Текст книги "Тихая Балтия. Латышский дневник"
Автор книги: Анатолий Приставкин
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
ДРУЗЬЯ И ВРАГИ
(По мотивам дневника)
Однажды меня вызвали в штаб к замполиту:
– Самодеятельностью занимались?
– Занимался.
– Чего же молчите!
– А меня никто не спрашивал.
– В армии не спрашивают. В армии отвечают. Так вот, пора начинать!
– Что начинать?
– Ну, всякое там… Вы чего умеете? Петь? Играть?
– Да.
– И танцуете, говорят?
– И танцую.
– И стихи сочиняете?
– И стихи.
– Вот и начинайте… Скоро смотр!
– Это что – приказ? – спросил я.
– Это совет, – сказал замполит. И напомнил: – А совет начальника закон для подчиненных!
Я зашел к писарю Петрову и попросил написать такое объявление:
«КТО ЖЕЛАЕТ УЧАСТВОВАТЬ В САМОДЕЯТЕЛЬНОСТИ: ЧИТАТЬ, ПЕТЬ И ТАНЦЕВАТЬ, ПРОСИМ ЗАПИСЫВАТЬСЯ В ШТАБЕ. (УЧАСТНИКИ ОСВОБОЖДАЮТСЯ ОТ НАРЯДОВ!)»
Последнее я приписал, чтобы был, как говорят, стимул.
Тяжко было с хором, его в приказном порядке пригнал сам командир роты. Солдат выстроили и заставили петь. Как объяснил ухмыляющийся Петров (заглянув на себя в зеркало), в «добровольно-принудительном порядке».
Ребята, стараясь изо всех сил, грянули строевую: «Эх, Россия, да русская земля, родные березки и поля, как дорога ты для солдата, родная русская земля…» – и так далее.
Выглянул из своей каптерки, заслышав этот рев, украинец-старшина и махнул рукой:
– От орут… Страшно слушать! Да собери моих земляков, мы впятером споем лучше!
Позвали Пислю, других украинцев, зазвучало. Я даже песню для них сочинил, начиналась она так:
«Ох, погоны, вы погоны, ох, пилотка со звездой,
Полюбил меня, девчонку, авиатор молодой,
А вот этою весною вдруг, откуда ни возьмись,
Познакомился со мною привлекательный танкист…»
Ну, и далее, она из двоих выбирает… И не поймет, кто лучше. И в конце мучается… «Не танкист ли угомонный, авиатор – молодой? Ох, погоны, вы погоны! Ох, пилотка со звездой!»
Потом я сочинил конферанс и стихи для вступления.
Замполит зашел, послушал и сказал:
– Ничего. Продолжайте.
– А что продолжать? А это… Не пойдет?
– Пойдет, но… Чего-то не хватает.
– Чего… не хватает?
– Классовой борьбы мало.
– Борьбы… С кем?
– Я вообще говорю. Вот, скажем, пьесу бы написать…
– Пьесу? О чем? – спросил я ошарашенно. До пьесы я в своем творчестве не додумался.
Политрук мечтательно произнес:
– Об американцах… Как они негров линчуют…
Пьес я никогда не писал, но понимал, что, если прикажут, напишу. Да по сути это и был совет, а, значит, приказ… И тема задана…
У нас в раменском литобъединении про Америку наши рабочие парни писали такие стихи: «Идет миллионер по Нью-Йорку, покуривая махорку»… И ничего, сходило.
Я засел и ленкомнате и через два дня выдал пьесу, под названием «Друзья и враги». О том, что это название из Симонова, я, разумеется, не знал. Из содержания пьесы можно было понять, что друзья это мы, то есть, советские солдаты, а враги – империалисты, от которых мы охраняем границу и мир во всем мире.
Замполит забрал пьесу домой, а наутро без особого энтузиазма высказал свое мнение, что написано в целом грамотно, но он, на всякий случай, передал пьесу в политуправление, они выскажут свои критические замечания в ближайшие дни.
Примерно через неделю меня вызвали в штаб и велели идти в Дом офицеров: «Там вас разбирать будут».
Сказали именно так, будто речь шла о наказании.
В комнате начальника Дома сидели два офицера: майор и подполковник. Они поздорова-лись со мной кивком головы и долго меня рассматривали. Сесть они не предложили, и я перед ними стоял как на параде.
– Пуговку верхнюю застегните, – наконец произнес подполковник.
Он взял в руки мою пьесу, заглянул на первую страницу испросил в упор:
– У кого списал?
Я удивился вопросу и ответил так же коротко:
– Ни у кого.
Он помолчал, разглядывая меня.
– А вы когда-нибудь пьесы писали?
– Нет, – опять ответил я.
Снова пауза. После которой он посоветовал:
– И не пишите.
– Почему? – спросил я.
Он удивился моему нахальству, даже слов не нашел, чтобы ответить. За него сказал майор:
– Но вы же не умеете писать.
– Почему? – опять спросил я.
Их, кажется, стало злить мое упрямство. Майор выхватил у подполковника рукопись, открыл страницу и сказал:
– Тут у вас солдат в госпитале… Ему дают лекарство, а он его выливает в цветок… Это нормально?
– Но он же в шутку.
– Какая же это шутка?
– Ну, конечно, шутка, – защищался я. – Он же там говорит… пусть цветок выздоравливает… Ему даже полезней…
– Вот-вот! – воскликнул обиженно подполковник. – Это ярко выраженное издевательство над военными врачами! — Но герой-то у меня здоров, – напомнил я. – Он случайно в госпиталь попадает. Ему и лекарства-то не нужны.
– Начальству видней, что ему нужно. Не вам его учить.
Они говорили так, будто разговор шел не о пьесе, а о моем собственном поведении в госпитале.
Но так оно, пожалуй, и было. Я взялся писать об армии и уже поэтому был виноват. Они и собрались тут, в кабинете начальника Дома, чтобы, как следует, мне это внушить.
– А вы подумали, – заметил строго майор, – если все солдаты в шутку станут выливать лекарства в цветки, что у нас будет с армией? Мы их лечим, восстанавливаем их боеспособ-ность, а они, значит, будут шутить над своим здоровьем? И вы еще считаете это нормальным?
Вот так, минут десять они доказывали мне, что мой образ мышления, отраженный в моей пьесе, не соответствует уставу, а потом вдруг решили:
– Ладно, пишите… Но пишите так, чтобы ваши герои солдаты поменьше бы шутили, а побольше думали о воинской службе… Об уставе… О воинском долге… Патриотическое воздействие должно быть!
Подполковник добавил благодушней:
– А если нужна лирика там какая-то, пусть они поговорят о доме, как их там невеста ждет…
– Вот! – воскликнул майор. – Она ему письма пишет, а сама посещает его престарелую маму и носит ей лекарства, когда мама заболеет…
– Но он же детдомовец, – напомнил я. – У него нет мамы.
– Ну, тетка. В общем, придумайте. И приносите. Мы прочтем.
Последнее было сказано уже стоя и не без скрытой угрозы.
Я решил больше не искушать судьбу и писать не стал. Я поехал еще раз в Дом офицеров, перелопатил всякие поступающие методические книжки, журналы и нашел то, что надо.
Попалась какая-то пьеса Синельника «Встреча». Из жизни американских безработных. Там, значит, безработный рабочий встречает голодающего мальчика Тодди, который разбил витрину магазина из богемского стекла и украл кусок хлеба… Они оба прячутся, но их разыскивает грозный полицейский.
Собрали солдат, зачитали, пьеса им понравилась. Возникло два вопроса: что такое богемское стекло и кто будет играть голодающего мальчика по имени Тодди?
Долго ломали голову, пока кто-то не вспомнил про Соломатина из второго взвода, который был там самым маленьким и в строю стоял последним.
Привели Соломатина, дали роль, и он сразу заиграл. Оказалось, что у себя в Иваново он участвовал во всяких школьных спектаклях… Только выговор, к несчастью, был у него окающий, как у всех волжан, вряд ли американские дети так окают. Егo потом замполит, в целом довольный игрой, так и стал называть, на политзанятиях: «Тодди из Иваново».
Но «классовости», как он выразился, в пьесе было все-таки маловато.
И я в поисках этой самой «классовости» расширил пьесу до целой инсценировки, которую громко назвал: «Америка – сегодня».
Там, значит, выходит декламатор и читает такие стихи:
«Если глаз твой врага не видит.
Пыл твой выпили нэп и торг,
Если ты устал ненавидеть,
Приезжай сюда, в Нью-Йорк!»
Конечно, Маяковский писал про «нэп» и «торг» не для солдат, но все равно это звучало. Тем более, что читал это я как можно злее.
А второй чтец тут же подхватывал:
«…Вот в темных тоннелях я вижу забитых
Голодных людей на заплеванных плитах,
Даны им Америкой счастья высоты:
Они все свободны… Но лишь от работы!
Их тысячи бродят сегодня без места,
Но кто же услышит их голос протеста,
Не Эйзенхауэр же встанет за бедных стеной?
За лучшую долю народную ратуя…
Стоит, повернувшись к народу спиной,
К параду свободы нью-йоркская статуя!»
Сразу после них возникал на пустынной темной сцене мой безработный… И шла какая-то грустная мелодия. (Наш ротный импровизированный оркестр: баян и мандолина).
Мелодия вдруг сменялась диким джазом (тут силенок у баяна не хватало, и кто-то громко стучал в металлическую тарелку), и выскакивал на сцепу негр, под него мы «раскрасили» худенького солдата из третьего взвода Фастовского, по национальности еврея. За евреем Фастовским, который негр, гонится разъяренная толпа, и появляются в страшных колпаках куклуксклановцы, такими мы их видели в пьесе Билль-Белоцерковского «Вокруг ринга».
Ну, а поскольку шинели-то на них были наши, советские, мы по просьбе того же замполита пуговицы на шинелях завернули в тряпочки, а то уж совсем дикость получается: куклукскла-новцы в советских пуговицах со звездой!
Хотя, вот, сейчас размышляя, я подумал, что советские звезды – что было бы то, что надо. А какие же еще пуговицы были у тех солдат, которые стреляли в Вильнюсе? А потом и в Риге?
Их главарь, которого играл опять же я, страшным голосом зачитывает клятву: «Ко всем духам, драконам, гидрам, великим лешим, домовым (и так далее) – Гурий!»
Все солдаты, которые теперь куклуксклановцы, за мной дружно повторяют:
– Гурий.
– Негры обнаглели! – кричу я. – Негры становятся опасными!
– Бей негров! – вторит кто-то.
И тут мы вдохновенно кричим:
– Линч! Линч! Линч!
Помню, замполит этой сцене придавал особое значение и просил ее сыграть понатуральнее, чтобы зритель понял, какие они там все гады, эти американцы.
– Как вы полагаете, кто линчует негра? – спросил он.
– Мы линчуем, – ответили дружно артисты-солдаты.
– Вы, вы… Но я не об этом! А вот кто расправляется с Фастовским? Ну, там, у них?
– А разве они с Фастовским расправляются?
– С негром! С негром, конечно! Ну, кто?
– Кто? – спросили мы.
– Обыкновенные белые люди, вот, как эти… латыши… – сказал замполит. – Они потому и скрываются под масками, что они в жизни скрывают свою звериную сущность.
– Кто? Латыши?
– Ну, я же к примеру, – сказал замполит. – Они все друг друга стоят! И готовы нашего Фастовского размазать по стенке… – Но он тут же поправился: – Негра, негра… Вот что нужно отразить на сцене: это их моральный звериный облик… Понятно?
– По-нят-но! – воскликнули мы. И правда, пример с латышами сразу показал нам въяве, как мы должны играть.
В общем, постановка наша прошла с большим успехом. Мы даже заняли призовое место, первое место по Прибалтийскому военному округу.
Во время спектакля в зале присутствовали и два моих критика: майор и подполковник, я так понял, что они были специалистами во всех видах искусства. А меня лично даже наградили. Вызвали в штаб и предложили на выбор: сняться у знамени полка или… Или – десятидневный отпуск домой.
Второе как бы добавили, но считали необязательным, подразумевалось, что солдат должен выбрать только первое. Это было бы понятно и одобрено начальством.
Но я, недолго раздумывая, заявил, что хотел бы поехать в отпуск, потому что получил из литературного института подтверждение, что я со стихами прошел творческий конкурс и меня приглашают в Москву на экзамены.
Я не врал, я, и правда, послал стихи, и мне прислали вызов на экзамены, подписанный ответственным секретарем приемной комиссии Бондаревой.
Начальник штаба майор Мейчик лишь хмыкнул, когда я упомянул про стихи:
– Все это, ефрейтор Приставкин, шито белыми нитками… Но, как говорят, заслужили, езжайте! Но если опоздаете из отпуска, посажу. Вот там, и правда, времени для стихов будет у вас, сколько угодно. Понятно?
Я кивнул.
– Тогда ступайте и оформляйтесь.
В дневнике написано так: «В пятницу 6 августа окончательно оформил свои документы, зашел к Вие, она же Валя, чтобы снять деньги на дорогу.
– Уезжаете? – спросила она, как показалось мне, с жалостью.
– Я еще вернусь.
– Я буду ждать, – вдруг сказала она. – Я скоро получаю жилье, буду жить одна. Приезжайте…
– Приеду. Правда.
– Все вы так говорите, а потом забываете.
– Нет, я не забуду».
Утром я поднялся в три часа, чтобы достать билет на московский поезд. Я шел по Слокас, широкой и пустынной улице, было темно. Обогнала какая-то машина, я поднял руку и не очень-то огорчился, что она не остановилась… Я рассчитывал на главный мой транспорт: мои ноги. А вообще, мы предпочитали ездить по Риге на трамвае. «Пилсони, лудзу санемт билета!» – я по-латышски знаю уже наизусть: «Граждане, пожалуйста, возьмите билет!»
Солдаты обычно билетов не брали.
Кстати, недавно, когда проскакивал по этим забаррикадированным улицам, на «Волге» с Сильвией и Рудольфом направляясь в телецентр, я особенно пристально рассматривал дорогу и даже спросил у хозяев, существует ли та самая воинская часть, где я служил?
– Кажется, существует, – сказали они. – Но это чуть в стороне.
Так я и шагал той ночью, вдохновленный отпуском домой. И домой, и в институт, я мечтал о нем еще с гражданки.
Не беда, что идти долго, зато я вслух могу почитать свои стихи. У меня в дневнике записана целая программа о своем творчестве: «Показать внутренний мир солдата, его любовь к Родине, к партии, патриотизм, широкую русскую душу… На фоне боевой части».
Одновременно там была и другая программа для самоусовершенствования, звучала она так: «Надо искоренить массу в себе недостатков, прочитать много книг…»
Я даже купил учебник по русской и советской литературе для 10 класса Тимофеева, хотя он мне не понравился. А из газеты я вырезал письмо Чехова к брату и выучил его наизусть. Начинается оно так: «Воспитанные люди, по моему мнению, должны удовлетворять следующим условиям: 1. Они уважают человеческую личность…» И т. д.
Вот так я и дошел до реки, на посветлевшем небе обозначились шпили и башни старой Риги. Вода в Даугаве поголубела, наполнилась краснотой, золотыми столбцами отражались лампочки, висящие над мостом.
По мосту я вышел на набережную, свернул на привокзальную площадь. Тут уже у воинской кассы занял очередь и через три часа получил билет.
Вскоре приехал писарь Петров, привез мой краснофибровый, купленный по случаю, чемодан. Мы успели зайти в буфет и выпить большую бутылку вермута, закусили яблоками, у вагона распрощались.
Петров повторил свою любимую остроту: «Товарищ Приставкин, за вами и я, товарищ Приставкин, возьмите меня!»
Мы посмеялись. Но веселого было у нас лишь то, что я уезжал и даже, может быть, насовсем, а Петрову предстояли долгие оформления новобранцев, которые прибыли накануне. А прибыли, в основном, азербайджанцы, армяне, грузины… Кто служил, тот знает что это такое.
Я спросил Петрова:
– Как салажата?
– Брыкаются, – отвечал он, поглядывая по сторонам. – Обломаются… Мы такими же были…
Накануне моего отъезда я стал свидетелем, как обламывали Петросяна, который не заправил койку, опоздал на утренний осмотр и на политинформацию… В наказание его заставили подметать полы в казарме, а он отказался.
Сержант Писля от злости стал пунцовым, прибежал к командиру роты и стал кричать, что он не может справиться с Петросяном, пусть его убирают из роты, куда угодно.
Вызвали Петросяна. Он встал в дверях, озираясь, темненький, тощий, какой-то весь взъерошенный, может, он думал, что его собираются, как у нас в пьесе, линчевать?
И правда, натренировавшись на Фастовском, мы теперь знали, как это делается.
– Почему не выполняете приказ? – спросил Бружинский.
Тот молчал.
– Петросяи, я вас спрашиваю!
– Я не могу…
– Почему ты не можешь?
– Я не виноват…
– Ну и что? Вам же приказали? Вам приказали или нет?
Тот молчал.
– Не хочет подметать, будет мыть! – резко сказал Бружинский. – Дайте ему ведро и швабру.
Принесли ведро и швабру, и тряпку.
– Берите ведро! – приказал Бружинский. – Я кому сказал! Петросян! Берите ведро!
Петросян затравленно оглянулся, лицо его дрожало, руки сжимались в кулаки.
Я подумал, что в таком состоянии он может броситься на нас, он же ничего не понимал, что тут происходит.
– А вы постройте взвод, – посоветовал замполит, и он тут вдруг оказался. – Пусть постоят, пока он не помоет!
Бружинский оглянулся на советчика и вдруг рявкнул, даже мы вздрогнули:
– Мы не таких обламывали! Дайте ему ведро в руки, и пусть попробует не взять!
Петросян ведро взял, и так и остался стоять с ведром в руках, его всего трясло.
– Ступайте! И чтобы всю казарму! Всю! – крикнул Бружинский.
Петросян секунду лишь постоял и бросился с грохочущим ведром к выходу, чуть не сбив в дверях замполита.
Через час, когда я зашел в каптерку за своим новеньким фибровым чемоданом, Петросян уже драил пол и никого, и меня тоже, он не замечал.
– Петросяна линчевали! – в шутку произнес Петров. – Остальные стали умнее… Половина сразу записалась в санчасть, а другая половина – в футбольную команду.
Проводница погнала меня в вагон, мы попрощались. Я не знал, конечно, как сложатся мои дела в институте, куда я так стремился попасть, но я чувствовал, что уезжаю, может быть, навсегда.
Так оно и получилось.
Мы обнялись, я забрался на свою полку и тут же уснул.
Сказались бессонная ночь и выпитое вино.
Проснулся лишь под утро и обнаружил, что меня обокрали. Старшина, ехавший с развязной девкой на нижней полке, которую он всю дорогу лапал, перед выходом в Великих Луках снял у меня часы и выгреб из нагрудного кармана гимнастерки все деньги, даже мелочь, так что в Москве мне пришлось идти пешком от Рижского до Казанского вокзала. Не было даже полрубля на метро.
ВРАНЬЕ НЕ ВВЕДЕТ В ДОБРО
О лжи в сборнике русских поговорок столько написано, что больше лишь о любви, милосердии, да наказании еще.
А есть одна приговорка, которую я частенько повторяю про себя по разному поводу: «С правдой шутить, что с огнем».
Но, вот, шутят.
Из Москвы по «Кравченко», считай, каждый день такие шуточки, теперь Ленинград в лице Невзорова присоединился. Правда, и тут не без совета из Москвы: сам Верховный Совет рекомендовал смотреть населению ту ложь, которую испек Невзоров.
На экране герои-десантники, они охраняют захваченный ими вильнюсский телецентр. Естественно, у них танки, бэтээры и другая военная техника. Но это они, оказывается, стали жертвой той страшной трагической ночи, ибо это их преследовали: толкали, плевали на них, даже в них стреляли, хотя убитых и раненых среди них нет.
Зато убийцы стали вдруг героями. Особенно это впечатляет, когда параллельно тут же по телевидению показывают (не из Москвы, разумеется!) похороны их жертв…
Невзоров спрашивает этих бравых ребят: что они тут делают? Оказывается, они охраняют телебашню, которую они захватили. – А зачем? – спрашивает Невзоров невинно. Он, и правда, не знает, зачем же они ее захватили. – А там, – простодушно отвечают милые парни-десантники, – эта аппаратура, по которой они… не то говорили… Ну, клевету там разную… на нас… на наш, на советский строй!
«Они» – литовские, судя по всему, журналисты.
«Аппаратура» – то, что принадлежало республике, имуществом зовется, за кражу которого карают во всем мире тюрьмой. Его и до сих пор не вернули.
Воспроизвожу по памяти, но за суть разговора ручаюсь. И если после таких призывов к прямой военной цензуре, осуществляемой при помощи бронемашин, как бы вдогонку из Москвы произнесется устами самого президента (Генерального секретаря, не точней ли?) о субъективно-сти нашей левой печати, которая его никак не устраивает, станет понятней, на кого работают Невзоров и его дружки десантники.
Порубщик у пня ловится.
Кстати, московский телецентр захватывать уже не пришлось, туда без парашюта спустили духовного омоновца Кравченко, который и начал новую политику вещания с доброго благословения президента (Генерального секретаря?).
Но тот, кто в эти дни был и жил тут, в Тихой Балтии, не смог не заметить, что после каждой программы «Время» ситуация (даже на улицах!) резко обострялась, ибо и здешние большевики, и омоновцы, и Интерфронт начинали ощущать мощную поддержку (подпитку!) для своего оголтелого противостояния.
Но есть у Невзорова еще сюжет, теперь уже о хороших парнях из ОМОНа, которые, в отличие от других своих дружков, не стали служить литовскому правительству. Их 39 человек, вместе с командиром Болеславом, остались верны… Москве и Горбачеву…
Ну, вот, теперь понятно, откуда исходят дестабилизирующие приказы и указания.
По чистоте душевной они называют тех, кого они точно знают. Эти бравые ребятки в масках держат в захваченном здании оборону, потому что их «приговорили к смерти». Кто приговорил, мы никогда не узнаем. Они напряжены, но они ироничны, эти свойские наши парни, против которых, оказывается, ожесточился весь мир. Они стоят перед своим командиром с оружием в руках, а он, тоже смелый, тоже свойский парень, этакий ушастик, наверное, его еще в школе дразнили за его нелепый вид. И девки не гуляли с ним, уродцем… Вот теперь он мстит и им, да и всем остальным тоже, в нем очевидно проявлены черты этакого суперчеловека.
А ОМОН как раз то место, где себя и свои комплексы неполноценности можно вполне реализовать.
Тему ОМОНа я уже затрагивал и наверное еще скажу, но потом. Это явление серьезное, и его нужно всерьез исследовать. Сейчас же я о фильме Невзорова, который нам было велено из Центра всем смотреть.
Я полагаю, что Невзорова в его материале привлекал не человек и не характер, что было бы, наверное, даже интересно. Ему важна придуманная им самим ситуация. А ситуация в его кино такая: ребята, сохраняя себе жизнь, держат круговую оборону при помощи броневых машин и автоматов, ибо есть приказ всех их расстрелять, а не брать живьем.
Чей это приказ? Кто, кроме военных, может такой приказ отдать и выполнить?
А если это военные, то есть, наша, советская, то бишь, язовская армия, то почему же она своих должна стрелять?
Она-то, скорей всего, и придет, если нужно, к ним на помощь, ибо ворон ворону глаз не выклюет!
Но, возможно, тут я хочу пофантазировать, что ребятишки-то, эти славные омоновцы, сильно поразбойничав, теперь побаиваются гражданского населения, скажем, самосуда, хотя, если судить здраво, какой уж там самосуд над человеком с автоматом в руках?
Натворили, видать, ребятки всякого, а теперь не могут высунуться из логова, настолько бабы и детишки их ненавидят!?
Но это я пытаюсь извлечь свою истину из инсценировки Невзорова. У него, понятно, о бабах и детишках ничего нет. Опытной режиссерской рукой он расставляет дружков-омоновцев вдоль наружной стены, где, прячась, они ждут нападения. А их командир Болеслав в это время спокойно и чуть устало произносит свой замечательный монолог перед восхищенным Невзоровым. Он говорит так: мы не нападаем, мы защищаем свое право выполнять свой долг так, как мы его понимаем…
Этих ребят можно и пожалеть. Они обмануты. Но они молоды и могут когда-то прозреть, как прозрели афганцы, которые тоже выполняли «долг»… Мы знаем, какими тяжкими трагедиями, и личными и общественными, это обернулось… Для всех нас, но и для них тоже. Но вот Невзоров-то знает, что он творит. Он лжет. А кто лжет, тот и крадет… По поговорке.
Этика любого, кому доверено СЛОВО (журналиста ли, писателя), не разрушать, а созидать души. Невзоров – разрушитель и тем опасен.
А если говорить о тех омоновцах, которые не из «художественной инсценировки», а из жизни, здесь в Латвии, нас всех окружающей, статистика последних дней такова: расстреляна в упор грузовая машина на мосту, ранен шофер. Он умрет в больнице. Другой шофер уцелел, но машина взорвана, одно рваное железо, я сам это видел.
Он рассказывал: подъехали на желтом военном газике и в упор из автомата, я лег… Тогда они выскочили, схватили меня, хотели сбросить в воду… Но выпустили, велели убираться, не торчать на мосту.
Ясно, почему он «торчит»: он охраняет этот мост!
И третье нападение, его показали по телевидению: горел рафик, подожженный выстрелами, а ехали в нем старики и дети. Вел машину молодой совсем парень. Они дали очередь из автомата, полетели стекла, были пробиты шины. Парень на ободах дотянул до поворота, чтобы скрыться за углом от выстрелов, это их и спасло. Но пуля пробила бак, «рафик» вспыхнул свечой… Детей, которые лежали на полу, вытаскивали из горящей машины.
Где же был Невзоров, отчего не снял этого геройства своих милых и бойких парней?
МИД республики запросил командование гарнизона о том, где приписан ОМОН, кому же он подчиняется. Оттуда коротко ответили: «Не нам». В дивизии был тот же ответ.
Так кому он реально подчиняется?
Рубиксу, ЦК КПЛ, Центру?
Горбачеву?
Знает ли он, что развязан настоящий террор гражданскому населению? Что умирают люди, становятся жертвами дети. Я видел лица этих спасенных из горящей машины детей: вот, что нужно показывать по Центральному, по ВАШЕМУ, Кравченко, телевидению!
А то ведь опять понаедут Невзоровы или Денисовы и будут утверждать о нужности и даже полезности этих славных парней, на которых кто-то тут нападет. Не дети ли из горящей машины?
А, вот, послушайте, я убежден, что если бы их не ублажали, да не поощряли, да не ласкали по-дружески из Москвы, не было бы – я уверен! – той трагедии, которая разыграется здесь у здания Министерства внутренних дел…
Это все кем-то умело подготавливалось и подводилось к той роковой минуте, когда прозвучали автоматные очереди на улицах в центре Риги…
Сейчас еще пять дней у нас в запасе.
Пять дней, которые могли бы спасти пять жизней.
Звучат призывы из телецентра, но вряд ли они способны прошибить бронежилеты на душах этих ребят.
– Мы вас просим быть милосерднее!
Эти слова произносили, прямо-таки прокрикивали с экрана.
– Мы вас просим.
– Просим! Просим! Просим!
В очень маленькой, но очень «желтой» газетке московских писателей было опубликовано письмо в защиту Невзорова, его подписали сразу 38 писателей. Среди фамилий, кроме Петра Паламарчука, нет ни одной, которую бы я прежде слышал.
Паламарчука я знаю еще по той поре, когда он, никому не ведомый молодой студент, приносил Битову свою прозу, и была там просто замечательная, листа всего на четыре, повесть под названием «Малоярославец, или Венок доносов».
Паламарчук играет видную роль среди окружения Бондарева и Проханова, и то, что именно он выступил в защиту репортера, прославляющего насилие, очень симптоматично.
Ведь слово литератора в особенной цене именно сейчас, когда насилие заполнило этот мир.
«Александр, – написано в письме, – сумев стать выше своих политических пристрастий, подал благородный пример многим из нас, когда речь зашла о народе, о судьбе сотен тысяч „русскоязычных“, о молодых ребятах, верных присяге, данной Родине…»
«Держись, Александр Глебович! – просят они Невзорова. – И помни, что тебя поддержи-вают не триста человек в Москве и столько же в Питере, как ты сказал в прошлую пятницу, а гораздо больше. Поддерживают тебя… и твое право сказать другую правду, какой бы горькой она ни была».
Мой рижский друг прислал записку:
«Мастер! Непосещение моей квартиры я расцениваю как игнорирование русскоязычного населения…» И что-то еще в этом духе.
В гостях у Адольфа разговор шел все о тех же проблемах, а о чем еще мы могли сейчас говорить!
Вот дочка уезжает «туда». Он переживает, но не отговаривает. А как можно отговаривать, если она так говорит… «Папа, – говорит, – все, кого ты видел на свадьбе, исчезли… Вокруг меня уже нет друзей…» А когда Адольф это рассказал одному приятелю, тот сказал: «Пусть едет». И добавил при этом: «Только скажи; пусть едет быстрей, а то форточку закроют!»
Оказалось, что Адольф хорошо знает и Пуго, и Рубикса, и тот и другой из бывших комсомольских работников, иногда посещали его театр…
– Комсомольские ребята – это особенные ребята, – сказал я.
Я, и правда, считаю, что в этих мутантах от большевизма особенно деформировано сознание, выкормыши строя, они обычно служат ему верой и правдой до конца. Трифонов, что ли, про кого-то однажды произнес: железные малыши. Это, вот, про них. По моральным да культурным качествам и впрямь – малыши, но уж зато – железные!
– Но они разные, – сказал Адольф. – Были на просмотре какого-то спектакля. Пуго поблагодарил и ушел, а Рубикс тут же заявил, что он сделает все, чтобы спектакль не появился!
– Он прямолинейней?
– Ну, может в чем-то и честнее… И он, правда, все тогда сделал, чтобы спектакль закрыли. А вот Пуго, хоть и поблагодарил и промолчал, но тут же собрал актив и объявил, мол, если кто-то пришлет письма протеста против спектакля, он их поддержит и пойдет навстречу…
– Вон откуда у него милицейские манеры! – воскликнул я.
– Ну, скорей полицейские… Я имею в виду тайную, конечно, полицию… Да он весь гэбэшный от пяток до макушки… А вот Рубикс – он другой… Он упрямый, самолюбивый, если бы с ним по-другому власти обошлись, он не был бы таким, – сказал Адольф. – Да, вот, и сестра о нем примерно то же самое пишет.
Тут уж я не выдержал.
– А каким не таким? Ну, чуть хуже, чуть лучше, разве имеет значение! Они же люди системы, и она в них внедрена в кожу, в атомы, из которых они состоят…
Но вспомнил я об Адольфе Шапиро по другому поводу.
В эти дни в рижском молодежном театре произошла премьера пьесы Иосифа Бродского «Демократия». Шапиро тоже сказал свое «СЛОВО» о том, что происходит вокруг.
О пьесе я как-нибудь скажу. Сейчас об ответственности художника, чье слово может двинуть танки на беззащитных людей, а может эти танки остановить.
В программе театра, которую я сохранил на память, приведены слова Бродского, я хочу их здесь привести.
«Распад империи, как учит история, редко бывает бескровным. История также учит нас, что политические события оттесняют литературу на задний план, оставляя ей роль в лучшем случае свидетельницы, а в худшем – плакальщицы.
Мне думается, однако, что на сегодняшний день, когда в распоряжении литературы оказались весьма эффективные средства коммуникаций и массовой информации, существует определенная возможность вывести литературу из подчиненного истории положения, что следует попытаться навязать истории взгляды на жизнь и общественную организацию, присущие литературе. В частности, я имею в виду свойственную литературе мысль об уникальности всякой человеческой жизни, о бессмысленности любого идеала или принципа, требующего для своего осуществления кровопролития…»
Это и Невзорову, но прежде всего писателю, ну хотя бы такому, как Паламарчук, и его тридцати семи коллегам!
Но продолжу Бродского:
«Мне представляется, что следует использовать ЛЮБУЮ СУЩЕСТВУЮЩУЮ ВОЗМОЖНОСТЬ (выделил я – А. П.) донести до сознания подданных распадающейся ныне империи идею о том, что зрелость общества, как и зрелость отдельного индивидуума, определяется не исторической, но этической необходимостью, провозглашенной не с политической трибуны, но со страниц романа или в ритме стихотворения; что оружие и насилие объединяют людей гораздо менее надежным образом и на более короткий отрезок времени, нежели книга и слово».