игриво вспорхнула её белая с красными горошками кофта, усмешливо зависла на листе. Через мгновение кофту на листе накрыл бронежилет[53]53
Бронежилет – большой бюстгальтер.
[Закрыть] и тут же после обломно томного трубного вскрика Василинки суматошно завертелись в атмосфере её сметанистые пузастые ноги. Один чирик в панике слетел мне под нос.
В чумной космической состыковке они незаметно для себя тихонько съезжали по бугру вниз, спихивая наши кукурузины с корня.
Надо отдать должное, эта сладкая парочка честно пробовала остановить своё падение. Алексей добросовестно упирался ногами в кукурузины. Но те не выдерживали натиска, клонились.
Однако…
Здрасти-мордасти! Что эта коровя и этот свистулик мудрят? Без куска собираются оставить нас в зиму?
Зудёж подпекал Василинку недолго. Скоро она угомонилась в стонах, зашептала сквозь слёзы:
– Тебе игруньки… Кто тебя усахарил, хулиган ты мой, хулиганушка?..
Всё-таки она оценила его по курсу. Не успела проговорить, как он, съезжая, судорожно вцепился в её богатырские плечи, подтянулся повыше и теперь со смешком уже вместе, американским пирожком, ещё чуть соскользнули по угорку вниз, столкнули ногами новый ствол с корнем и ворохом земли вокруг.
Злость подожгла меня.
Я хотел закричать на них – сдержался и воровато покрался прочь. Лучше не видеть эти дикие бзики.
Слышкие уши ловили слова о том, что он форменный хулиган, что он её святая собственность, поскольку только она имела на него полное право.
Я машинально счахивал отростки, думал, почему этот «кавалер-жених без гарантии», этот бесшабашный клопик позарился на статую. Сам с ноготок, а захороводил горушку и не боится. Смельча-ак… Неужели русскому подай только такую, чтоб поднял и надорвался?! Пламенный привет доблестной грыже!
Василина тоскливо теребила кофтёнку внапашку, уходила. Большая, опустошённая. Она напрямик брела по зарослям колючей пхали, ожины. Зачем-то оглянулась. Слёзы сыпались с крутого кроткого подбородка. Она трудно подняла над головой косынку. Наверно, хотела помахать Алексею. Но разбито опустила её: он уже перебежал межу и праведно засыпал в своей шёлковой траве.
Немного погодя валкой утиной походкой явилась дробненькая законница Надёнка. Обомлело вскинула вращеп короткие полешки рук.
– Ах, бестия мелкокалиберная! Что ж ты, кобелюра, храпишь, а не тохаешь?
Он тоже был сердито подкован.
За словом не бегал в карман.
– Не ори, крупнокалиберная вша. Не грязни чистую атмосферу. Не то все муравьи разбегутся.
– Разбежался бы лучше ты, несчастный футболёр! На уме одни футболяки да бабы. Вагон баб!
– Какие бабы? Какой вагон?
– Вагон! Вагон! Одну твою свиняру Василищу, эту протухоль, воткни в вагон и амбец. Не повернуться. Муха не войди.
– Ты-то Василинку сюда не мажь. Или ты её за ноги держала?
– Хватит, что ты, кобелюка, надержался! Совстрелась падлюка мне… От этой слонихи тобой воняет, козлоброд!.. На бабские подвиги только и заносит… У детей кукуруза… Глядишь – глаз отдыхает-поёт. А у тебя чи-хот-ка! Страм! По бабам ты спе-ец! А какая фиёна сюда прибеги, тебе негде и грех справить, бесстыжие твои зелёные лупалки. Приходится, гляди, через межу скакать?
– А это мы уж без тебя, тутархамониха, сообразим, куда скакать и где играть в бабминтон.
На высокой ноте они активно обменивались мнениями друг о друге. Вконец устали, ничего не сделали, даже к тохам не притронулись и поодиночке убрели домой, посылая печальные вздохи нашей чащобе.
– Эй! Работничек на браво! – нарушил белую тишь блаженства Глеб. – Сочи уже проехали. Пыдъё-ём!
Подъём так подъём. Я разве против?
Глеб пытается перетащить свой мешок на сносях – не может поднять.
– Ну-к, сударь с тонкой кишкой, покажите, на что вы способны.
С ленивой небрежностью я толкнул пяткой брюхатый мешок. Он разгонисто сбежал по бугру к ручью, к куче золы, где я вчера после школы уже в похолодалых сумерках жёг чало (прошлогодние кукурузные стебли).
– Как это вы догадались брыкнуться? – насмешливо– одобрительно интересуется Глеб и наваливается перемешивать навоз с золой.
Я не удостоил его ответом. Некогда! Вприбежку знай растаскиваю мешанку по доброй пригоршне с верхом в каждую лунку под кабаки. Потом уже в лунках мешаю золу и навоз с землёй – навоз и Бога обманет! – а Глеб важно тыкает носиком в лунки широкие плоские семечки, приваливает свежей мягкой землёй, ласково удавливает ладонью.
Ни с того ни с этого Глеб шваркнул в сторону тормозок с шуршащими кабачковыми семечками – объявляю перекур! – и шагнул через ручей в хмызняк. Частый кустарник утопал там летом в глухой гущине папоротника в великаний рост, из-за чего кусты, обвитые колючими ожерельями гонкой ожины и пхали, света божьего не видели до самых холодов, когда густой папоротник начинал оседать, прочно прикрывая свои озябшие голые ноги. Осень старательно кутала землю от январской стылой спеси в локоть толстым одеялом из листвы и папоротника, одеялом, стёганным, прошитым дождями. Какая ж пропасть удобрения! А впустую всё, прахом всё. Без хозяина сирота земля.
Ручей наш граница. Пускай не государственная, а всё же граница. По этот край наш совхоз. Мы на совхозной воле. По тот бок не поймёшь кто. Колхоз не колхоз, а так, ничья как вроде земля, бросовая. Пустует и пустует всё. Сколько знаю, ничего на ней другого не бывало помимо кустариков и папоротника.
Глеб рассвобождённо разнёс руки, вальнулся верхом на стоящий шапкой упругий ореховый куст и съехал на пышный ковёр папоротника, сухого, до хруста ломкого.
_– Ты гля! Земелюшка тут – бери да на выставку! Иль почище того. На экспорт за валюту! – С огнём во взоре он поднял несколько аспидно-чёрных комочков непаши, в удивленье рассматривает их. – Одни жиры да углеводы… Слушай! Да её вместо масла хоть на хлеб ты мажь!
– А с чего это ты мне предлагаешь? Себе лучше намажь да съешь. А я посмотрю.
– Ну и смотри. Да повнимательней!
У его носа покачивались на ветру ольховые серёжки. Трубочкой языка он слизнул один комочек с булавочную головку. Жуёт. Глядит мне прямо в глаза, не мигает. Добросовестно, кажется, проглотил.
– Вкусно?
Он выкинул большой палец.
– Спрашиваешь!.. Я почувствовал себя Наполеоном. Захватчиком. В сам деле, ну что бы да нам не расшириться слегка? Прирежем клинышек попросторней, сладим заборик…
– Или у тебя задвиг? Как прирежешь? Земелька-то чужа-а-ая…
– Брошенка… Этот клок ничейный, весь век жирует. Не время отдать должок человеку? У колхоза «Красный лапоть» руки не дойдут… Нужен ему этот пустяк? А под нашу власть эта земелька сама-а просится. Отказывать разве в нашем правиле? Мы люди гуманные. Навстречу не идём – летим!
Без дальних слов накатывается Глеб расчищать цальдой (топориком с длинной рукояткой и с острым крюком на носу лезвия), узкую, в ступню, полоску новины, показывает, какой именно кус загорелось присандалить.
– Теперь во как, – на всю кинул руки, – расступятся наши владенья! Сдвоятся! Не кукуруза – дремуч бор зашумит! И кочанчики с оглобельку! На меньшие я и не соглашусь. И не уговаривай!
Цальдой да тохой сдирать всякую ересь с новой деляны туговато. Дело подвигалось дохло.
– А если огнём? – предложил Глеб. – Быстрее ж!
– Быстряк какой. Быстрая вошка первая на гребешок попадает.
– И лучше! Цальда обрубит. А огонь под корень слопает. Нам ли не в руку огнёв аппетит?
– Оя… Толщиной в локоть пирожочек из листвы и папоротника… Всё сухое. Порох! Кэ-эк хватанёт всё до небушка кругом! Выплывем? Ворюга хоть остатки кидает. А пламя лупит круто, вприструнь. Дочиста!
– Зато срочно получай мы готовую непашь, Мудрец Иваныч! Что и требовалось доказать!
– Что угодно – только не огонь, – опало запротивился я.
– Фа-фа! Да сколько мы тут с цальдочкой пропляшем? Выходит, ты у нас только на словах храбрёха? Как там у тебя звучит твой красавец девизок? «Что посмеешь, то и пожнёшь!» Так?
– Ну…
– Так смей! Кто за нас с тобой будет сметь? Добрый дядя? Так где он? Где?
Он приставил ладонь ко лбу, строго посмотрел по сторонам:
– Нигде никакого дядюшки на подходе не вижу. Смеем!
Глеб бухнулся весело на колени, поджёг с краю папоротник.
Бог ты мой! С каким остервенением голодный огонь накинулся на свою майскую поживу! Как всё затрещало!
– Вишь, – сомлело мямлю я, – огонь хороший слуга, да плохой господин…
– Господин тут… – Своё я Глеб договорил одними губами. Без голоса.
Какое-то мгновение он оторопело пялился на ревущее пламя. Потом ну кричать мне:
– Я с этого!.. Ты с того конца!.. Гони навстречу чистую широкую полосу! Мы ею отделим…
– Гле-е-еби-ик… – в панике заблеял я. – А если не успеем обрезать?.. Если дальше сиганёт?.. Что будет?
– Морду твою праведную набок сверну! – заорал он, весь изгвазданный, из-за красной колышущейся стены. – Чё растопырил курятник? Хватай тоху! Руби вон там папоротник!.. Давай как я!.. Речку!!.. Ре-ечку!!!