Текст книги "Кукушата, или Жалобная песнь для успокоения сердца"
Автор книги: Анатолий Приставкин
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Анатолий Приставкин
Кукушата, или Жалобная песнь для успокоения сердца
1
Ночь, как деготь. В сарае темно, и за сараем темно. И темно, и промозгло. Сидим, «дрожжи продаем». Околели, в общем. Значит, скоро утро: под утро всегда холодает.
А про деготь я вспомнил не случайно, вчера, как в сарай залетели, на него наткнулись, в бочке, в углу. На него и на телегу без одного колеса. А как стали замерзать, возникла шальная мысль: не поджечь ли нам эти деготь и телегу, да и сарай заодно, чтобы напоследок погреться!
Взвейтесь кострами, синие ночи!
Вот именно, кострами, как у этих, у артековцев в кино. Прощальный сбор в конце лета, огонь до неба и счастливые, озаренные пламенем лица.
Взвейтесь кострами.
и т. д.
У нас тоже был прощальный! Жаль, что сами сгорим. Да кому жаль-то? Самим себя, и то не очень. Не велика, как говорят, потеря. Может, какая сердобольная старуха из голятвинских поселковых, завидев пламя, и перекрестится: мол, отмучились, окаянные, прости им, Боже, их согрешения! А остальные еще с облегчением вздохнут: издохли ироды, туда им и дорога! Жили, небо коптили, как паразиты, так и сдохли не лучше! Тьфу! Тьфу! Тьфу! Не мой глаз!
А вот и не сдохли еще!
Не сдохли, слышите вы – отцы, матеря, братья, сестры, дорогие папаши и мамаши! Потерпите уж малость, простите великодушно, коли не сразу сгорим. Легавые, что обложили с вечера этот дырявый сараюшко, очень даже крепко берегут нас для вашего же спокойствия. Чтобы спали и не знали ничего, как вы до сих пор с закрытыми глазами да заткнутыми ушами рядом с нами жили. Еще одну ночку переживете, надеюсь. Пока нас менты не схватят. Пока не «обезопасят», так что ли выражаются!
А не схватили до поры, уж извините, потому, что свои драгоценные жизненки, спасенные неизвестной ценой от фронта, для своего и для нашего общего светлого будущего берегут.
У нас, как вы догадываетесь, никакого светлого будущего нет. Мы оторвы, отбросы общества, его дерьмо, экскремент, по-научному. А по-нашенски – говно. Нас пора бы давно на помойку, да только сейчас по-настоящему хватились, когда от нас, как выражаются, вонять стало.
От клопов воняет, когда их давят.
Хотели они нас вчера придавить, да мы им хрен в зубы показали. А как они вытащили свой жестяной рупор, именуемый матюгальником, и начали в него кричать: чтобы мы не валяли дурака, а выходили бы по одному, а они обещают нас не бить и ничего плохого нам не делать, так мы, чтобы они берегли внутри себя свой пердучий пар и зазря его не расходовали, пальнули в них из ружья. Тут они и заткнулись. Как пилюлю проглотили. Хоть дробь наша до них, ясно, не достала. Теперь молчат. Ждут рассвета, а может, и помощи какой-нибудь. Они же у нас храбрецы! Когда злые бывают, то семь мух убивают! А на пацанов, вооруженных одной берданкой, идти и рисковать у них запала нет. Тем более, они не знают, сколько нас и чем мы на самом деле вооружены.
Вообще говоря, я сам не знаю, сколько нас после всей этой заварушки осталось. Пятеро. А может, шестеро. Или семеро…
Теперь сидим и кукуем в нашей клетке. Поскольку мы все Кукушата. Так нас в нашем «спеце» зовут. И никакой это не символ, а фамилия такая. Причем у всех такая одинаковая фамилия: Кукушкины.
Я гляжу наружу, но слышу, как от противоположной стены ухает от кашля Шахтер, отхаркивает свою шахтерскую мокроту. Он сторожит свою сторону и мучается без курева. Ему тринадцать, он чуть старше остальных, и уже дважды удирал из «спеца», и даже поработал полгода на шахте под Тулой. Его, конечно, разыскали, вернули, и с тех пор он курит, а еще отхаркивает черноту. Отхаркнет, сплюнет на ладонь и показывает остальным, вот он, уголек, который в легких. А комочек харкотины, и правда, черного цвета. Такая-то, говорит Шахтер, свобода от нашего " спе ца", от которого не скрыться и под землей. Черного цвета свобода, говорит он. Изнутри и снаружи.
Но лучше там, под землей, чем здесь, на земле. Это-то мы сразу для себя решили.
Сверчок и Ангел еще с вечера забрались в телегу и до сих пор с нее не слезли. У Сверчка температура, и он громко стучит зубами. Ангел же боится темноты и скулит от страха. Страх этот от прошлого, которого никто из нас не помнит. Никто не помнит, но что-то внутри нас помнит, если нам, как и Ангелу, временами невмоготу переносить ночь. Но мы еще притерпелись. Ангел же и в «спеце» ночами не спит, ждет рассвета. Темнота изводит его до тошноты, до обморока.
Рядом с Ангелом и Сверчком Сандра, старается их своим мычанием подбодрить. Сандра не умеет говорить, хотя она вовсе не глухонемая. Она все слышит и все понимает. Говорят, что слова, все до единого, она забыла от испуга. Когда же произошел испуг, она не помнит.
Мы вообще странные существа, создания, зашифрованные в какие-то времена, и лишь наше поведение выдает нашу причастность к чему-то, чего мы не знаем. Спросить же нам некого. А когда нам говорят о нас, то обычно врут.
Сейчас уже можно сказать в прошлом времени: врали.
По левую руку от меня, почти в углу, расположился мой закадычный дружок Бесик. Зовут его Виссарион, дружки звали Весик. Ну а познав кипучий нетерпеливый характер, сразу переделали имя на Бесика. Он у нас заводила, буян. Не могу вспомнить, но, думаю, все, что сейчас с нами произошло, началось с него. Я не говорю, что это он придумал. Он оказался искрой в пороховой бочке.
Я слышу его шепот, обращенный к Моте:
– Ты ружье зарядил? Ты не забыл зарядить? Дай пальнуть разок!
Мотя караулит у двери. Это самое уязвимое место. Мотя единственный среди нас с оружием. Ружье старое, тульского завода, мы его прихватили в одном доме. И ружьё, и патронташ. Мотя же вчера из этого ружья пальнул по ментам. Думаю, что стрелял он первый раз в жизни. Если бы несколько дней назад мне сказали, что Мотя, наш справедливый и мирный Мотя, у которого «все люди хорошие», станет стрелять в какого-нибудь человека, я бы первый не поверил.
Но он стрельнул, и оказалось не страшно. Мы поняли: они нашей стрельбы боятся. А значит, мы будем стрелять еще.
Теперь они там, за бугром, ждут рассвета, будто с рассветом нас легче брать. А по мне, так для их легавого ремесла больше всего подходит именно ночь. Ночь да темнота, как деготь, когда свидетелей нет и когда нам страшно. Не потому ли мы боимся темноты, хотя не все, как Ангел, выдаем свой страх, что остался с той ночи, когда такие же легавые вошли в наш дом, которого мы не помним, гремя сапогами и двигая мебель? И – в дом. И – в нашу жизнь.
И – в наши души.
Мы-то не помним, а души, наверное, помнят. Из них, как харкотина из нутра Шахтера, кусками выплевывается накопленная в нас чернота. И я понимаю Бесика, почему он выпрашивает у Моти ружье, чтобы разок из него пальнуть по ментам. Бесик при появлении ментов цепенеет, а глаза у него становятся белого цвета. Я стараюсь в этот момент быть рядом с ним, иначе он может броситься и даже кого-то укусить. Мотя ружье ему не дает, зная его такой характер.
Я слушаю, как Сандра утешает Кукушат своим мычанием, думаю о Бесике и о Моте, и еще о Шахтере, и вот что мне приходит в голову: что с ночью у нас покончено. Больше таких ночей у нас не будет. Никогда не будет. Я точно знаю.
А все ведь началось с появления женщины на исходе дня в нашем «спеце».
2
Да, да. Все началось с появления этой женщины. Мы из-за кустов ее сразу засекли. Да и как в нашем глухом поселочке, задрипанных Голяках, не заметить нового человека, да еще если этот человек баба, забредшая по своей дурости в наш спецрежимный детдом?
Из местных, ясно, к нам не приходит никто. Только те, кто у нас работает. Но их немного. Из района тем более не появляются, они давно на нас рукой махнули. Даже местная милиция, которой велено инструкциями за нами следить, не слишком-то себя утруждает. Встречи с нами и на улице – не сахар. Даже не сахарин. А в нашем осином гнезде и подавно.
…А женщина появилась у нас под вечер, худенькая, как подросток, с короткой челкой, в берете. В это время мы делили в кустах молодую картошку, вырытую на чужом огороде.
Мотя, который делил, выглянул да засмотрелся, нам его обратно за штаны втягивать пришлось. И Бесик, и Шахтер посмотрели. Остальные не стали. Они о картошке думали.
– Фартовая, – определил Мотя и почему-то засмеялся.
– Сумочка у нее фартовая, – уточнил Бесик. Он еще раз высунул голову и добавил: – Держит сумочку… Как в гости пришла… Графуня… Нуты-футы, ножки гнуты…
– Сорвать, – сказал Шахтер.
– Срезать, – уточнил Сверчок.
– Слямзить, – предложил Корешок.
– …Была ваша, стала наша…
И уж намостырился Бесик бежать наперерез красотке, чтобы эту, теперь мы все видели, легкомысленно повешенную на ручку сумочку изъять, то есть говоря их языком – национализировать, сумочка прямо-таки просилась к нам, она сама хотела, чтобы ее скорей изъяли, но остановил Мотя.
– Замри, Бесик, – произнес спокойно. – Замри, не бесись. А если руки чешутся, то чеши добровольцем еще раз за картошкой! – и пояснил для непонятливых: – Это ведь не прохожая на улице, чтобы у нее на ходу подметки рвать. Она же, небось, к директору идет. А вдруг она новая воспитательница? Вместо Захаровны, что сбежала? Или – надсмотрщица? Или – повариха?
– А вдруг она чья-то тетя?
Это последнее, про тетю, особенно всем понравилось. Захохотали, заблеяли, надрывая животики, а Корешок заголосил на высоких тонах, вызвав новый приступ смеха:
– Здра-а-сте.. детки… Я ваша тетя!
Мы корчились, мы умирали от нашего юмора. А юмор заключался в том, что никогда, за всю историю существования нашего режимного «спеца» ни одна тетя еще к нам не забредала. Хоть бы силой кто загнал. Но, правда, легенды были. И, как всякие, легенды, невероятно живучие, были о том, что раз в сто лет случаются такие невероятности, как появление в детдоме дальних родственников, а то и теть (теть!), которые, вот чудеса-то, дав какие-то там
обязательства, гарантии, расписки, могут взять племянничка, родственничка дальнего и вытащить его из нашего гиблого места, из наших Голяков, и увести в какую-то другую, неспецрежимную жизнь.
Легенды легендами, но еще ни разу ни один Кукушонок в глаза тех залетных родственничков не видел, и надо понимать так, что не увидит. Потому и зубы скалили, и животики надрывали, изображая друг перед другом встречу с фантастической, с мистической, с космической тетей.
– Ах, тетенька, зд-д-ррас-те! А мы-то заждались! Мы-то заждались! Никак се-дня и не ждали, разрешите, те-я-нька, сумочку подержать! Ах, какой костюмчик, особенно кармашки… Милашки-кармашки, а в кармашечке-то что? Кошелечек в кармашечке-то. Что вы, те-я-нька, сказали? Был кошелечек? Может, и был, а теперь, те-я-нька, нет кошелечка, и браслетика с руки нет, и цепочки с шеи… Ах, те-я-нька, за что мы обожаем тетенек, что приезжают они к нам при полном параде… В таком виде и отпускать жалко… Но отпустим, как не отпустить, кто же тетеньку, родственную душу-то, долго станет держать… Только не рыдайте, не плачьте, не убивайтесь, а то мы сами заплачем от жалости! Ах, вам кошелечек жалко. А нам, думаете, не жалко, но мы же берем и не плачем, мы же суровы! Ах, вы, те-я-нька, платочек лишь просите… Так нет платочка-то, его давно сперли и унесли… Кто спер, если бы узнать! Но вы не бойтесь, те-я-нька, утрите рукавом слезы, мы его найдем! Найдем! Найдем! Обормоты, шакалы, говноеды несчастные! Им бы по карманам шарить и наших драгоценных теть обижать! А вы уж не ждите, те-я-нька, не ждите, родненькая, а уезжайте поскорей, а то они ведь могут и последнее взять. С них, те-я-нька, станет… А если захотите, то и опять приезжайте, мы-то зла не копим, мы завсегда тетенькам рады! Так, прощайте, прощайте, красота наша!
Попутного вам ветра… В за-а-а-д!
Так мы веселились, не зная, не ведая, что в той пресловутой сумочке, у той драгоценной тетечки лежит нечто, до поры тайное, ну, скажем, как бомба, которая разнесет весь наш «спец» вдребезги. И его, и нас, всю нашу жизнь в придачу!
Ах, Бесик, Бесик! Не надо было тебя удерживать, когда ты рвался ту красивую сумочку прибрать к рукам. Твои гениальные руки с длинными пальцами, умевшие проникнуть в любое гнездо, чтобы достать яичко, а в любом кармане чувствующие, как у себя дома, должны были тогда это сделать. А если бы они тогда это сделали, то и жизнь наша, может быть, повернулась по-другому.
Впрочем, по-другому – не обязательно лучше.
А между тем женщина, уносившая свою отныне и навсегда кличку «тетенька», прошла в главный корпус и исчезла за дверьми. А жизнь, наша жизнь, потекла в своем обычном русле, в заботах о дне насущном: раздобыть съестное и, конечно, дождаться, дожить до бесценных минут ужина, хоть было заведомо известно, что это будет за ужин: снова затируха с капелькой постного масла и крошечная паечка хлебца. На ужин хлеба давали меньше всего. Верный расчет директора Чушки на то, что к ночи ста спецрежимным питомцам легче добыть, стащить, достать, своровать пропитание, чем, скажем, поутру. Но где достать?
Раскидывая об этом мозгами, в то время как рот делал свое дело, то есть облизывал тарелку, пытаясь из металла выжать еще одну каплю затирухи, я услышал, как воспитательница Наталья Власовна, по-нашенски – Туся, глуповатая, не злая, не молодая, лет, наверное, тридцати, крикнула, что после ужина всем Кукушатам велят зайти в кабинет директора.
В детдоме знают, что фамилия у нас Кукушкины. Но привыкли и называют Кукушатами, или Выводком, или Гнездом. А если кто попался на рынке, то Стаей, а то и Бандой. И тогда понятно, что речь идет о нас, десятерых. То есть было десять, теперь осталось девять; один, Христик, сбежал месяц назад, а куда – неизвестно.
Новички, узнав о таком количестве Кукушкиных, спрашивают, не братья ли мы, что носим одну фамилию. А если не братья, тут же начинают спорить и доказывать: не может быть, чтобы столько оказалось разом Кукушкиных «не братьев». Мы тогда говорим, что вот, в царской армии, были Ивановы… Седьмой Иванов, так и выкликали. Почему же, говорим мы, Ивановых может быть в армии семеро и даже больше, а Кукушкиных – не может? И ничего на это возразить нельзя.
А что мы не родственники и не братья-сестры, так это И по виду можно догадаться. Бесик у нас чернявый, вертлявый, как червяк, и носатый, а Сверчок, как мухомор, рыжий. Когда он поет, а поет всегда и знает разных песен мильон и еще одну штуку, лицо краснеет от напряга, и конопатины на нем еще больше вылезают. Зато Ангел, как и положено ангелу, который спустился на землю, тих, курчав, стеснителен, будто девочка. Сандра против него грубовата и крута, зазря что не говорит, но у нее и мычание на окрик похоже. Мотя и Шахтер покрупней, постарше остальных. Но Шахтер мордастый, толстогубый, доверчивый, а Мотя длинный, худой, справедливый, а рот у него как бы создан для вечной приветливой улыбки, дугой, как у Буратино, и у него все люди на земле хорошие. Дружит Мотя с Сенькой Корешком, золотушным и всегда больным. Когда его в наш «спец» привезли, Наталья Власовна, Туся, задала однажды на уроке Сеньке вопрос: что он взял бы для еды от капусты, вершок или корешок? А Сенька, глупыш, растерялся, потому что в ту пору еще не знал, как растет эта самая капуста, и брякнул, что он взял бы себе «корешок». Добрый Мотя вступился за него и выкрикнул, что надо брать «вершок»! Все засмеялись, а клички прилипли, и Сеньку стали звать Корешком, а Мотю Вершком… Тогда еще Сенька Корешок был из Кукушат самым младшим, и Мотя, прям как нянька, обхаживал его. Корешки, да и только. А потом появился последний из Кукушкиных, у которого вообще не оказалось имени. Его прозвали Хвостик. Потому Хвостик, что шесть лет и что последний, и потому, что за всеми, и особенно за мной, хвостиком и ходил! Но многие утверждают, что назвали его так после случая, когда у него сзади стал болтаться хвостик, и все заметили, и захохотали, – это глист торчал, который наполовину вылез, прям в дырочку штанов.
Выстроились мы в кабинете у директора: Шахтер, Мотя с Корешком, Бесик, Сандра, я, Ангел, Сверчок, Хвостик. Нас почему-то особенно любят показывать разным комиссиям, когда они приезжают. Не только из района. Из области, а то и из Москвы.
Однажды на машине приехали, все в военном и с портфелями. Выстроили они нас и стали спрашивать, кто о себе что-нибудь помнит: о родителях или о своей жизни, а может, кто-то получал даже письма.
Но мы никаких писем ниоткуда не получали и ничего не помнили. Ну, помнили то, что в прошлом году чуть пожар в детдоме не случился, один из «спеца» под трактор угодил, когда в колхозе за брюквой полез. Да только это им неинтересно было. Так мы и стояли, будто глухие с глухими, уставясь в пол. А они, военные, заглядывали в бумажки, которые «личным делом» прозываются и хранятся где-то у директора под замком, и все что-то бормотали между собой. А потом стали нас к столу выкликать.
Один из военных, курчавый, молодой, сказал мне:
– Надо, дружок, быть доверительней… Раскрепощенней… Мы с вами, видите, как свои…
Никто этих слов не понял, и я не понял, промолчал. А Мотя потом объяснил: это вроде сексота… Мол, скорей стучи на своих, выкладывай, что знаешь, если уж ты такой доверительный, вот они и говорят, что они – свои!
Мы и другие их словечки запомнили.
Один сказал: «Заметна дурная наследственность». Это лысый, пожилой, у него и звезд на погонах было четыре штуки. А другой – бледный, тощий и звезд меньше – ответил:
– Ну и социально опасные. Надо бы режимчик-то ужесточить!
А курчавый, у него всего одна звезда, тоже вставил:
– Режим изоляции от общества благоприятен для их развития.
И тогда пожилой лысый еще сказал, как бы обобщая:
– Как на курорте… Пора для них тут спецремеслуху организовать, чтобы дармовой хлеб не ели. Труд и только труд лечит от классовой ненависти. Вот только почему они в стаю сбились? Почему кагалом ходят? Они сами групповщину свою организовали? А может, их кто научил?
Директор тогда сказал, поправив очки, что мы все Кукушкины и потому ходим вместе. Но никакой организации он не заметил и вообще считает, что это детдому никак не вредит.
По случаю, кстати, высокой комиссии директор нацепил золотые очки. Он их где-то стибрил, и все знали, что в стекла он старается не смотреть, через них он ни фига не видит. Но уж по торжественным случаям обязательно нацепит, ибо считает, что в них его свиное рыло выглядит благороднее.
– А вы не задумывались, отчего столько сразу однофамильцев у вас появилось? – спросил курчавый. – Или они сами такую странную игру затеяли, что взяли одинаковые фамилии?
– Да нет, – сказал директор, – они же глупы… недоразвитые они… Разве не видно?
– Видно, – сказал старший, лысый. И посмотрел на Сандру. Вывел ее из строя и вокруг обошел. – Уникальный случай в медицине, – произнес и попросил рот открыть. Она открыла. – Видите, – сказал, повернувшись к своим, – понимает же?
Директор кивнул:
– Понимает, но не говорит.
– Может, она того… Притворяется? Чтобы всех запутать? Такие, между прочим, случаи очень даже бывают.
– Она не может притворяться, дурная потому, – сказал директор. – А фамилия на всех Кукушкиных соответствует документам. Вы же сами убедились.
Лысый и все остальные застегнули свои портфели и на нас не смотрели. А мы стояли и ждали. Чего ждали, понять было нельзя.
– А документы откуда? – спросил лысый, направляясь к двери. Нас как будто здесь вообще не было.
Директор молчал, а тот продолжил, открывая дверь:
– Вот видите… А мы хотим узнать! – и пошел наружу. И все стали выходить, и директор побежал рысцой за ними, и в коридоре в открытую дверь было слышно, как курчавый громко сказал:
– Вы их это… Разведите… Групповщина – штука страшная… Они вам еще дадут жару!
– Конечно! Конечно! – ответил директор. – Немедля разведу! Не волнуйтесь!
Но как нас разведешь, если Кукушкины давно в стаю сбились, и сбились не у директора в кабинете, а на улице, где нас по спискам не проверишь. Как-то попытались они нас «развести», даже какую-то лекцию про международный оппортунизм прочитали, на том дело и кончилось.
Комиссия на машине уехала и больше не появлялась. Но и Кукушкины с тех пор больше в наш «спец» не поступали.
3
Директор, Иван Орехович Степко, носящий между нами кличку Чушка, встретил нас, как всегда, хмуро и велел построиться. Потом он вышел и вернулся с нашей «тетенькой», которую мы засекли на подходе из-за кустов. Тетенька вблизи показалась нам моложе и была красивенькой. Короткая стрижка, как теперь, в войну, зеленый беретик и кокетливая челочка на лбу. Глаза такие большие, темные, прямо-таки воткнулись в нас, будто милиция, изучая наши физии. Ну а мы, конечно, уставились на ее сумочку, болтающуюся на руке. Помню, подумалось, что долго эта глупая сумочка не провисит… Тут, в коридоре, ее и срежут, а если до сих пор не срезали, то это от некоторой непривычки перед новым человеком, да еще бабой, да еще красивой такой на вид. Но у нас в «спеце» и на красоту не посмотрят. Красиво лишь то, что можно украсть. Сумочка – вот это красота!
Я отвел глаза и стал смотреть на директора.
Когда нас осматривают, как витрину все равно, мы тоже сперва осматриваем исподтишка осматривающего нас. Потом это нам осточертевает, и мы выбираем объект неподвижней. Для этого как раз годится наш директор Чушка. Он на вид рыхлый, тяжеловесный, с одышкой и нас никого не помнит. Он даже не делает вид, что мы его интересуем. Его интересует только его дом, его хозяйство и его свинство.
У него на другом конце поселка свой дом, двор, а на нем много свиней, которым мы носим хлебово из нашей кухни. А когда мы это хлебово несем, мы гущу вылавливаем руками на ходу. Но мама Чушки (это как звучит!) – старая ведьма, специально выходит на улицу, чтобы проследить за нами, а видит она на диво далеко. Она вообще, когда мы появляемся у них во дворе для работы, следит за нами и впрямую, и тайком, и мы знаем, что она нас всех ненавидит. Когда она разговаривает с нами, она вместо звуков выдает шипенье, и в глаза она при этом не смотрит. Но ее сынок тоже никогда в глаза не смотрит. Случись какой разговор, он обращается будто к полу, к столу или стулу, а не к говорящему. Никому из нас не удалось ни разу узнать, какой у него, по-настоящему, взгляд. Бесик утверждает, что однажды он увидел директора в окно, забравшись на дерево около его кабинета, и будто сразу догадался, что глаз невозможно увидеть потому, что там их нет, а есть две дыры, как в черепе, в которых ничего не увидать.
– Он смотрит, как из могилы, – сказал Бесик и хотел изобразить, как это бывает, но ничего не получилось.
– А зрачки? – спросили мы.
– Нет там никаких зрачков! – воскликнул он. – Одни дырки. Я когда увидел, чуть с дерева не грохнулся. Не зазря он их стекляшкой прикрывает!
Теперь он был без стекляшек, оправленных в золото.
Директор сказал, обращаясь не к женщине, а к полу:
– Эти – Кукушкины.
И вышел, громко топая, а женщина осталась. И сумочка продолжала болтаться у нее на руке. Я заметил, что, взбудораженный такой беспечностью, Бесик прямо-таки потянулся в сторону сумочки, но его одернули: успеется, мол. Больше же ничего интересного не происходило. Думаю, нам всем одинаково тоскливо подумалось, что сейчас вот и начнутся глупые вопросы насчет фамилии, да насчет Сандры и нашего прошлого, которого мы все равно не знаем. Да и знать не хотим.
Но женщина лишь вздохнула, когда директор захлопнул за собой дверь. Лицо ее чуть оживилось. Она сказала:
– Ну, здравствуйте, что ли… Кукушата…
И почему-то засмеялась. Мы вразнобой, все, кроме, конечно, Сандры, ответили ей, кто «здорово», а кто «наше вам с кисточкой»… А Ангел произнес ни с того, ни с сего: «Добре дошли»… И смутился. Потому что это выскочило помимо его воли, и он не знал, что это означает:
Женщина тогда сделала шаг к Ангелу и спросила:
– Ты что же – знаешь болгарский?
Мы все удивились и посмотрели на Ангела. А он от испуга помотал головой, удивленный вопросу не меньше нашего. Никакого болгарского он не знал и нигде сроду не бывал. Просто женщина еще не поняла, что у него выскакивают сами по себе, будто в фокусе, всякие непонятные слова. Ну, как бы у Сандры ее мычания.
Женщина еще раз, но совсем по-другому, всех нас осмотрела, а на мне, я это прямо кожей почувствовал, остановила взгляд. Даже не знаю, почему я почувствовал, что она не как на остальных на меня посмотрела.
Потом она прошла вдоль строя, а увидев Хвостика, задержалась.
– А ты кто же будешь? – спросила удивленно.
Хвостик не растерялся и, в свою очередь, спросил:
– Мы-то Кукушкины, а ты кто такая?
Женщина покачала головой. Такие, мол, Кукушата, что им, даже самому младшему, палец в рот не клади. Она полезла в сумочку – мы прямо глазами воткнулись следом за ней – и достала большую конфету в бумажке.
– Держи, – сказала, – Кукушонок! – и протянула конфету Хвостику.
У меня да, наверное, у всех нас сердце екнуло от такого ошалелого подарка. Я прям почувствовал, как в строю все наши напряглись. Никому из Кукушат не приходилось еще видеть наяву настоящую конфету в фантике, мы о ней лишь по рассказам знали. Подумалось, не только, наверное, мне, чтобы Хвостик конфету втихаря не схавал, а поделил на всех. Да она, конечно, всем и предназначена. Не бывает так, чтобы одному человеку, тем более Хвостику, который хвостик от нас и есть, отдали на съедение целую конфетину.
Размечтавшись, я сразу и не заметил, что женщина встала передо мной. Я даже вздрогнул от неожиданности, увидев в упор ее глаза. Она смотрела на меня пристально, не отрываясь. И в то же время это был какой-то ужасно грустный взгляд, вот что еще я сразу понял.
Она шевелила губами, но у нее не сразу произнеслось:
– А тебя… Тебя-то как зовут?
– Сергеем, – я ответил и посмотрел на сумочку: может, и мне обломится за такую мою вежливость конфета?
– Сергей… Кукушкин? Сережа, значит.
– Почему Сережа? – спросил я с вызовом. Мне не понравилось, что она так странно произнесла, будто присвоила себе мое имя.
– Серый он! – выкрикнул Бесик, тоже не отрывая своего взгляда от сумочки. Он даже задвигал пальцами, разминая их, как перед работой.
– Как? – спросила она, повернувшись к Бесику. – Серый… Почему Серый?
– Ну, кличка, – ответил я нехотя, поняв, что конфета мне не обломится. Да и вообще долгое внимание начинало надоедать. Пусть бы она с Шахтером нашим поговорила, он бы ей ответил на своем языке. И ни на каком ни болгарском, а чисто шахтерском, где через слово всякие «мамы» вспоминаются. А может, и «тети» тоже.
Но женщина, кажется, сама поняла, отстала, Как говорят, отцепилась. Взгляд у нее стал задумчивый, а может, даже расстроенный.
– Вот что, братцы, – сказала как про себя, как через силу, и уже не улыбалась. Будто ей стало больно с нами говорить. – Я приехала потому, что… Ищу я родственника… Ищу очень давно, и много я объехала детдомов, приемников…
Она произнесла слово «родственник», и мы тут же, Кукушата, переглянулись: не об этом ли шел разговор! И на тебе! Чудо свершилось!
– Фамилия мальчика, которого я ищу, – Кукушкин, а зовут его Сергей, – сказала женщина и посмотрела на меня. И все на меня посмотрели. Кто с любопытством, а кто с интересом, с завистью и даже со страхом. И лишь я один никак не отреагировал на слова, будто они меня не касались. Да, и правда, касались ли, если на свете тыщи Кукушкиных, и многие из них Сергеи… И если Хвостик без имени пришел в наш «спец», то и он, в конце концов, и другие могут быть Сергеями!
Тут вошел директор Чушка и спросил не у тетки, а у пола:
– Ну и что? – как на допросе: что, мол, удалось выпытать.
Наверное, это означало, что он интересуется, хотя и без интереса интересуется, кого тут приезжая нашла? А если никого не нашла, то пора бы ей закругляться, а то ему надоело ждать.
Но женщина, видать, не жила в «спеце», она не поняла прямого намека:
– Простите, – сказала, – я быстро… Я хочу лишь переговорить с Сергеем Кукушкиным. Вы разрешите? – и посмотрела ласково на директора.
А он отупело – когда это с ним так разговаривали! – проследил за ее глазами из-под век и окинул тусклым взглядом меня. Но я его глаз не ухватил. Думаю, что и он меня не увидел. И не прошибла бы его никакая просьба, если бы не умоляющий жест приезжей, которая не сводила с него больших своих странных красивых глаз.
– Валяйте, – разрешил он, обращаясь к полу. Но тут же добавил: – Недолго. А остальные… Эти… Из шайки-лейки… Замолкни, и марш в зону!
Словечки «замолкни» и «в зону», мы знали, его любимые. Как ни странно, они не отдаляли Чушку от нас, а, наоборот, приближали, делали почти своим. Эта ведь были и наши слова. Из нашей жизни. Кукушата, осчастливленные свободой, громко покатились к дверям и пропали. Лишь Мотя оглянулся на меня и сделал знак, понятный всем Кукушатам – палец поднесен ко рту – мол, мы с тобой, кричи, откликнемся!
Директор, помедлив в дверях – а вдруг без него не обойтись, – убрался с неохотой из своего кабинета.
Я точно знал, что он будет подслушивать. А может, и не будет, все-таки свинья ему дороже какого-то бессмысленного разговора одного из нас, Кукушкиных, с приезжей и, видать, сумасшедшей бабой.
Я тоже стоял и глазел на дверь. А куда мне еще глядеть? Меня вроде арестовали, одного из всех, я и стоял, как арестованный, то есть терпеливо ждал, что могут со мной еще сделать.
А женщина села в директорское кресло и достала папиросы из той же самой сумочки. Господи, и папиросы там тоже были! Знал бы Шахтер, он сам свистнул бы сумочку, не дожидаясь всяких манипуляций Бесика.
Женщина закурила папироску и попросила меня тоже сесть. В кабинете был стул.
– Да садись же! Ближе, ближе… Я не кусаюсь…
Я присел на краешек стула, но не так близко, как она просила.
«Ах, тетенька, – не держали бы вы меня…» – подумалось с тоской. Но я сидел и ждал, решив до конца выдержать всю эту казнь. А женщина курила и молчала.