Текст книги "И не комиссар, и не еврей…"
Автор книги: Анатолий Гулин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Пришлось опять есть печенье.
Между прочим, в английской армии было принято два дня в неделю готовить пищу без соли, и, видимо, хлеб пекли в такой день. Нам этот порядок не понравился, и я просил, чтобы соль нам выдавали ежедневно или сразу на всю неделю. А вообще наша русская пища, за очень небольшим исключением, вкусней американской.
Лагерь находился на открытом, лишенном какой-либо тени месте, и уже в конце мая под палящими лучами южного солнца днем было невыносимо жарко, а в палатках не только жарко, но и очень душно… Теперь мне кажется, что большей жары я никогда не испытывал.
В особо жаркое время дня строевые занятия и изучение уставов не проводились. Несколько раз мы строем с песнями, что пели в Красной
Армии, ходили на берег. До этого я никогда не купался в море, и оно произвело на меня потрясающее впечатление. Вода Адриатического моря имеет неповторимый лазурный цвет, но только в тихую погоду. В шторм, когда кипят белые барашки и громадные водяные валы следуют один за другим, обрушиваясь с рокотом на берег, она ничем не отличается от воды других морей. Такая же свинцовая, такая же мрачная. Как-то я решил искупаться, когда заштормило, и это купание чуть не стало для меня последним. Что я не утонул, было чудом.
Лагерь, хотя был обнесен проволочной оградой, никем не охранялся.
В том не было нужды. Но у ворот я установил пост с тем, чтобы каждый приходящий в лагерь проводился сначала ко мне для знакомства.
Однажды дежурный английский офицер сказал мне, что лагерь намерен посетить генерал. Я был весьма удивлен и стал ждать визита. Вскоре у ворот остановился джип, и из него вышли тучный, уже пожилой генерал и молоденький переводчик. Для русского глаза генерал был одет непривычно. На нем была армейская гимнастерка, на голове красовался берет армейского образца, на ногах защитного цвета шерстяные носки до колен и армейские ботинки, а вместо брюк я узрел аккуратно заплатанную юбку из шотландки. На животе болтался кожаный мешочек с табаком и трубкой, а из носка торчал нож в ножнах.
Генерал сказал, что он посчитал для себя честью посетить представителей союзной армии, которая сделала так много для победы над нашим общим врагом. Как видно, то, что мы пленные, для него существенного значения не имело. Он задал несколько вопросов, на которые я постарался ответить возможно обстоятельней. На этом официальная часть беседы закончилась, и мы заговорили на разные темы, интересующие нас обоих. Меня, в частности, занимала его заплатанная юбка. Он сказал, что раньше в шотландских войсках юбки носили все, а теперь только высшие офицеры и то по торжественным случаям, к каковым он, например, относит сегодняшнее посещение нашего лагеря. Он заметил, что вообще-то юбка в бою удобнее, чем брюки, и объяснил почему. Что же касается заплат, то эту юбку он носил еще в Первую мировую войну, когда она и была порвана. Юбка ему очень дорога, поскольку связана с лучшими моментами его жизни, и заменять ее на другую он не хочет. Он сообщил с гордостью, что жена у него русская и что он даже знает несколько русских слов, которые тут же произнес. Это были “карета”, “мужик” и три весьма распространенные на Руси слова, которые печатать не принято. Визит его длился не более часа, и мы расстались довольные друг другом.
С каждым поступающим в наш лагерь я беседовал лично, что имело свой смысл. И вот однажды днем пришел новичок, назвавшийся старшим сержантом, разведчиком. Он был принят как и все до него. Вечером, обычно тихий, наш лагерь уподобился растревоженному улью. Этот старший сержант рассказал, что он бежал из плена к своим, а там, в
Советском Союзе, большинство бежавших из плена расстреливают и только небольшую часть отправляют в Сибирь. Я выгнал его из лагеря, но рассказ взбудоражил всех, и часть людей поверила ему. Назавтра мы должны были отправляться на Родину, уже были составлены списки желающих вернуться, а теперь некоторые передумали. И таких было довольно много.
Скорее всего, появление этого старшего сержанта непосредственно перед отправкой далеко не случайно. Кто-то не хотел нашего возвращения в Союз.
Утром пришел английский капитан, прекрасно владеющий русским языком, и долго убеждал нас не бояться ничего и возвращаться на Родину, уверяя, что никаких репрессий не будет. Однако при последней перед отъездом поверке выяснилось, что едет домой менее двух тысяч человек. Потери оказались значительно больше, чем я предполагал.
Сейчас я уже не помню количества оставшихся, но их было несколько сот человек.
Боязнь репрессий после возвращения была очень велика. Из-за этого многие военнопленные даже в мыслях не имели бежать из плена, страшась не только за себя, но и за своих родных.
Сколько людей могли бы вернуться в строй, стать полноценными бойцами, дрались бы, пройдя немецкий плен, еще более ожесточенно, если бы не боязнь оказаться в своих лагерях. Сколько бойцов из-за этого недосчиталась Красная Армия! И как было обидно знать, что военнопленные из числа наших союзников не только не подвергались репрессиям у себя дома, но по возвращении из плена получали зарплату за все время нахождения в плену, им присваивались очередные звания, а бежавшие из плена представлялись к правительственным наградам. Как гуманно и как разумно. Ведь для большинства плен был бедой, большой бедой.
Уверенность, что все кончится хорошо и я вернусь домой, всегда была со мной, и потому у меня не было ни малейших колебаний, возвращаться или нет на Родину. Только возвращаться, и как можно скорей! Когда списки были окончательно откорректированы, мы двинулись на железнодорожную станцию и стали грузиться в вагоны.
Наконец погрузка закончилась, свисток паровоза, и мы навсегда распрощались с прекрасным Римини. На какой-то станции мы пересели на грузовики, которые доставили нас в лагерь в Местре.
Местре – небольшой промышленный городок в восемнадцати километрах от
Венеции. Города я не помню, но запомнилась оригинальная транспортная развязка, похожая на гигантского паука. Помню и наш лагерь – последний лагерь в Италии. В этом лагере уже находилась группа репатриантов, главным образом из числа военнопленных, но были и гражданские, в том числе итальянки – жены русских. Их было немного.
Возглавлял эту группу младший лейтенант в советской форме, в новой скрипящей портупее с пистолетом на поясе. Так я увидел новую военную форму и погоны. Младший лейтенант, узнав, что я лишь сержант, заявил, что, как старший по званию, считает необходимым обе наши группы объединить под своим руководством. Я не стал возражать и предложил ему, не откладывая в долгий ящик, принять от меня немедленно списки и личные дела моей группы. “Какие еще списки, какие личные дела?” – удивился он, я же удивился его вопросу.
Ближе к вечеру к нам прибыл представитель советской миссии в Италии полковник Белов.
Он сразу же приступил к делу и захотел познакомиться со старшим лагеря ближе. Увидев младшего лейтенанта в новой советской форме да еще и при оружии, полковник вскипел, узнав, что младший лейтенант попал в плен где-то в начале войны, когда форма была другой и погоны еще не были введены. “Откуда новая форма, откуда у вас пистолет?” – возмущался полковник. Он приказал младшему лейтенанту снять погоны, отобрал пистолет и отстранил его от старшинства. Узнав, что большая часть группы приехала со мной, он сказал, что старшим объединенной группы назначает меня, и попросил показать имеющиеся бумаги. Списки поротно и личные дела произвели на него хорошее впечатление, а узнав, что группа младшего лейтенанта таких документов не имеет, приказал немедленно взяться за их составление, так как они будут нужны к завтрашнему дню.
Весь вечер и всю ночь я трудился со своим штабом, и к утру все было готово. Полковник был удовлетворен нашей работой и спросил, не согласен ли я поехать вместе с ним в Рим и заняться опять сбором и подготовкой к отправке на Родину русских, которых в Италии еще немало. Предложение было заманчиво, но подумалось, что принятие его несколько отдалит мое возвращение домой, а мне не терпелось скорей вернуться под родной кров.
И я отказался. Как потом понял, зря. Полковник настаивать на своем предложении не стал. Он сказал, что сейчас уезжает в Рим, а нам предстоит ехать поездом в советскую оккупационную зону в Австрии.
Он выдал документ, которым я назначался начальником эшелона – на правах командира полка. Я попытался отказаться от такого назначения, ссылаясь, что ношу всего лишь звание сержанта, а в лагере есть люди со значительно более высокими званиями, есть даже полковники. На это он сказал, что мало толку в их званиях, если они абсолютно пассивны, а я, сержант, проявил инициативу и провел немалую и очень нужную работу. Итак, я стал начальником эшелона численностью около трех тысяч человек.
В Местре размещался еврейский батальон, входящий в состав британской армии. На рукавах у его солдат были овальные эмблемы с изображением пальмы и надписью “Палестина”. Некоторые из них прекрасно говорили по-русски. С одним из таких солдат я случайно познакомился. Он предложил съездить в Венецию и сказал, что пусть меня не смущает отсутствие денег – у него их достаточно. Я возражать не стал, и ближайшим автобусом мы отправились в Венецию.
Большой канал, площадь Святого Марка, дворец Дожей достаточно подробно и красочно описаны в сотнях различных источников, и я добавить к этому ничего не могу. Все это бесподобно. Но есть и другая Венеция, фотографии которой не печатают в туристских проспектах и которую не показывают в фильмах. Ее немного видел я.
Узкие боковые каналы с вонючей водой и заплесневелыми стенами домов, улочки, на которых едва могут разойтись два пешехода, фасады домов, говорящие о том, что их владельцы к богачам не принадлежат. Но это все-таки оборотная сторона медали, а лицевая вызывает восхищение.
Солдат, с которым я провел этот чудесный день, сказал, что ему очень хочется поселиться в России, и попросил переговорить на эту тему с нашим начальством. Полковник Белов выслушал меня и сказал, что это исключено.
На следующее утро, распределив всех по вагонам и выдав трехдневный сухой паек, я забрался в штабной вагон и примостился у дверей, прощаясь навсегда не без грусти с полюбившейся мне Италией. Это было в начале июля. День был очень жаркий, но к вечеру, когда наш состав подошел к пограничной речушке, жара спала. Поезд остановился у моста. Перед отбоем я, по установившемуся порядку, построил всех на вечернюю поверку. Командиры доложили мне результат. Все были налицо, никто не отстал. Утром перед пересечением границы снова была поверка при участии наших пограничников. Результаты этой поверки меня ошеломили: за ночь поезд покинуло около трехсот человек.
Пограничники, увидев женщин, спросили, кто они, а узнав, что это итальянки, жены наших русских партизан, въезд им на нашу территорию не разрешили. Для них это было большой трагедией – рушились семьи.
Закончилось тем, что некоторые женщины остались в Италии вместе со своими русскими мужьями, а остальные остались одни, а мужья уехали.
Думаю, что если бы итальянкам разрешили въезд в Россию, многие из них, если не все, потом пожалели бы.
Оглядываясь на итальянский период моего плена, должен отметить, что он был совершенно не похож на предыдущий русский период. Было легче, но плен есть плен. Физических лишений и моральных переживаний было более чем достаточно. Почти ежедневно тяжелый физический труд, постоянное чувство голода, нередко угроза самой жизни. К этому необходимо добавить душевное состояние и прежде всего сознание, что ты во вражеском плену, сознание полного бесправия и даже обреченности.
Постоянно тревожила мысль о том, что ждет впереди. Вопрос очень больной, не праздный. Не прекращались думы о далеком доме, о матери, которой уже несколько лет ничего не известно обо мне, воспоминания о друзьях безоблачных школьных лет и о лучшем друге того счастливого времени – Борисе Забелло. Мне кажется, я его вспоминал так же часто, как маму. Я уже говорил, что уверенность в том, что все окончится хорошо и я вернусь домой, никогда не оставляла меня. Так оно и случилось. Но уверенность уверенностью, а от тревоги я никогда полностью освободиться не мог. То угнетенное состояние, которое я особенно остро испытывал в первые дни своего плена, прошло, но сменилось тревогой и ожиданием будущего. Эти чувства я испытывал острей, чем когда-либо, сидя на ящике в своем штабном вагоне. Может показаться странным, но у меня добавилась еще и тревога за тех, кто в последние минуты решил покинуть наш эшелон и остаться в Италии.
Как-то сложится их дальнейшая жизнь? Впрочем, я этого никогда не узнаю.
Прогрохотав по металлическому мосту, поезд, набирая скорость, помчался по Австрии к Винер-Нойштадту. Лагерь, или, как его еще именовали здесь, “сборный пункт”, представлял громадную территорию, обнесенную оградой из колючей проволоки с непременными вышками с часовыми по углам. За проволокой громоздились полуразрушенные бомбежкой здания авиагородка. Войдя поротно на территорию, мы были
“приветливо” встречены лагерным начальством из представителей
Советской Армии. Встреча изобиловала оскорблениями в наш адрес и изощренным матом, по которому мы уже “стали скучать”. Особенно умилила меня “изящная словесность” начальника лагеря, полковника, фамилии которого я не запомнил и которого потом ни разу не видел. Он весь кипел от злобы. Полковник хромал и ходил опираясь на палку.
Говорили, что его ранили бандеровцы. Он считал всех пленных либо бандеровцами, либо власовцами, и будь его воля, он, кажется, уничтожил бы нас всех до единого. Безусловно, такое отношение к нам начальника лагеря не могло не повлиять на отношение к нам начальства поменьше и охраны.
Я представился, показал документ о назначении меня начальником эшелона, выданный полковником Беловым, и доложил сведения о прибывших со мной. В ответ услышал грубую брань (по какой причине – неизвестно) и требование отдать все списки прибывших и другие бумаги. Затем начался “шмон” привезенных нами вещей, и у многих отбирались вещи и главным образом продукты.
У меня забрали большую коробку печенья и что-то еще из продуктов, но оставили две банки каких-то консервов, которые я намеревался привезти домой в качестве гостинца. Потом нас остригли наголо и указали часть здания, где нам надлежало разместиться.
Я с пятью спутниками поселился в комнате, где не было никакой мебели. Не было окон, как и во всем здании. Спать приходилось прямо на полу, подстелив шинель или одеяло. У группы, приехавшей из
Римини, были одеяла армейского образца, выданные англичанами.
У меня было два одеяла, которые я наивно надеялся привезти домой.
(Мне не удалось сохранить ни одного.) Кроме того, у меня была отличная кавалерийская шинель, подаренная мне при расставании в
Римини Дмитрием Донским, уверенным, что в Сибири она будет мне нужней, чем ему в теплых краях. Дмитрий рассказал, что эту шинель носил его дядя еще в Первую мировую войну. В этой шинели я вернулся в Челябинск и еще долго носил ее.
Однажды командир батальона сказал мне, что я назначен его заместителем по политработе и теперь в мои обязанности входят ежедневные политзанятия с батальоном – читка газет и политбеседы в каждой роте. Я был очень удивлен таким назначением, поскольку не был ни комсомольцем, ни членом партии, всегда был далек от политики, и более того, я не переносил политзанятия и при малейшей возможности старался улизнуть. А тут вдруг назначен заместителем комбата по политчасти…
Скрепя сердце я стал проводить политучебу. После политучебы батальон занимался строевой подготовкой или чем-то еще, но и при этом свободного времени у нас было слишком много. Его каждый использовал по своему усмотрению: кто играл в самодельные карты (карты у нас были строго запрещены), кто травил анекдоты и всякие небылицы, кто писал письма, кто проводил свой досуг на “махаловке”, а кто просто валялся, глядя в потолок.
В Винер-Нойштадте нам разрешили писать домой, и большинство поспешили воспользоваться этим. Я, не зная, что ждет меня впереди, писать домой не стал, опасаясь, что может быть длительный перерыв и я только еще больше растревожу маму.
“Махаловка” в нашем лагере соседствовала с огромным дворовым удобством типа сортир, благоухавшим “нежнейшими” специфическими запахами, что ничуть не беспокоило ее завсегдатаев. “Махаловка” целыми днями гудела, как пчелиный рой, затихая только на ночь, там шли крупные торговые сделки, и за одну пуговицу от штанов можно было приобрести не меньшую “ценность”. Случалось, что какую-нибудь дрянь
“махали” на стоящую вещь и наоборот. “Махаловку” я избегал. Не нравилось мне это, да я и не обладал способностями коммерсанта. Но однажды меня все-таки затянул на нее мой новый знакомый и к тому же земляк Иван Гусев, по профессии часовщик. Потолкавшись на
“махаловке” несколько минут, он баночку из-под вазелина “махнул не глядя” на ручные часы (конечно, испорченные). Пользуясь обычной швейной иглой и обломком лезвия ножа, он в течение получаса вдохнул жизнь в испорченный механизм, чему я был очень удивлен. Часы эти он презентовал мне, так как у него уже были довольно хорошие карманные.
От него я узнал таинство ремонта часов.
Из нашего лагеря были хорошо видны горы и на склоне ближайшей горы – два белых домика. Говорили, что до этой горы тридцать километров.
Может, так оно и было: расстояния в горах воспринимаются очень обманчиво.
Глядя на эти горы, я иногда фантазировал: “Вот если бы сбежать из лагеря и добраться до гор… Там свобода…” Уж очень надоели все лагеря, устал ждать у моря погоды. Но какая свобода и кому я был там нужен в чужой стране, почти не зная языка? Ведь мог легко остаться в
Италии – прекрасной, но тоже чужой стране. Нет, только домой, на
Родину. Скорей бы домой. Я очень тосковал по маме и готов был проделать эти тысячи километров, отделяющие меня от Челябинска, пешком. Но надо ждать.
Набраться терпения и ждать. Теперь уж не так много. Или…
Мне часто рисовалась в воображении встреча с мамой,, встреча с моим лучшим другом Борисом Забелло, встреча с другими друзьями-одноклассниками. Я был твердо уверен, что такой день настанет.
Когда стояла ясная погода и горы были видны хорошо, мы наблюдали, как, скрываясь за горой, пикировали наши штурмовики. Они бомбили и обстреливали из пулеметов эсэсовцев и власовцев, которые засели в горах, не хотели сдаваться, упорно сопротивлялись и делали диверсионные вылазки. Эту картину я наблюдал даже в сентябре, спустя почти полгода после окончания войны.
В один из дней в лагерь прибыли особисты, и работа закипела: вызывали на допрос то одного, то другого, некоторых даже повторно.
Дошла очередь и до меня. Допрашивал меня молоденький лейтенант, напускавший на себя важность и пытавшийся казаться старше.
Когда я уже ответил на его последний вопрос и получил разрешение идти, он вдруг остановил меня в дверях и заинтересовался моими часами, а попросту потребовал, чтобы я их отдал ему. Меня это возмутило, и я ответил отказом в довольно резкой форме. На это лейтенант отреагировал матом и сказал, что если бы я был умней и не упрямился, то через пару месяцев был бы дома, а теперь мне придется поработать несколько лет на благо Родины. Я ничего не ответил и вышел из комнаты.
На следующий день кто-то из лагерного начальства дал мне, как грамотному (10 классов тогда котировались высоко), изрядную стопу бланков материалов допросов с указанием, что с ними надо делать.
Когда я добрался до своего бланка, то прочел там: “Интернирован”.
Так расправился со мной особист.
Вскоре начали составлять команды на отправку, но кого куда – никто не знал, за исключением тех случаев, когда команду принимали и сопровождали военные разных родов войск. Это значило, что они попадают в воинскую часть и на их бывшем пленении поставлен крест.
Мне рассчитывать на это не приходилось, поскольку авиация в людях тогда уже не нуждалась.
Однажды произошло чрезвычайное происшествие. Один из отъезжающих решил перед отправкой зайти к лагерному парикмахеру побриться.
Команда уже была готова к отправке, а его все нет и нет. Начали его искать и вскоре обнаружили с перерезанным горлом.
Оказалось, парикмахер-азербайджанец служил у немцев в карательном отряде в чине обер-лейтенанта, отличался жестокостью и садизмом, издевался над нашими пленными и даже убивал их. Отъезжавший его опознал, почему-то не выдал, но почти перед самым отъездом все-таки поделился со своим другом. От этого друга и стала известна причина трагедии.
В Винер-Нойштадте я встретил бывшего курсанта из нашего учебного отделения в авиашколе, как и я, челябинца. Мы очень обрадовались встрече, но, к сожалению, нам скоро пришлось расстаться, так как он попал в команду на отправку.
Нас всех поселили в полуразрушенном здании, и только один человек жил отдельно от всех в маленькой палатке в углу лагеря. Это был майор, летчик, Герой Советского Союза. За два дня до окончания войны его самолет был подбит, он сделал вынужденную посадку и оказался в плену. Целыми днями он сидел в одиночестве, смотрел в одну точку и молчал. К себе никого не допускал, и только я каким-то чудом оказался вхож к нему. Мои визиты были весьма кратковременными, и был он крайне немногословен. О себе со мной почти не говорил. Его замкнутость и молчаливость были, мне кажется, следствием оскорбленного самолюбия – говорили, что его подозревали в добровольном перелете к немцам. Ну что за чепуха, где логика?
Провоевать всю войну и за два дня до ее окончания сдаться в плен?
Ерунда, чушь!
Однажды я не увидел палатки на обычном месте, а по лагерю прошел слух, что ночью майор повесился.
Охрану лагеря несли солдаты из среднеазиатских республик, которые были немногим лучше немцев, смотрели на нас как на преступников и считали, что позволяется поступать с нами как им заблагорассудится.
Не раз бывали случаи, когда эти верные псы беспричинно открывали огонь по окнам нашего жилища. При этом бывали и раненые.
Однажды один из репатриантов поднялся на чердак нашего здания, наверно, для того, чтобы полюбоваться с высоты открывающимся видом.
Часовому на вышке это не понравилось, он выстрелил и убил человека.
Человека, который перенес все тяготы плена и выжил! И вот теперь такая глупая смерть… Думаю, что часовой никакого наказания не понес.
Пара слов о нашем питании. Меню в течение этих четырех с половиной месяцев пребывания в Винер-Нойштадте разнообразием не отличалось: утром гороховый суп с тушенкой, в обед гороховая каша тоже с тушенкой и на ужин опять гороховый суп и опять с тушенкой.
Исключением были два случая, когда вместо гороха нам дали манную кашу с говяжьим салом. Однажды это совпало с моим дежурством на кухне, и, пользуясь представившейся возможностью, я так нагрузился жирной кашей, что последствия вспоминать не хочется. Удивительно, что гороховая диета, длившаяся четыре с половиной месяца, отвращения у меня к гороху не вызывала, я и теперь горох ем с удовольствием в любом варианте.
Как-то вечером нам сообщили, что на завтра намечена отправка куда-то большой команды. Я был включен в эту команду и, не увидев представителей воинской части, понял, что с армией я распрощался навсегда.
С этого момента в моем досье появилась запись: “Передан в промышленность”.
Начался новый, гражданский период моей жизни.
Ворота “гостеприимного” лагеря, где я провел четыре с половиной месяца, навсегда закрылись за нами, и колонна репатриантов (теперь нас именовали так) медленно двинулась по улицам Винер-Нойштадта.
Навстречу попадались довольно часто гражданские, по-видимому местные, жители и значительно реже военные в нашей советской форме.
Почему-то мне запомнился один совсем молодой капитан медицинской службы в сопровождении двух девушек, тоже в военной форме, вероятно, медсестер. Тогда мне подумалось, что и я мог бы так же в новенькой, с иголочки форме бродить по улицам этого городка. Мог бы, но… Я и до сих пор довольно часто вспоминаю этого капитана, не пойму почему.
Как выглядел город, я абсолютно не помню, что удивляет меня, поскольку, обладая фотографической памятью, я всегда запоминал окружающее даже в деталях, но плохо запоминал людей.
Настроение колонны было неоднозначным: кто-то радовался и рисовал будущее в розовых тонах, кто-то шагал угрюмо, не ожидая впереди ничего хорошего, а кто-то просто тревожно воспринимал действительность, не ожидая ни хорошего, ни плохого. Будущее тревожило меня, но мрачным оно мне не представлялось, хотя и безоблачным я его не видел. В одном я был абсолютно твердо уверен – рано или поздно, но домой я вернусь.
Куда мы держали путь, точно никто не знал, хотя упорно бродил слух, что на Беломорско-Балтийский канал. Еще называли Сибирь.
Но вот конец пути – железнодорожный вокзал. На одном из отдаленных запасных путей нас ожидал эшелон, сформированный из “классных” вагонов. Шестнадцатитонные грузовые вагоны с маленькими окошечками без стекол, забранные решетками из колючей проволоки, предвещали приятное путешествие с максимальным комфортом. Нас выстроили перед вагонами, сверили по списку, и посадка началась. Меблировку вагона представляла параша, расположенная непосредственно у двери. За отсутствием мягких диванов мы размещались прямо на полу, постелив у кого что имелось. Нас в вагон погрузили ровно столько, что, когда мы все улеглись, места свободного не осталось. Мы лежали вплотную, проходов не было, и это представляло определенные трудности. Мне удалось расположиться под окошечком наискосок от двери и подальше от вышеупомянутой “параши”. Когда погрузка была закончена, двери вагона со страшным скрежетом закрылись, и после довольно продолжительной стоянки на месте, лязгнув буферами, поезд начал свое двухмесячное путешествие от пункта “А” до пункта “Б”.
Кроме преимуществ, у места непосредственно под окошечком были и недостатки: в первые дни многим хотелось посмотреть на белый свет за стенами нашего вагона, и тогда мне приходилось подниматься и уступать место желающим “расширить свой кругозор”, а в дождливую погоду брызги залетали на мою территорию, так как решетка на окне из добротной колючей проволоки препятствием для дождя не являлась. Надо сказать, что обзор из высоко расположенного окошечка был весьма ограниченным, но я всегда видел, какие проплывают над нами облака, ясная погода или пасмурная.
Для того чтобы увидеть, что творится на грешной земле, приходилось подкладывать под ноги свернутые одеяло и шинель и при этом еще и вытягивать шею, завидуя жирафу. А за окном ничего особенно интересного не было, пока мы не добрались до Будапешта. О Будапеште я имел весьма скудное представление, почерпнутое из школьной программы.
Сейчас перед глазами предстал изувеченный, обезображенный войной большой город. Мосты через Дунай были разрушены, и наш поезд долго стоял в ожидании, когда его пропустят по только что построенному временному мосту. Из вагона были хорошо видны пролет какого-то старого моста, косо воткнувшийся в реку, и сильно разрушенный не то дворец, не то замок на горе в отдалении. Простояв положенное время, поезд на самой малой скорости осторожно перебрался нa другой берег
Дуная, где нашим взорам представились те же следы недавних боев. С удалением от центра города разрушений становилось меньше. Окраины
Будапешта сильно напоминали наши украинские села: ослепительно белые мазанки под соломенными крышами с гнездами аистов. На каждом домике красовалась надпись: “Мин нет. Старшина…”
Спустя много лет мне вновь удалось побывать в Будапеште, но ни одной мазанки на окраине города я уже не увидел. Вокруг стояли добротные кирпичные и бетонные дома, крытые черепицей или металлом.
Но вернусь к поезду. Население нашего вагона в основном состояло из русских, жителей разных областей Советского Союза. Было несколько представителей среднеазиатских республик и один еврей. Был один земляк – челябинец. К удовольствию многих, в вагоне оказался неутомимый рассказчик, который обладал прекрасной памятью и изо дня в день с утра до вечера пересказывал нам прочитанные когда-то книги.
Правда, он безбожно искажал слова, и это при колоссальной начитанности и превосходной памяти…
Пейзаж после Будапешта ничего примечательного не представлял.
Станции были похожи одна на другую, отличаясь главным образом степенью сохранности. Наш эшелон часто обгоняли воинские составы с возвращающимися на родину солдатами. Иногда встречи с ними, мягко говоря, удовольствия нам не доставляли, в наш адрес неслось
“сволочи, предатели, власовцы, фашистскиe прихвостни…”. Доносилась брань во всяких вариациях, в нас летели пустые бутылки, банки и все, что только можно было бросить. Однажды бутылка угодила в голову одному из наших товарищей. Окровавленного, его унесли из вагона, и больше он к нам не вернулся.
Мы с нетерпением ждали, когда поезд пересечет государственную границу СССР, но когда это случилось, так и не узнали. Однако названия станций и пристанционные сортиры говорили о том, что мы уже находимся на своей территории. Кормили в пути три раза в день.
Каждый день было одно и то же. Поезд уносил нас все дальше на север, что чувствовалось и по природе, и по погоде. В один из унылых пасмурных дней наш состав остановился на путях какой-то очень большой станции: оказалось, это был Ленинград. Но города видно не было. Да и что можно было увидеть из вагона?
Еще несколько дней пути, и мы прибыли в пункт “Б” нашего маршрута – город Медвежьегорск, или, как его обычно называли местные жители, -
Медгора. Позади остались тысячи километров и “приятные” воспоминания от почти двухмесячного пребывания в товарном “люксе” с незабвенной парашей. Проделав еще сорок шесть километров теперь уже на грузовиках, мы оказались у ворот ПФЛ (проверочно-фильтрационного лагеря) Беломорско-Балтийского канала имени Сталина. Колючая проволока и по углам вышки с часовыми подействовали на меня успокаивающе: я понял, что нахожусь под надежной охраной и мне ничто не угрожает. Выполнив необходимые формальности, нас распределили временно по баракам, на одну ночь.
Утро следующего дня началось с великого “шмона”. Проверялась у каждого каждая вещь, и казавшееся почему-либо подозрительным немедленно изымалось. Так я лишился корочек от записной книжки весьма оригинальной конструкции, позволявшей изымать исписанные листы и вставлять новые, фотографии одного итальянца, устроившего мне связь с партизанами, и хорошего одеяла из верблюжьей шерсти, выданного в свое время англичанами. Записав основные анкетные данные каждого, нас разбили на бригады и окончательно распределили по баракам. В дощатых бараках с засыпными стенами и внутренней обшивкой из картона стояли двухъярусные деревянные нары, а в центре помещалась буржуйка – единственный и не самый хороший источник тепла в лютую зимнюю стужу. Мне досталось место на первом ярусе нар недалеко от двери, но довольно далеко от буржуйки. Впрочем, тогда это не имело существенного значения, поскольку холода еще не наступили – было преддверие праздника Октябрьской революции.