355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Санжаровский » Жених и невеста » Текст книги (страница 2)
Жених и невеста
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:59

Текст книги "Жених и невеста"


Автор книги: Анатолий Санжаровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

4

Прямо страху в глаза и страх смигнёт.

Подшагнул отец к окну и мрачным взором провожал Крутских.

В стреху я видела, как прасольщик шёл-бежал прочь без оглядины.

Крутских вовсе пропал с глаз. А отец всё стоял столбом, сцепил руки на груди.

Может, так и простоял бы с вечность у окна, не зацепись краешком глаза за вожжи в плетне. Минуту какую с дивом смотрел на вожжи, будто звал из памяти что. Шлёпнул себя по лбу ладонищей.

– Тo-то, Михайло, девка коники выкидывает – вожжи у тебя шибко новёхоньки, раскидай тя в раны! А вот и вожжам настал работный час!

Под тяжёлыми руками оконные створки пошли в стороны. Отец прыгнул в сад.

– Ну теперь, невестушка, посчитаемся – твердил малым угарным голосом и наматывал вожжи на ведёрный кулак. – Пригладим в аккурат всё, что ты там глупо связала.

Свирепое отчаяние повело к риге, от риги к амбару, от амбара хлеву, от хлева к курятнику.

Распахнул он курий домину – бегом одурелыми гляделками по жердинам.

С досады саданул кулачиной в кулачину. И на насесте нету Марьянки!

– Мать! – во весь рот кричит мамушке. Мамушка возверталась из церкви, только вот притворила за собой калитку. – Мать! Там околь двора не видала где нашу шутоломиху?

– Окромя сраму околь нас нонь никто не ходит...

Сказала мамушка это, ойкнула и закрыла лицо руками. Пришатнулась к плетню.

Сильный плач заколыхал тяжёлое тело.

Не стерпела я, не удержала слезу... Реву, а сама кулаки в рот, чтоб голос мой не сказал отцу, где я.

Из-под стрехи вижу: подбёг сам к мамушке, взялза плечи, ведёт к дому. У порожка подставил под неё стулку.

– И чего, – говорит, – убиваться его так?

– Ой, Миш, ну-у... – Мамушка залилась ещё горше того.

Сверкнул отец шалыми глазищами.

– Ну вой, вой! Я ль запрет кладу? Вой! Всё какой никакой наваришко. Баба плачет – меньше ссыт!

Как-то разом мамушка срезала силы в голосе. Потишала.

– Э-эх, – укорно качает головой. – Какой ты, Миш, был на язык бандит, так такой и закаржавел.

Только тут мамушка разжала глаза от слёз – разглядела, что за штука бугрилась у отца на руке.

– Это чего будет? – шлёт вопрос. А сама не без страха пальцем на вожжи кажет.

– Свадебное подношение прынцессе твоей!

– И-и! Чего, старый горшок, удумал. У нас в роду никто ребятёнков и пальцем не трагивал!

– А я вот возьму и пальцем трону, и вожжой так нагладю глянец – запомнит до снега в волосьях! А то мы с ей, понимашь, панькались. А она, цаца, эвона каки шишки стругая!

Вбежав в избу, отец вышвырнул на крыльцо подвенечную одёжку, к чему заступница моя мамушка не показала даже и любопытства.

– Вишь, как маленька собачка лая. От большой слышит! Всё твоя школка!

– Где моя, там и твоя.

– Да-а... Шишки свои делить со мной на ровнях тебя не учи. Что матке, что дочке пальца в рот не занашивай. По локоток отхватят! С родителева хлеба такую дочунюшку спроста не скинешь долой.

– Оно, Михайло, не грех какой год и обождать...

– А чего манежить? Ну чего? Тя когда ссадили на мой кусок?

– Так то меня.

– Ну и она не медалька на шее. Не долго думала, да скоро спровадила какого...

– Вот именно какого. Про него и слово путное не живёт, – уже твёрже как-то сказала мамушка. – А что при капиталах... Оно и через золото слезы льются!

_– Ты-то что коготки выпускаешь? Видал, с кашей нас не съешь! А я так скажу... Муженёк хоть с кулачок всего, да за мужниной за головой всё затишок... Не спущу ей этот выбрык. Вожжи в ниточку исхожу!

Я себе и сейчас не скажу, как это насмелилась я откинуть люк.

Спустилась в сенцы. Подошла к открытому окну.

– Ну видала ты эту лихостную небожительку? – опешил от нежданного моего появления отец и спрашивает мамушку: – Ну какую ты кару ей дашь? Га?

– Отец... Да... Ну... – тише воды, невсклад, что твоя борозда бороздит, еле спихнула я с языка крайние слова. – Отец...

Я не знала, как и говорить, но говорить надо было. Я повторила:

– Отец...

И прислушалась к своему голосу.

Кажется, силы, решимости в голосе набавилось.

– Отец, я сама себе... кару подобрала... Хотите – верните его... Я пойду... Только не бранитесь... Что ж вы стоите?

– Она ещё указы будет мне указывать! – без давешней свирепости громыхнул отец, с чего я взяла, что со своим стыдным венчаньем подался он на попятный дворок и что одно пустое самолюбие велит ему вздорным шумом прикрывать отход. – Надо – беги да ворочай сама того увечного копеешника. А мне с им не вступать в закон!

5

И крута гора, да забывчива,

и лиха беда, да избывчива.

Года ещё с четыре была я одна, как верста в поле.

Правда, парни не на каждом ли углу распускали передо мной перья. Только давала я всякому скорый отлуп: никого мне и на дух не надо.

Какой ни подойди – во всяком мерещился прасольщик и всё тут, хоть ты что...

Времечко отмягчило душеньку мою.

Подросли и мои деньки красные.

Вот скажи кто загодя, что поведусь я с Валеркой Соколовым, – я б тому голову оторвала и в глаза бросила б...

Полюбить можно стороннего кого, рядили у нас в Острянке меж собой девки, а кто ж любит соседа? Ну какой интерес? Всё ж про человека знаешь с той самой поры, как знаешь и себя...

Валера был ровня мне годами.

Росли мы друг у дружки на видах. И что в особенность, до последней поры я и голоса его толком не знала: Валера всегда молчал, как кол в плетне.

Что ни вечер Валера засылал поверх плетня к нам на подворье голодные глаза свои. Ждал-выжидал меня.

Отец был как-то в добром духе, завидел его и со словами ко мне:

– Смотри, явление первое: те же и Валерьян с балалайкой, – и засмеялся, картинно тронул стрелку вислого уса. – Только каким вот будет явление второе?

– Поживёте – увидите...

– Эт что ж он ищет-то у нас?

– Зашедшее солнушко.

– А ты куда сбираешься?

– Тож искать зашедшее солнце.

– Ой, девка, смотри-и, как ба я вам все двадцать четыре света не показал в одном окне... Не бывало ещё такого, что и коза сыта, и сено цело. Сама знаешь, не люблю я в кулак шептать. Если что, мигом протру ему глаза. Я с этим молчуном жив не расстанусь!

– Напугал коня овсом! Да мы с тобой и подавно не сбираемся расставаться.

– Ты на что намёк клад?шь? Иль налаживаешься за него?

– А какая станет ходить впросто так?

– Ну-у, решай сама. Я теперя в твоем деле – сторона.

– Не думай. Всё будет в лад. И комар носа не подденет.

Вся-то я – птицы ком, лечу к Валере. А мамушка не в час и останови.

– Где ж ты, девонька, со стыдом со своим разминулась?! Что ж ты так нес?шься к милости к своей – на вожжах не удержишь!? Иль у тя голова клочьями набита, что так в открытую льнешь к нему, как шелкова ленточка к стене?

– А в закрытую я не умею! Потом, потом, ма... И про стыд, и про ленточку!

В спину, вдогон мне, шлёт мамушка вздох:

– Побежала... и горюшка мало... Только и воску в свечке, что Валеpкa...

Как пуля из ствола, вылетела я из калитки.

Побрались за руки да и под потёмочками за дома, за огороды – в лесок в Остренький наш.

А что темнёшеньки вечера в лесу...

А что горячи поцелуи милого...

А что злой хмель-яд лился с жарких губ...

6

Либо петля надвое, либо шея прочь.

Весна несла по реке блинчатый лёд, вела к нам из заморья птичьи тучи.

У весны свои хлопоты, у нас свои.

Да такие, что духом и не скажешь. Носила я уже под сердцем живой подарочек дней наших красных...

Раз стирала я с мамушкой.

Мамушка всё у корыта бьётся, а я никак в самую в стирку не войду. Нетушки моих сил и всё, ровно у меня руки отболели, как у ленивки.

Подам то одно, то отнесу другое, то кину-развешу что...

Развешиваю бельё в саду на верёвке, развешиваю и вижу на себе – а была я одета по-лёгкому – полохливые мамушкины глаза.

Перестала я вешать, смотрю на неё.

Мамушка и говорит исподтиха, с секретом таким в лице:

– Марьян, а чё эт ты выставила пузо – хоть блох колоти?

Дрогнула я вся, будто ток меня прошил. Но не потерялась вовсе, взяла на себя вид дурашливо-развесёлый, отвечаю в ответ:

– Справная стала. Надо быть, с толстых харчей.

– Ох, ломака, не вали на харчи... Всегда харчи были тебе не в корм коню... – Мамушка весь век навыверт кладёт эту прибаску. – Не шли мне грешных мыслей в голову... Ты убери его... чё ли... Подбери...

– Куда ж я уберу? Отстегну, что ле?

Мамушка поднесла руку к груди.

– Болит мое... Ох, не наделали ль вы хлопот, что не сходится капот?

Я и не дыхнула – не кинулась ёжиться.

– Не сходится... – опускаю глаза.

Мамушка так и села.

Вижу, хватает воздух, как рыбина на берегу, а дохнуть нечем. Подбежала я, завалила на горку сухого, ещё не стиранного, белья и ну руками гнать к лицу воздух.

Оклемалась... Качает головой.

– Вот уж ох и вправде... Спасибочки скажешь... Разуважила... А как хотел батько отдать в место, покудова ветры не обдули да собаки не облаяли, так ты поперёк... А теперь-то как? А что изверг-молчушник твой? Из поганого ружья мало пристрелить! Мураш мохнорылый!

– Муж...

– Муж?! По такой лавочке – как в штанях какой, так и муж! – знаешь, скоко их, котов купоросных, бегает! Попомнишь ты эти лихостные игрища!.. Пойду-ка... Нехай напрядеть тебе на кривое веретено!

В коротких словах мамушка говорила с отцом.

Проявились они из дому помилуй как скоро.

Я ждала, что отец ядром выскочит с какой-нибудь штуковиной наподобие вожжей, накрученных на руку, а он вышел ни с чем да какой-то весь из себя тихий, тень тенью, какой-то виноватый с лица.

Стал на крыльце, сложил перед собой руки в замок, губы кусает.

– Иль я у Бога телка съел? – в печали говорит, а у самого пот по лицу. – За что ж судьба так?... Вот вам, Михайло Андрев, явленье второе, – смотрит искоса мне на живот. – Вишь, какие у молчуна богатыя речи! У нас в роду и старикам такое не в память...

Стою я навытяжку, как ружьё. Стою ни жива ни мертва.

– Отец... честное слово... мы... не хотели...

– Знамо... Ну да кто же спорит? И разве я что против говорю? Эха-а... Ангельски каемся, да не ангельски согрешаем... Что самого-то сукиного кота не видать? Иль в мышиной где отсиживается норке?

Набычилась я, что твоя середа на пятницу.

– Зачем же, – говорю, – в норке... С Верхнего Лога солому возит.

– Что он-то поёт? А старики?

– И сам, и отец-мать в одну руку играют... Не противься я – давнушко б сосватали.

– А ты-то что проть шерсти? Нелюбый?

– Вот ещё...

– Тогда что ж?

– Да робела все... не знала...

Отец перебил меня:

– Чего девка не разумее, то её и красивит! Вот что... Не рука тебе тянуть... Говори с им, говори, что хошь... Куда б там дело ни бежало, абы мне ехало к венцу. В первое же вот воскресенье велю сослать под венец. Вашему греху один венец судья!

– Вообще-то... Нам венчаться нельзя...

– Это почему ещё, а раскидай тя в раны?!

– И я и Валера... в комсомол записанные... Активные...

– Что активные – вижу, не слепой. А дальше что?

– Какой же мы пример дадим?

– Не спорю. На беду, пример ваш ни кансамолу, ни дьяволу не гожается... – Подумал вслух: – Это что ж за песня? Как кансамолий, так уж по-людски и обзакониться не смей?

– Отчего же... А вон загс на что, по-вашему?

– Да ты смотри мне! А то я так возьму тебя за тот проклятущой загс, что голова вспухнет! Ишь, какая хитрая – тихомолком рвёт мешки! Да покуда таскают меня ноги, не узнаешь, с какого боку отворяются двери у того антихристова загса!

Заплакала я да и пошла к Валере домой, пошла да так и осталась там...

Отвели нам комнатёшку, стали мы жить без расписки, без родителева благословения, без свадьбы...

7

Отвага мёд пьёт.

В скорых месяцах нашёлся у нас мальчик.

Выписали меня.

Не успела я занести ногу за больничный порожек – вот он вот и Валера в белой сатиновой рубахе, кою разве что и заставишь его надеть в немалый годовой праздник.

Увидал меня – невозможно сконфузился, не знает, куда и глаза подеть.

Конфуз конфузом, а подбёг, в неловкости взял ядрёного сынишку на руки и в большом торжестве понёс – как чурбачок.

Несёт – боится дохнуть, под ноги и редкого взора не пустит. Мне и боязно, и смех донимает.

– Валер, – говорю, – а дай покажу, как надо.

– Как могу, так и несу. А к бабскому сословию мы, мужики, на поклон не пойд?м, – и жмётся бритой, не в первый ли раз в жизни надушенной щекой к маленькому.

Маленький играет себе глазками, а мы лыбимся, будто тебе какие малахольные, незнамо где подгулялые.

Вот на Рассветной завиднелся плетень, бок отцова подворья. Валера клонит голову к конверту.

– Др?жа, это, знаете-понимаете, хорошо, что ты смеешься, но пора и за дело... Распишитесь в получении первого боевого задания. Поздоровкайся с дедуней... Так ты поздоровкаешься? А?

Я заглядываю в конверт.

Маленький знай помалкивает себе.

– Сыну, ты мне всю панихиду ломаешь, – не без сердца уже говорит в таких словах Валера и косится на ближнее окно моих стариков. – Понимаешь, многострадальный дедуся на боевом наблюдательном пункте, – отец и в самом деле выглядывал из-за занавески. – Так спеши ж, ядрышко моё чистое, поздоровкаться. Заплачь! Запой!

Но маленький наш не спешил. Всё молчал, играл себе глазками, словно помимо этого ничегошеньки-то другого и не мог.

Валера сглотнул, стал втихую дуть маленькому в лицо.

Маленький насуровился, круто повёл плечишком и заплакал. Звончатый, бунтовской голос вспорол тишину.

Почитай в тот же миг на крыльце проявился отец. Босой, в рубахе поверх штанов, сунулся бегом к калитке.

– А доченька!.. А сыночек!.. А внучок!..

Выбросил в мольбе руки вперёд, Валера и подай пузырика.

– У всякого, – говорит-рокочет отец, в большой радости вскинул наше зернятко перед собой, – свой сын по локоть в серебре! Во лбу ясный месяц! В затылке часты звёзды! – Он скоком обкрутился, держа на вытянутых ручищах мальчика и показывая его на все стороны. – Добрый сын – всему свету завидище!

«Эко взыграла душа у старого...» – с грустью подумала я.

– А дражните, дражните-то как? – шлёт в улыбке вопрос. – Ну что – в нос те колечко! – плечьми дёргаете? Назвали, назвали как, спрашиваю.

Мы с Валерой переглянулись.

Я всегда поважала отца; и когда почувствовала, что наладилась тяжелеть, я сказала Валере, как там ни крутани потом жизнёнка, а будь у меня первенькой хлопчик, в обязательности назовем по отцу. Mихаилом.

Валера положил мне согласие.

Сейчас я спрашивала Валеру глазами, помнит ли он про наш уговор.

Сперва Валера вроде того и не понимал моего долгого безотрывного взгляда. После с корильным смешком шлёпнул себя в слабости, не больней, как муха крылом, по лбу подушками пальцев, ответил родителю:

– Мишаней... Мишаткой назвали...

– Шутки шутите!

Отец пустился гонять удивленно-сердитые глаза с меня на Валеру, с Валеры опять на меня.

– А на что нам шутить? – Валера это. – Мы всё ладим вроде серьёзно.

– Оно-то и хорошо, что серьёзно, только на кой дитю моё подлючкино имя пришпиливать? Это ж сказать... Только из-за меня... За месяц друг дружке слова живого не послали... В сам деле... Совстренемся где на улице – рраз друг к дружке горшками. Мол, не знакомы и не ж-жалам! Ну а на что было заваривать такую тесноту-свару? А скоко слёз лито?... – и повинно косится на меня.

– Слёзы, па, – говорю я, – у русачек без переводу. Такое добро... На потоп хватит. Были вчера, сыщутся и назавтре, ежель как прищучит...

– Да что его вспоминать? – встрял Валера. – В житейском котле все перетолчётся...

– А куда ж денется? Перетолк?тся... – соглашается отец. Он строит козу мальчику, спрашивает с весёлостью в голосе: – А на какую фамильность героя припишете этого?

Расплох любого губит.

Мы как-то ещё и не думали вовсе об этом.

– Ну что друг на дружку уставились молчаком? – наседает без злости. – По бумажкам вы всё чужие?

– Вы ж против, – сказала я.

Видали, я против и – ша, земля стала! А ты б положила делу свой ум. Не побежала ж перед своим потаённым подвигом за советом ко мне – не померла. Откинула б мой запрет – не помер бы и я. Не всяко, дочка, пустое стариково слово ладь в строку. Оно, вишь ли, всякий старец о-оченно горазд в свой ставец... Дед спуста брыкается, а тут... Вот что, соколятки... Не нравится вам наша церква, ну и Господь с ей. Поняйте в свою церкву – в загс. Абы и у вас, и у Мишатки был полный в бумажках глянец. Бумажка что? Дунь – нету! А в свою времю силу какую ещё явит!.. Да ну что я, старый пёс, забрехался у калитки? Явите божескую милость, пожалуйте в хату на чашку чаю. Вас там мать что ждёт. Как Бога!

8

Чей день завтра, а наш ноне.

Загорелись мы с Валерой исполнить отцову волю в тот же день, как вернулась я из родилки, да сам отец и сбей всю нам охоту.

– Марьянка, – говорит, – ты хоть матка сама уже, а осталась, как и была, шебутной. Ну куда его сейчас? Ни в какую в Америку тот загс от вас не удрапает. А ты первое дело – приди в себя. Небось ослабла вся, того и гляди, в подворотне ветром в лужу сдует.

– Ну-у... Тоже наскажете...

– И скажу, раскидай тя в раны! Мысленное ль дело... Ты, девонька, не веточку сломила – соколёнка принесла! А после родов, знаешь, ещё сколь дней баба в гробу стоит – так плоха?

– Это я плоха?

– Мне лучше знать.

– Ну, разве что так...

Не поймал отец подковырки моей, на своей стоит кочке.

– Отдохни с недельку-две. А там и ступайте с Богом.

Прошла неделя, отошли две, месяц ушёл – никуда мы ни с Богом, ни без Бога так и не выбрались. Некогда всё за домашней колготнёй, некогда за певуном нашим.

Я сижу с маленьким, а мамушка припоглядывает за мной. Боится, а ну вдруг что не то да не так почну делать, всё наказывает:

– Ребятёнок растёт в день на одну мачинку,[1]1
  Маковое зёрнышко.


[Закрыть]
в год на ладонь. А всяк раз, как мать ударит его по голове, он на мачинку сседается. Оттого упрямые росточком бедны.

– Хорошая мать и бия не бьёт... Не бойсе, я не бью, у меня не ссядется до веника.

– Помни... У младенцев до году ногтей и волос не стригут.

– Ну-у, ма-а, отвяжись, грошик дам... Не зуди.

– Я не пчела, чтоб зудеть. Я дело говорю. Видали, она и рыбы жареной не кушает – не слушается матери...

Перебрёхи с мамушкой потешали меня.

И посейчас не пойму, а чего это с маленьким на руках я и разу взаправде не осерчала, хоть мамушка ox и допекала усердием своим.

Теперь вот вспомни – какая-то такая неясность берёт, а тогда радость брала. Или гипноз какой в маленьком в моём?

Почитай день-ночь на ногах за ним, а света, света что в душе!

Подойду к качке... не нагляжусь... Лежень лежит, а растет... Растёт, как из воды идёт...

Смотрю, глазки сжимает.

– А кто спатеньки хочет? Мишенька... А кто баюшку слушать хочет? Мишенька...

Качаешь качку и запоешь...

Знала я эту баюшку от мамушки. Эта песня – первое, что я в жизни запомнила.

Мамушка играла её мне ко сну.

 
– Ах ты, котенька, коток,
Котя – cepенький хвосток!
Приди, котя, ночевать,
Мово Мишеньку качать.
Я тебе, коту, коту,
За работу заплачу:
Дам кусок пирога
И кувшин молока,
Платок беленький свяжу
И на шейку повяжу,
Шубку кунью я куплю
И сапожки закажу.
Лежит котик на печи —
Ты не много лепечи! —
Лапки, лапки в головах,
А платочек на плечах.
Что платочек на плечах,
Кунья шубка на боках
И сапожки на ногах.
 

Пела я себе, пела – опять я «горбата спереди».

И горб растёт мой, ровно тебе пшеничное тесто на опаре, растёт скоро – не удержишь на вожжах.

– С такой с тобой и неспособно как-то... Не рука, знаете-понимаете, идти в расписку, – жмётся лукавец мой Валерa. – А давай, – говорит, – погодим, как от второго вот поправишься...

И снова расплетают мне косу: на родильнице не должно быть и одного узелочка.

И опять мамушка тужит-вздыхает в мечтаниях:

– Кабы не в больнице, приняли б рожденца в отцову рубаху, любил чтоб отец, да и положили б на косматый тулуп, богат чтоб да знатён был...

И снова оплошку мы дали, снова хватили греха на душу: не поспели в расписку и после второго...

...и после третьего...

...и после четвёртого...

Семерых погодков привела я в дом. Целую станицу.

Скоро растут наши птахи. Будто от корня идут.

Всё б ладно, да отец сапурится мой.

– Я, Марьянка, – говорит, – вижу, чем вы дышите. Вы шутки из меня шутите. Всё смешком, смешком, а из-под смеха ребяточки-то идут, идут... Тоже мне в арест попали.[2]2
  Попасть в арест – оказаться в стеснённых обстоятельствах.


[Закрыть]
Детворы понасыпали, как из куля, а расписываться – и ухом не ведёте.

Стою краснею.

С досады все руки себе обкусала.

Ну, как я скажу, что из наших стараний покуда только одни ребяточки и сыплются?

За вечерей говорю своему застенчивому (выпив, Валера в обычае за стенку держится, когда крадётся по комнате к постели: боится по нечаянности раздавить кого из детворы, – а ну выползи кто ненароком под ноги? Завидев его за таким делом, окликаю: «А куда это ладится наш застенчивый парубок?» – на что он смирно кладёт палец к губам: ттссс...):

– Вот что, парнёк... Отец уже под гору живёт. Истаял весь, там воск воском: боль приживчива... Что ж мы манежим старика с загсом?

– А разве я против что имею? Я тоже, знаете-понимаете, про это самое подумываю, как палю махpy. Дело у нас большими годами выверенное, давно решённое – хоть сёни в расписку! – Тяжело поворотил над миской голову к чёрному окну, вздохнул: – Оно, всеконешно, загса нам всё одно не миновать. Да надо и в академики налаживаться...

– Плетешь-то чего? Иль тебе бешенки кто поднёс рюмашечку и ты взошёл в градус?

– С чего взойти? Ты подносила? Не поднесёшь себе сам – никто не поднесёт. Сёни, Михална, извиняй... Лампадку бормотухи уборонил, дак на свои трудовые...

– И даль что?

– А то... Мишатку через три дни сбирать в первые классы? Сбира-ать. Станет Мишатка учить уроки. А мы с тобой что ж, сторона? И мы с им учи его ж уроки... Надобно ж смотреть, как он учит, надобно контроль над им держать. А какой, знаете-понимаете, из тебя да из меня контроль, ежеле мы, темнота египетская, в свой час и не знали и не ведали, как в той школе двери открываются? Спасибо ликбез читать-писать научил... Ага... Перейдеть твой Мишатка во вторые – и тебя во вторые переведеть, не спокинет в первых классах. Там на очереди Зинушка... В первые снова уже с Зинушкой подашься, а с Мишаткой во вторые. Перейдеть Мишатка в третьи – и ты, считай, уже в третьих...

– Чудн?... Выходит, будем мы с тобой грамотны грамотой своих ребятишек?

– А я про что? Такая родителева наша планида. Их, блинохватов, у нас семеро. Семь на семь – это что? Сорок девять. Хошь не хошь, а по сорок девять классов одолей. Какой там ни будь академик по стольку кончал? Ни-ког-да!

Пошёл наш Мишатка в школу.

Сели за его уроки и мы с Валерой.

Да не пропасть сколько давали мы ему своего внимания. Довелось рвать, выкраивать себя и на отцовы хвори.

Вчера лихорадка пуще мачехи оттрепала, думали, на поправку все пойдет... Ан нет... Лежит – неможет, а что болит – не скажет.

Вконец сплошал. Такой плохой стал – в рот киселя не вотрешь.

Горит, как свечка, горит, в спичку весь высох...

Похоронили...

Привели мамушку с кладбища – не в себе сама.

Люди садятся за сдвинутые столы компот пить; села и она, села за стол, где ещё вот утром гроб стоял.

Села, уронила голову на руки и в слезах зовёт отца, а у самой пена изо рта, промеж пальцев так и пена, столько пены...

Отошла мамушка в тот же день...

И схоронили... Две стали домовины рядом...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю