Текст книги "Ивашов"
Автор книги: Анатолий Алексин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
4
Нас поселили в здании школы. Как театр без зрителей, а стадион без спортсменов, так и школа без детей выглядела заброшенной... Ее заполнили взрослые люди. Это было тревожно и ненормально.
– Детей отправили в тыл, подальше, – объявил бригадир.
Мама обняла меня и моих подруг, испугавшись, что троих детей
«отправить» забыли.
– В дороге мы отдохнули, – неестественно бодрым голосом сказал бригадир. – Отоспались, можно считать. Утром начнем! Все получат лопаты.
Мы получили их в пять часов. Рассвет только еще пробивался, а мы уже вышли к своему «фронту работ». Лопаты были тяжелые, с небрежно обструганными, суковатыми ручками. «Четыре метра в ширину и два с половиной в глубину... Четыре в ширину и два с половиной глубину!» – это стало нашей главной и единственной целью.
– С непривычки трудно будет, – предупредил бригадир.
– Очень трудно? – спросила мама.
Она, если бы было возможно, ухватилась сразу за четыре лопаты.
– Как кому... – сказал бригадир.
И посмотрел на Лялю.
Он был в новенькой спецовке, новых кирзовых сапогах. Казалось, он явился на репетицию строительных работ, а не на сами работы в прифронтовой обстановке.
Уже через полчаса на моих пальцах и ладонях резиновыми пузырьками надулись мозоли. Но это не считалось поводом для передышки. Они лопались, превращаясь в кровавые пятачки.
Природа не расслышала сообщения о войне: лето было умиротворенно-роскошным. Оно разлеглось, блаженно разметалось в необозримых просторах, будто оглохло. Цветы и травы дышали безмятежно, ни о чем не желая знать, ничего не предвидя. Переевшиеся шмели с вальяжной неторопливостью кружили над нами.
– В школу бегать не обязательно, – сказал бригадир. – Спать можно прямо в траншее.
Он, подражая природе, не замечал наших мозолей и того, как мы неритмично, через силу вдыхали и выдыхали воздух, не к месту ароматный, дурманящий. Не видел, как мы судорожно, наобум вгоняли лопаты в землю.
Мальчишество тянуло его максимально приблизить нашу жизнь к условиям передовой линии или делать вид, что он этого хочет.
Не сговариваясь, мы мечтали, чтобы на помощь пришел Ивашов – и он появился.
Увидев нас, поправил пояс и гимнастерку, которые были в полном порядке.
– Спать решили в траншее, – доложил бригадир.
– Там спят только солдаты, – сказал Ивашов. – Воины! Вы еще до этих званий не дослужились. Отдыхайте под крышей.
И пошел дальше, вдоль противотанковых рвов, успокаивая ладонью каштановое смятение на голове.
– Начальству виднее, – отменил приказ бригадир. Хотя был уверен, что
«виднее» ему.
Бригадиру, студенту-заочнику строительного института, правилось повелевать нами. У самого себя он пользовался непререкаемым авторитетом.
Нежно-розовощекий («Ему бы Керубино играть!» – сказала Маша), он высказывался тоном умудренного опытом старца. Он точно знал, какими листьями надежнее всего укрывать нос я лицо от солнца. Он знал, сколько у Гитлера танков и какие на фронтах предстоят перемены.
Если что-нибудь не сбывалось, он говорил:
– Не торопитесь...
Мы должны были понять, что в конце концов все произойдет согласно его предсказаниям.
– У Гайдна сто десять симфоний, – сообщил он. – Надо же!
– Сто четыре, – возразила Маша.
– Ты не учитываешь шесть недописанных... Они остались в черновиках.
Проверить это в прифронтовой обстановке было не просто.
Я испытывала непонятное утешение от мысли, что не все немцы сжигали, бомбили, а некоторые... сочиняли симфонии. И австрийцы, как, например,
Гайдн. Хотя Гитлер тоже был родом из Австрии.
Обращаясь к Ляле, наш умудренный опытом повелитель на глазах молодел и терялся.
Машу он невзлюбил, поскольку она знала, сколько симфоний сочинил
Гайдн, и была в нашей тройке неназначенным бригадиром.
Четыре метра в ширину и два с половиной в глубину, четыре в ширину и два с половиной в глубину... Мы продолжали копать. Маша объясняла, как надо держать лопаты, чтобы они не казались такими тяжелыми, не ранили ладоней и пальцев. Она быстро приноровилась.
Когда наконец бригадир нехотя догадался объявить перерыв до утра,
Маша предложила:
– Давайте споем.
– Что-нибудь цыганское! – не успев скрыть пристрастия к неподходящему в тот момент жанру, попросил бригадир. – Ты ведь...
– Не Земфира. К сожалению, нет. И еще сообщаю: на юге не была, на пляже не загорала.
– Ты тоже знаешь столько песен! – подтолкнула меня в бок мама.
– Копать я бы еще смогла, а петь... – Голос, как я руки, дрожал.
Тогда Маша затянула одна, соблюдая мелодию и восторженную интонацию:
«Кто может сравниться с Еленой моей?!» Бригадир снова помолодел.
– Матильда простит меня. И Петр Ильич тоже: не он ведь сочинял текст,
– сказала Маша. И протянула руки в Лялину сторону.
С противоположной стороны послышался гул. Он растягивался, растягивался... Пока не накрыл собою все небо. Мы подняли головы и увидели, что пространство над нами залито асфальтовыми иероглифами.
Трудно было вообразить, что там, внутри машин, находились люди.
– На Москву идут, – глухо, впервые утеряв свой повелительный, бодряческий тон, сказал бригадир.
– Будут бросать фугаски? – прошептала мама.
– Если прорвутся, – ответил бригадир. И добавил: – А если не прорвутся, они могут весь боезапас на обратном пути... тут раскидать.
– Зачем же предполагать такое? – раздался спокойный, глубокий баритон
Ивашова. – Мало ли что может случиться? Надо на лучшее рассчитывать... А случай есть случай! Иногда и в ясный день землю начинает бить лихорадка.
Или вулкан просыпается... А люди? Живут себе потом на склонах горы, возле кратера, и пепел туристам предлагают в качестве сувенира. Сам однажды купил... Конечно, учитывают вулканьи повадки, но живут. Если нечто произойдет – шанс на это во-от такой! – Ивашов продемонстрировал мизинец своей большой, спокойной руки, – сразу надо в траншею. И не падать на дно, а к стене прижиматься... Запомнили?
– Вы, Иван Прокофьевич... в случае чего где будете? – спросила мама.
– Посмотрите, какие шмели и пчелы! – вместо ответа воскликнул он. -
Того и гляди ужалят.
Опасности мирного времени, которые, оказывается, тоже были еще возможны, успокоили нас.
– Полностью, Тамара Степановна, землетрясение исключить нельзя, продолжая любоваться природой, сказал Ивашов. – Значит, будем прижиматься к стене... Вот таким образом.
Когда бригадир убедился, что Ивашов не слышит его, он небрежно прокомментировал:
– А на дно еще лучше... Вернее! И голову лопатой прикрывать надо.
Металл все же!
Мама потребовала определенности:
– Так на дно или к стене?
– Руководству виднее, – ответил бригадир, вновь давая понять, что ему-то на самом деле гораздо виднее.
Демонстрируя нам и прежде всего Ляле свою независимость от начальства, он добавил:
– Трудно под прожекторами работать. Что, я сам не соображу? К чему это шефство?
Фашисты опять летели на Москву. И опять небо залили асфальтовыми иероглифами. Тупое, мертвое равнодушие двигалось в вышине. Лопаты и без того утомились за день, а тут их стук и лязг стали вовсе безвольными, беспорядочными.
Командный пункт расположился далеко от нашего «фронта работ»... Но
Ивашов невзначай оказался рядом, с лопатой в руках.
– Задание выполняем. Не считаясь со сложностями! – отрапортовал бригадир.
– Скажите еще: «Не считаясь с потерями!» Со всем этим грех не считаться, – рассердился вслух Ивашов, хотя ему не хотелось в нашем присутствии унижать бригадира.
Тупой, мертвящий гул удалялся... Мы думали: куда на этот раз упадут фугаски? В арбатский переулок? В Замоскворечье? Неопределенную тревогу легче перебороть, чем тревогу конкретную. Беспокойней всего было Маше: рядом с Лялей находился отец, за моей спиною вздыхала мама, а ее родители были там, где сирена, надрываясь, возвещала об опасности слепой, безрассудной.
Все смотрели на Ивашова: ос должен был повернуть «юнкерсы» вспять, не пустить их в Москву, уберечь паши дома.
– Организуй что-нибудь... Маша, – неожиданно переложил он ответственность на ее плечи. – Ну, хотя бы концерт.
– Без репетиции?
– На войне все экспромтом: спасение, ранение, смерть. И концерт! Вот таким образом.
Ни раньше, ни после я не слышала от него слов смерти. Наверно, даже жестко контролируя себя, человек не может хоть раз не сорваться. Он, стало быть, считал, что и мы... на войне.
Побежали в школу. Там был зал со сценой, где раньше устраивались утренники и вечера самодеятельности. Занавеса не было, в углу сцены притулилось старенькое пианино, на котором в прежнюю пору не раз, конечно, исполнялся «Собачий вальс» и другие популярные в школах произведения. К стене была приколота кнопками стенгазета. Кого-то корили, кого-то восхваляли за отличную успеваемость. Неужели это недавно... могло волновать людей? Зрители уселись. Маша вышла на сцену.
– Начинаем концерт! Кто хочет выступить?
Позади нас с Лялей устроился розовощекий бригадир.
– Прирожденный затейник, – сказал он о Маше.
– Она талант! – ответила я.
Мои разъяснения были не нужны бригадиру: он хотел вовлечь в разговор
Лялю. Но она женственно, мягко не обращала на него никакого внимания.
– Не хотите? – повторила Маша. – Тогда начну я. Времени на раздумье у нее не было – и она запела чересчур уверенным от смущения голосом то, что было на самой поверхности памяти: «Любимый город может спать спокойно...» Всем известные слова, приевшиеся, как учебная тревога, звучали заклинанием: нам хотелось, чтоб они обрели силу и непременно сбылись.
Потом, по зову Маши, и Ляля поднялась на сцену – легко, не заставляя себя упрашивать. Села за пианино. Из-под ее пальцев звуки должны были выплыть задумчиво, медленно, а они вырвались, словно только того и ждали.
Маша стала окантовывать сцену танцем. Она двигаюсь по самому краю, рискуя упасть... А Ляля играла «сломя голову», до конца топя клавиши и стараясь заглушить наши мысли об улицах и переулках, на которые могли свалиться фугаски.
– Дворжак, – объявил сзади бригадир, – Цыганский танец.
Он тайно тяготел к не принятым тогда цыганским мелодиям.
– Венгерский, – поправила я. – К тому же, простите, Брамс.
Ляли со мной рядом не было, и он не оскорбился, не стал возражать.
По просьбе Маши ей протянули из зала колоду карт: она стала показывать фокусы.
Ляля аккомпанировала ей уже не так оглушительно, а вроде бы издали, из глубины.
Бригадир за моей спиной нудно объяснял, как Маша производит (он так и сказал: «Производит!») свои фокусы:
– Уж поверьте мне... Она небось и вверх ногами умеет?
– Она все умеет, – ответила я.
Маша, невесть как угадав его иронию, прогулялась по сцене на руках.
– Это же очень просто, – начал сзади бригадир. – Уж поверьте мне...
– Встали бы да прошлись! – грубо посоветовала я, потому что в обиду своих подруг не давала.
Я тайком наблюдала за Ивашовым... Я везде делала это: и в его отдельной квартире, и когда он шагал вдоль вагонов или вырытых нами противотанковых рвов.
Он не пел и не аплодировал, а взирал на Машу, как на спасительницу.
Мне хотелось, чтобы когда-нибудь... хоть один такой его взгляд упал на меня.
Мужской голос из темноты вернулся к началу концерта – почти истошно завопил: «Любимый город может спать спокойно...» В тот же миг (я помню, в тот же!) мы опять услышали не страшный, а отупело-безразличный гул в вышине.
– Возвращаются... Не прорвались! – послышалось рядом и впереди меня.
Кто-то захлопал... Это было лихорадочное торжество. А потом сверху к земле потянулся вой.
– На улицу!.. В траншеи! – с напряженной уверенностью приказал
Ивашов.
И его все услышали.
Опрокидывая стулья, толкаясь, люди бросились к выходу.
Вой нарастал, приближаясь ко мне... ко всем нам.
– Ложитесь! – приказал Ивашов.
Мы, как на военных учениях, молниеносно рухнули на пол, па каменные ступени.
Со шрапнельной дробностью и колющим уши звоном вылетели стекла, где-то совсем вблизи кусок земного шара откололся и взлетел в воздух.
– Свет... Погасите свет! – раздался голос Ивашова, позволивший себе измениться и как бы отвечавший за всех нас, притихших под школьной крышей.
Я поднялась, взяла маму за руку и повела ее в ту сторону, думая, что и Ляля находится там.
– Дуся! Это ты? – перехватил меня Машин голос. – Я чувствовала, что ты... здесь. И Тамара Степановна?
– И мама.
– Замечательно! И Ляля тут. Все собрались! Идите за мной... Чтоб ни на кого не наткнуться!
Она умела видеть во тьме. Она все умела.
– В доме опасно, – шепотом, чтобы не сеять панику, произнесла Маша, -
Надо добраться до рва...
Ивашов тоже так думал:
– Все – на улицу. И в траншеи!
Мы оказались на школьном крыльце... В меня сверху опять начал ввинчиваться вой. Быть может, это продолжалось всего лишь секунды.
Фугаски, предназначавшиеся арбатским переулкам, Замоскворечью, летели на нас.
– Ложитесь! – скомандовал Ивашов.
Все плашмя, как во время учений, упали в коридоре и на ступени крыльца.
Дьявольской керосинкой повисла в воздухе зеленоватая осветительная ракета.
– Следите, куда я побегу, – негромко сказала Маша. – Запоминайте дорогу! Пока светло... Займу вам места! Запоминайте...
Она побежала напрямую под светом керосиновой лампы, повисшей в воздухе. И скрылась. Провалилась в траншею.
– Кто... это? – спросил Ивашов, который был не рядом, но которого все слышали. – Кто?!
Откололся еще один кусок земного шара. Взлетел, оглушив нас.
Осветительная ракета, не мигая, висела в воздухе.
– В траншеи! – скомандовал Ивашов.
Я схватила маму и Лялю за руки. Мы побежали к Маше, занявшей для нас «места».
Она лежала недвижно... накрыв голову лопатой, как советовал бригадир.
И голова и лопата немного зарылись в землю.
«На юге не была. На пляже не загорала...»
5
Война не дает права сосредоточиваться на личном горе: если бы все стали плакать!..
Горе, как не пролившаяся из рапы кровь, образует сгусток, который может впоследствии разорвать человека, уничтожить его. Но о том, что будет впоследствии, думать нельзя. Некогда... И опасно. Война, решая судьбы веков, внешне живет событиями данного часа, только этой минуты.
Уже утром стало известно, что строители под руководством «главного» должны, минуя Москву, отправиться на Урал. Государственный Комитет
Обороны так решил.
Ни на чем, случившемся вчера, война задерживаться не разрешала. Был приказ... Но Ивашов нарушил его.
– Я отвезу ее к родителям, – сказал он. – Будет самолет... По пути на
Урал приземлится в Москве. Вот таким образом.
– Это не запланировано, – вставил главный инженер.
– Война ничего подобного не планирует... А мы остановимся в Москве.
Кто бы ни возражал. Слышите: кто бы! Я отвезу ее к родителям. Только вот таким образом.
– Как же вы сумеете... Иван Прокофьевич? – прошептала мама. – Если бы мне привезли... Это невозможно себе представить!
Когда-то мама была подругой его жены – и потому позволила себе сказать:
– Я тоже полечу. Вам одному будет трудно. Вы к этому не приспособлены...
– Она погибла из-за меня, – медленно и твердо произнесла Ляля. – Это я ее сюда... И тебя, Дуся. И вас, Тамара Степановна... Вполне можно было не ехать.
– Нет, это я сказала: «Тогда и мы с Машей поедем». Вспомни... И ее маму я уговорила. Не ты, а я! Можно было не ехать?..
– Всего, что сейчас происходит, прекрасно было бы не делать, если бы не война! – перебил Ивашов. – Вы не смеете приписывать себе ее преступления и кошмары. Так что выбросьте из головы!
Он положил руку на голову дочери, из которой горестная мысль – я это видела – никогда уже уйти не могла.
– Иван Прокофьевич, оперативка ждет, – – напомнил главный инженер. С виду он был похож на главного бухгалтера – сутулый, в пенсне (не все штатские успели перестроиться, подтянуться!), но по голосу, отрешенному от всего, кроме дел, заданий, приказов, напоминал начальника штаба. – Я должен сообщить по поводу эвакуации коллектива! Составы вот-вот придут.
Война заставляла смотреть только вперед: обернешься – и проглядишь, подставишь затылок.
Уходя, Ивашов сказал:
– Самолет сделает посадку в Москве. Я отвезу ее... домой.
– И я с вами, – повторила мама. – Вы к этому не приспособлены. Вот таким образом.
В решительные минуты она пользовалась фразой Ивашова. Обыкновенные, расхожие слова убеждали маму в ее правоте просто потому, что были его словами.
6
Это был последний Машин полет. Я думаю, он был и первым. Вместе с мамой и Ивашовым она высоко в воздухе обогнала наш эшелон и приземлилась в Москве, чтобы уже ни в каких случаях с нею не расставаться.
Когда мы, минуя столицу, добрались до Урала, Ивашов уже оказался там.
– А где...
– Пока что Тамара Степановна осталась с Машиной мамой, – перебил он меня. – Одну ее оставлять было нельзя: муж уже на фронте.
– А дальше?
– Может, Тамаре Степановне удастся привезти ее сюда, к нам. Здесь, как на фронте, легче оглушить себя и забыться.
– Так много будет работы?
Удивляясь моей наивности, он обнажил верхние зубы, безукоризненно белые и до того крепко притертые один к другому, что мы раньше, до войны, называли их – «враг не пройдет». Теперь эти слова прозвучали бы кощунственно.
Продолжая мысль о том, что здесь можно забыть обо всем на свете, кроме войны, Ивашов сообщил не мне, а скорей себе самому:
– Невыполнимо! Теоретически то, что нам поручила, невыполнимо. А практически – не выполнить нельзя. Вот таким образом. Парадокс военного времени.
7
В стройгородке Ивашову тоже предоставили квартиру. Двухкомнатную... И это ни у кого не вызвало зависти, удивления, хотя даже место в бараке считалось роскошью: многие жили в палатках.
– Когда я увижу тебя? – спросила Ляля отца, собиравшегося в стройуправление.
– Пусть Дуся и Тамара Степановна, когда вернется, живут с нами. Тебе не будет одиноко, – ответил он. И обратился ко мне: – Договорились?
– Если это удобно, – ответила я.
– Было бы неудобно, я бы не предлагал.
Это уже прозвучало приказом.
Машина за окном так резко рванулась, будто оторвалась от земли, – и умчала его.
– Я убила Машу, – повторила Ляля. – Она из-за меня поехала... на те оборонительные сооружения. И именно ее... Почему?
– На войне таких вопросов не задают, – уверенно, потому что это была его, ивашовская, мысль, ответила я. Потом добавила: – Маше хотелось быть рядом с Ивашовым. Как и мне...
Я пыталась снять грех с Лялиной души.
– С ним – это значит со мной.
– Не совсем...
– Что ты хочешь сказать?
– Мы были влюблены в Ивашова. То есть Маша... Вот таким образом.
Никуда не денешься, Лялечка.
Мама приехала через полтора месяца одна... С попутным эшелоном, проходившим мимо нашей станции; авиационный завод переезжал из Москвы куда-то в Сибирь.
О Машиной маме она виновато сообщила:
– Тоже ушла на фронт. – И с грустной иронией, адресованной себе самой, переиначила слова песни: – Дан приказ ей был на запад, мне – в другую сторону.
– На фронт?! У нее хронический диабет...
– Кто сейчас помнит об этом?
– Смерть искать... ушла?
– Смерть врагов! – ответила мама, предпочитавшая иногда жесткую определенность.
Она была из тех женщин, которым жизнь еще в школе объяснила, что на мужские плечи они рассчитывать не должны. Мама рассчитывала лишь на себя... И я стала такой, хотя ее плечи с младенчества казались мне по-мужски сильными, от всего способными заслонить.
Ляля не знала своей матери, а я не знала отца. Но вдруг наши семьи вроде бы увеличились: в стройгородке маму приняли за жену Ивашова, а меня стали считать Лялиной сестрой – кто родной, а кто сводной. Я объясняла, что мама всего-навсего подруга покойной жены Ивашова... Но объявить об этом по местному радио или напечатать в многотиражке я не могла.
Маминой профессии примоститься на стройке было решительно негде: в мирную пору она работала ретушером.
– Лакировщица по профессии, – шутил Ивашов. – А в жизни любит определенность. Противоречие!
Свое «ретушерство» мама ценила, потому что в прошлое довоенное время она могла склоняться над чужими фотографиями круглые сутки – и вырастить меня без отца.
– Хотите, я возьму вас к себе? Секретарем? – спросил ее Ивашов.
Она, поневоле привыкшая к неожиданностям, все-таки обомлела. Потом обрела силы засомневаться, неуверенно возразить:
– Скажут... семейственность?
– Какая же тут семейственность? Просто живем под одной крышей – и все. – Натыкаясь на бессмысленные препятствия, Ивашов становился неумолимым. – Семейственность? Тогда я решусь на большее: вы будете не секретарем, а моей помощницей! В помощники надо брать того, кто способен помочь. То есть единомышленника! Вы согласны? Скажут: «свой человек»? Но почему – мой человек должен быть плох для других? Будете помощницей.
– Есть общепринятые нормы... законы, – продолжала неуверенно сопротивляться мама.
– Во-первых, война многие нормы – и не только производственные! пересмотрела. Но и в мирную пору законы ханжества я лично не признавал.
Нарушал их и тогда... А уж теперь. Кстати, кто эти законы утверждал? Где они напечатаны, опубликованы? Кто вообще назвал эту отсебятину законами?
Если же кто-нибудь по данному поводу обмакнет ржавое перо или послюнит карандаш... Бы это имеете в виду? – Мама кивнула. – Полной безопасности не гарантирую. Может случиться! Делибов, например, любитель подобного жанра... Любопытствует!.. Ему бы с такой фамилией уникальный, безукоризненный слух иметь, ненавидеть любую фальшивую ноту! А он...
– По профессии экономист, – вставила мама.
– Вот и пусть экономит человеческие нервы и силы.
– А почему он... заместитель по быту?
– Быт, мораль – это рядом. Но у меня на сей счет своя точка зрения: того, кто пулей, словом или там... грязной бумажкой бьет по своим, приставлять к стенке. Хотя бы к «стенке» позора! Так что вы, Тамара
Степановна, назначаетесь помощницей. Решено!
Мы с мамой присели на диван. Одновременно... Ивашов не отрывался от чертежа, который, подобно скатерти, накрыл собою стол и свешивался по бокам.
Ему показалось, что он не преодолел сопротивление до конца. И он оторвался от своей «скатерти».
– На поле битвы для склок и интриг не может быть места. Впрочем, они всегда на руку негодяям. Мне нужен преданный человек. Вот таким образом!
– Хорошо... – не решаясь на твердую определенность, проговорила мама.
Она согласилась не расставаться с ним почти круглосуточно. И я бы согласилась. Не задумываясь! Мечта, казавшаяся маме несбыточной, вдруг сбылась. «Не было бы счастья, да несчастье помогло!» – это вправе было прийти в голову, если б несчастье не было таким беспощадным, таким невообразимым, как война.