Текст книги "Монахи"
Автор книги: Анатолий Азольский
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Анатолий Азольский
Монахи
Немолодой мужчина, с недавних пор обитавший в этой пятиэтажке и собою дополнявший скромную, но не убогую мебель, не мог в одно июньское утро не прислушаться к всполошенным голосам за дверью, не мог не догадаться, кто сейчас пожалует к нему, и приготовил незваным гостям достойную встречу. В квартиру же вломилась общественная комиссия: два бандитской внешности лица мужского пола (соседи по подъезду) и вертлявая накрашенная девица (техник-смотритель жэка), – ворвалась, нарушив установленную Конституцией СССР неприкосновенность жилища. Гражданин, прописанный в оскверненной пришельцами однокомнатной квартире, обладал, однако, философским складом ума, то есть понимал, что наглым вторжением этим скрепляется и цементируется великая историческая общность – советский народ, единая многомиллионная семья, и домочадцы вольны без спросу переходить из одной комнаты в другую, а все возникающие при этом скандалы – мелкая свара любящих родственников. Поэтому-то и было гражданином проявлено гостеприимство; он виновато, с чуткой улыбкой слушал долгие и гневные речи сожителей по дому, обеспокоенных тем, что не далее как вчера в соседнем подъезде уехавшая на дачу пенсионерка забыла по рассеянности закрыть кран и залила квартиру этажом ниже. Событие сие было ему уже известно, весь вчерашний вечер просидел мужчина у окна, наслаждаясь перебранкой на скамеечках у подъезда, да и вообще занудливый человек этот всегда изучал все угрожавшие жильцам объявления на досках и стенах. Водопад скоропалительных обвинений обрушился теперь на него, ему припомнили многодневные отлучки: трубы ведь – постоянно протекают, а электропроводка имеет обычай загораться; правда, по части оплаты коммунальных услуг никаких претензий комиссия не высказала (да и выдвинуть не могла, поскольку человек всего три месяца назад въехал сюда).
Удрученный хозяин квартиры прервал наконец понурое молчание и смиренно поправил председателя комиссии, сделав крохотное уточнение: Бузгалин его фамилия, Бузгалин, а не Булгарин, как изволили сейчас выразиться… Затем Бузгалин (ни в коем случае не Булгарин!) скорбно признал все свои ошибки, промолвив, что учтет высказанные замечания и впредь будет зорко следить за санитарно-техническим состоянием квартиры, времени у него для этого достаточно: здоровье стало пошаливать, сказались условия нелегкого труда в геологических партиях, никаких уже полевых экспедиций, а если и будет отлучаться, то только на дачу, куда и собирается сейчас ехать, а перед дальней дорогой положено, по русскому обычаю, посошок, – так не присоединитесь ли вы ко мне, дорогие друзья… И холодильник теоретически подкованного геолога покинула бутылка водки, вслед ей шмякнулась на клеенку жирнобокая селедка, у жэковской девицы зачесались руки, рыбину она лихо разделала, показала женскую прыть, заодно крутанув ладным задочком, тем самым как бы одарив хозяина реабилитированной квартиры беглой улыбкой… А тот несколько разомлел от выпитого и грустно признался: рад, рад он светлому будущему своему, не будет отныне безлюдных песков с шипящими гюрзами под ногами, уйдут в прошлое дожди в предгорьях Сихотэ-Алиня и стужи под Якутском, теперь – Москва, только она, ведь (была показана начитанность в пределах неполной средней школы) – «как много в этом звуке для сердца русского слилось, как много в нем отозвалось!»… Комиссия – блаженствовала, сосед сверху вспомнил что-то газетно-победное и не без труда произнес заветное слово «алмазная трубка»; но бывший геолог свое участие в открытии сего месторождения не подтвердил, но как бы в свое оправдание заметил, что даже при скромной должности коллектора заслуги его перед Родиной немалые… Обведя комиссию дурашливо-пьяноватеньким взором, гражданин Бузгалин пустился в самовосхваления, начав рассказывать о шурфах и кернах…
Комиссия, однако, бдительности не теряла: недамская ладошка техника-смотрителя ковшиком подержалась под закрытым краном; та же ручка – уже в дверях, при уходе – сунула Бузгалину брошюрку с интригующим названием «В помощь новоселу», намекая на то, что из крана в мойке вода хоть чуточку, но – просачивается, брошюрка же разъясняла, как гражданам самостоятельно – без сантехника – менять в кран-буксах уплотнительные прокладки… Прочитанное доставило Бузгалину живейшее удовольствие: исторический документ, бесценное свидетельство эпохи, клятва – ценою в шестьдесят две копейки – на верность идеалам социализма, еще одна подпись под извечным общественным договором, коим власть и народ укрепляли друг друга взаимным неисполнением обязанностей; десятки тысяч людей, оказывается, въезжают по ордерам в новехонькие квартиры с протекающими трубами, вот откуда проклятья по адресу бракоделов и восхитительное чувство превосходства над государством, которое так и не научилось делать простенькие водозапорные устройства! Вот где простор для инициативы, истинное торжество разума на грубоватой газетной бумаге! Схема кран-буксы бестолкова, невнятна, наводит на мысль о том, что ЦРУ обмишурится, по шпионским каналам получив схему эту, – да и вообще непостижимо, почему вода все-таки сочится из крана в мойке, каким-то образом прорываясь между прокладкой и стенками трубы: загадка, сплошная тайна, рождавшая умопомрачительные объяснения, среди которых была и недавняя высылка из страны атташе новозеландского посольства за «деятельность, несовместимую с дипломатическим статусом»; напрашивалось заодно и ёрническое, а может быть, и еретическое сравнение хитроумных ракет с примитивными фиговинами типа той загогулины, из которой вода льется в мойку.
Василий Петрович Бузгалин допил водку, отметив ею особое событие: сегодня минуло ровно четыре месяца с того страшного дня, как гаишники крючьями растащили кузов «Москвича», извлекая из него изувеченное, бездыханное тело гражданки Анны Федоровны Бузгалиной, прямиком из морга отправленной в крематорий, а оттуда – урною – в выемку плоской стены близ тех же печей и труб Даниловского кладбища, минуя, конечно, этот дом, поскольку супругам Бузгалиным ордер на эту квартиру еще не выдали; не везти же по морозцу гроб на дачу для прощания с домиком и землицей… Или была ростепель?
Жара еще, к счастью, не пробралась в подземелья метро, где ехавший на дачу Бузгалин вдруг сел на скамейку посреди роскошного зала, растревоженный мыслями о кладбище. Могильным хладом дохнуло, о сути и происхождении вещей возмечталось, потому что они, тленные и нетленные, соединяют смертного человека с бессмертием. Жизнь ведь началась родничком, мерцающим напором таинственной водицы, пробившейся невесть откуда, оросившей мох, наполнившей ямку, потекшей по наклонной почве, вобравшей в себя такие же робкие ручейки и ставшей полноводной рекой, которой (домовая книга не соврет!) сорок шесть лет… и что дальше? В океан ли, куда слились уже миллионы рек, бесшумно втечет жизнь ярославца Бузгалина? Или она вдруг очертя полетит вниз, как на Ниагаре, бурлящим потоком, о камни разбиваясь? А то и совсем проще: исчезнет, испаренная, сама собой, впитается пересушенной землей?
В духоту улиц поднимает эскалатор гражданина Бузгалина, другой поток – людской – вносит его, придавленного итогами еще не оконченной жизни, в вагон электрички, где он поглощается простым советским людом, то есть еще одной общественной комиссией, но в расширенном составе. Студентка, завалившая экзамены, с ненавистным учебником перед глазами; в девушке этой высматривается натура дерзкая, горячая, умеющая и заказную слезу вовремя пролить, и разрыдаться непонарошку, – жизнь женская в зачатии, в мутный период взросления, когда еще не окрепшее деревцо требует привязи к вбитому в землю прямостоящему колышку, к местечку – хотя бы – на скамье в переполняющемся вагоне, и местечко было, конечно, предложено, однако у студентки оказались замедленные рефлексы, и более сообразительная баба с тремя сумками выдавила чересчур галантного Бузгалина в проход, водрузив себя на скамью, собой пополняя образ СССР, – более ста человек разных возрастов, разно одетых, готовых к социологической процедуре опроса, втиснулись в послеполуденную пятничную электричку, и в центре вагона – нешумное семейство: дед, бабка, жена, муж, двое грызущих мороженое детей, то есть внучки, и дети уже загорелые, дети уже порезвились на солнышке и теперь едут на дачу, не очень охотно, на даче той деду и бабке сидеть бы безвылазно, возраст пенсионный, но оба еще, конечно, работают, попробуй прокорми эту ораву, потому что зятек, кажется, не мастер зашибать деньгу, домашнее хозяйство на плечах женушки, и по рукам видно, что пальцы ее ударять прицельно по клавишам пишущей машинки не научены, рабочие они, уже раздутые в суставах. Века полтора назад такая вот патриархальная русская семья на подводе перебиралась из Первопрестольной на север, гонимая московским пожаром или просто вытесненная из столицы какими-то невзгодами, – земли-то много, и если ты не помещичий, а вольный, то осваивай пустоши… Две парочки справа, прихватив корзинку со снедью и спальные мешки, ехали уединяться, любиться, и если парнишкам любовь эта будет в новинку, то личики девушек уже пообтрепались годами, с некоторым недоумением посматривали они на мальчишек, которым не терпелось, которые будто случайно касались при рывках поезда бедер и плеч подружек.
Дворянство некогда облюбовало подмосковные угодья для любовных утех, понастроило усадеб, молодежь сословием пониже уминала траву в измайловских рощах, ныне же только на пленэре можно разгуляться, отдельные квартиры-то не у всех, что на себе познали в Москве супруги Бузгалины, а любви хочется всем, той любви, которую надо изучать только на собственных ошибках, только они истинно обогащают человека. В возрасте этих мальчишек Бузгалин втрескался до потери сознания в учительницу физкультуры, и через какие великие страдания прошел!.. А что скажет о своих страданиях эта вот мамаша – истинная героиня, четверо детишек, самому старшему лет восемь, этот уже обучен присматривать за младшими, и приглядывает за ними, но уж годовалого карапуза мать ему не доверила, сама управляется, а тот теребит ее юбку, норовит ухватиться ручонками за блузку, которую распирает могучая грудь, готовая вскормить еще столько же. Детей не вагонная сутолока и теснота лепят к матери, а притяжение крови, той, что питала их в утробе; в ушах малышей до сих пор звучит там же усвоенная ими мелодия бытовой речи, что загодя дала образы люлек, таза, в котором обмывались розоватые и пухлые тела, ложки, ко рту подносимой, кухоньки, букваря, – все, все было услышано, переварено, принято к использованию в недалеком будущем; в ладе родной речи впитались жесты матери, привычки ее, и только русский ребенок может так вот тянуться к матери, дергать ее юбку, прикладывать пятерню к носу, плакать навзрыд, почесываться да лупить глаза на постройки, обычные вдоль железнодорожных путей, – странная, однако, архитектура этих зданий, где живут под стук и свистящий грохот люди, приставленные к стрелкам, шпалам и грузам, день и ночь пропускающие мимо себя кусочки России, неторопливо двигавшейся не по рельсам, а прокладывая никому не ведомую колею в истории, и это движение в слепящую неизвестность, это ощущение рывков, слившихся в невесть кем заданный путь, – это извечно поселено в каждого человека русских равнин, страны, куда угодно летящей, но не к сытости и благополучию. Плохо живет народ, плохо, но никогда уже не восстанет, не сбросит с себя властей. Потому что печенками чует: это их удел, всей России удел жить так вот, от получки до получки…
Государственный гимн услышался в перестуках колес, электричка помножилась на сотни и тысячи зеленых вагонов, сновавших по рельсам, многониточные колеи прорезали леса и пашни, захватив и сельцо, что в трехстах километрах, на Ярославщине, и тропку, по какой когда-то бегал в школу некий настырный мальчонка, и пропахший соснами класс, куда после звонка входил, припадая на покалеченную ногу, учитель, предрекавший взрослеющему юнцу великую будущность, с чем не согласна была «немка», так и не сумевшая вколотить в шустрого школяра слабые и сильные спряжения глаголов; тем не менее все учителя верили: их ученики (и гомонливый непоседа Вася тоже) станут сеятелями злаков, что произрастут когда-нибудь радующими отчизну всходами, – и сколько ж таких мальчишек и девчонок взращено неугомонными пастырями сельских школ, а еще ранее – сельских приходов! Миллионы злаков, весною новой жизни втянутых в севооборот нации, и как далеко еще время, когда коса смерти срежет эти миллионы! Великая, нелепая страна, одаряющая планету суматошными поисками справедливости, льющая кровь свою в раздорах, на себя всегда берущая право быть первой и судьбой своей задающая вопрос: да можно ли по тысяче вагонов, даже если в них все двести пятьдесят миллионов населения, судить об истории нации? Разве две едущие на разврат парочки связаны как-то с размещением в Европе ракет средней дальности или с запретами испытаний атомного оружия? А три поколения семейства – на президентские выборы в США повлияют?
Гимн оборвался внезапно гнусавым и кощунственным саксофоном, представился негр, прильнутый к заморскому инструменту, потянулась мелодия, отчего устыдившийся (и чуть напуганный) Бузгалин прошел в тамбур, где дымили вовсю и просто заядлые курильщики, и те безбилетники, для которых он, тамбур, – наблюдательный пункт, место, откуда просматриваются оба вагона, и опытные зайцы стремительно перемещались по всему составу, издали завидев железнодорожные фуражки контролеров. Наверное, в подражание им Бузгалин на остановке перебрался в четвертый от головы вагон, сделав рывок, быстрым шагом пройдя платформою вдоль электрички по одуряющему, почти каракумскому солнцепеку; уже на ходу хорошо рассмотрелся величавый райцентр, набитый конторами, в кои надо отправлять прошения, если что надумаешь делать с домом, расширяя так называемую жилплощадь… Потом деревенька скорбно проковыляла – такая убогая, что сердце тоскою поджалось, чтоб воспрять духом и бодро заколотиться через три минуты, когда поезд влетел в лесной массив с поселком, которому скоро будет полвека, который когда-то назывался дачным кооперативом работников Высшей школы, а ныне, после ухода на вечный отдых первых красных профессоров, превратился в место летнего обитания детей, внуков, откуда-то объявившихся родственников, о научной деятельности и не помышлявших, зато поразительно хватких и цепких. Лет пять тому назад или раньше поселок газифицировали, не весь, без голубого пламени остались те, кто не очень-то верил в прогресс или не хотел признаваться в нехватке денег. Сейчас лишенцы спохватились, поднасобирали рубликов и начали тяжкие переговоры с газовой конторой, неуловимой и грабительской. Присоединился к этим обездоленным (обезгаженным – незлобно пошутилось как-то) и Бузгалин, всего полгода назад ставший хозяином дачи, так и не газифицированной покойным братом. На завтрашнюю субботу и назначена встреча с газовщиками, собрание обещает быть бурным, присутствие на нем обязательно.
Вагоны будто осели, электричка притормаживала, замерла наконец, двери разъехались, и Бузгалин вышел, замыкая собой дачников, идущих к середине платформы, где была лестница из бетонных плит. Пахнуло лесом, свежим сеном и лежалыми травами. В ста метрах от плит – поворот вправо на просеку, разрезавшую поселок, куда и свернули шедшие впереди Бузгалина люди, куда и ему надо бы двинуться, чтоб поскорее попасть на дачу, но он продолжил путь к шоссе, параллельному железной дороге, чтоб зайти в магазинчик, славный свежайшим хлебом, очень дорогой колбасой, овощами и принадлежностью к Минфину; учреждение сие отгрохало невдалеке дачи, где, по слухам, копаться в земле не любили, пучка петрушки не вырастили, простой же советской водки гнушались, издевательски покупая коньяк по, страшно подумать, четырнадцать рублей; иногда, правда, выбрасывалась вареная колбаса по два тридцать, ее тут же расхватывали, и магазинчик пустел, за водкой же совхозный и дачный (не минфиновский!) люд ездил в райцентр. Бузгалину здесь отсыпали три килограмма картошки, дали буханку мягкого черного хлеба и банку с огурцами, отвесили палку сырокопченой колбасы, завернули в бумагу сыр и масло, протянули коньяк, который пойдет в ход завтра: водка, еще в Москве купленная для разговора с газовщиками, выпита, а столичный магазин оказался на перерыве, когда Бузгалин из дома устремлялся к электричке.
Рюкзак потяжелел, но был подъемен, продавщица – само загляденье, танк остановит на марше, всю колонну уведет за собой в чащи непролазные: халатик того и гляди лопнет, распираемый мощным телом сельской дивы, зубы редкие, крупные, чистые; плотской любви не телевизором обучена, а вековым инстинктом бабы; короткие полные руки стиснут мужика в благодарности и отпадут в истоме – того мужика, чьи ноги выглядывают из подсобки; в СССР все лучшее, как не так давно отметил Бузгалин, либо под прилавком, либо в загашнике.
Умиление плескалось в душе Бузгалина, когда он вскидывал рюкзак на левое плечо. Пристроив поклажу, он скосил глаза вправо, на совхозный ларек с дешевыми молочными продуктами, у которого толпился народ, озаренный истинно великими целями прокормления себя, увидел он и автобусную остановку неподалеку. И автобус как раз подъехал, развернулся для обратной дороги в райцентр, откуда прибыл с местными людьми, не имевшими денег на дьявольски дорогой минфиновский напиток. Человек семь или восемь сошли у ларька, Бузгалин краем глаза отметил прибытие автобуса (тот чуть запоздал) и, продолжая разнеженно-мечтательно улыбаться, подвскидывая рюкзак, чтоб утрясти в нем так нужные сегодня, завтра и послезавтра продукты, он, – среди сошедших с автобуса русских, одной крови с ним людей, – опознал того, кто уже нацелен на него, кого обязали в ближайшие минуты сего текущего дня убить его, русского же человека Василия Петровича Бузгалина.
Не пытаясь каким-либо наивным приемчиком усложнять человеку этому задачу и без того неимоверной трудности, кляня себя за то, что сегодняшними бреднями о жизни и смерти он накликал на себя старуху с косой, Василий Петрович Бузгалин решил не спасаться трусливым возвратом к центральной просеке, всегда людной, не стал отрываться от идущего следом убийцы и перебегать шоссе перед носом ревущего трейлера, а смирнехонько стоял, ожидая длинного безопасного для пешехода просвета в плотном потоке рычащих автомобилей…
На шоссе этом ночью – одинокие «жигуленки» да «Москвичи», к рассвету ближе – молоковозы и бензозаправщики, днем – с утра до вечера – стайки снующих легковушек, подгоняемые неуклюжими автопоездами и теснимые совхозными грузовиками; колесный транспорт тем не менее пешеходов уважает, сбавляет ход, давая им просачиваться сквозь себя. Но не в пятницу после полудня, когда столица освобождает себя от бессовестно чадящих частников, когда жара гонит обезумевших граждан подальше от бензиновой гари и поближе к травке, вдогонку им посылая все тот же оскверняющий легкие нефтяной смрад, через который пробился все-таки Бузгалин и, оставив далеко за спиной магазинчик и неотвязного убийцу, пошел по тропе, петлявшей среди берез и елей, что заслоняли зады дач от пыли и шума шоссе, что спрячут в себе звук выстрела… За это минутное стояние на обочине перебрались в памяти, день за днем, все четыре месяца после гибели жены: отпуск под Тебердой и четырехнедельное московское бытие, десятки и сотни людей, которые все до единого не без грешка, но, однако же, нет среди них того, кому стало невтерпеж убить его именно сегодня, в пятницу 28 июня 1974 года. Машины, легковые и грузовые, автобусы и трейлеры, пролетали мимо него ветром и пылью, давая время на принятие наиболее верного решения и позволяя почти осязаемо ощущать человека, который шел следом за ним, который изучил, оказывается, его за истекший дачно-московский месяц, чем и надо воспользоваться – как и возблагодарить себя за то, что он, Бузгалин, где-то в рое и сумбуре городской жизни предусмотрел все-таки, того не осознавая, появление убийцы очень высокой квалификации, но старомодной выучки. Каждый день (скорее по привычке, правда) он отмечал отсутствие наружного наблюдения за собой, однако же сегодня в полдень, нарасточав общественной комиссии улыбочек, он бутылку и стаканы с отпечатками пальцев возможных самозванцев не стал промывать и посчитал не случайным совпадением то, что комиссия не очень-то засиделась у него, будто рассчитала, какой электричкой поедет он; люди в комиссии получили заодно возможность увидеть содержимое холодильника и убедиться лишний раз: в магазинчик-то на станции Бузгалин пойдет обязательно!
И сам он словно предвидел задуманное кем-то покушение, специально прогулялся по вагонам, чтоб ступить на платформу в том месте, где сошедшие с электрички пассажиры разделяются на два потока: кто идет влево, к северной окраине дачного поселка, а кто вправо, к середине платформы, откуда прямая дорога к просеке, шоссе и магазинчику, и этот незамысловатый маневр обнаружил бы следом идущего. И расписание рейсов автобуса давно уже засек в памяти, и в магазинчике подзадержался, чтоб заприметить замыслившего убийство человека, который месяц его выслеживал, так и не обнаружившись, и уже одно это – свидетельство квалификации, сертификат качества, так сказать. Нашел человек и наиболее правильный способ устранения, выбрав для акции эту лесную полосочку, наименее людную в предвечерние часы и очень шумную; пистолет, разумеется, с глушителем, а чтоб пресечь все случайности, прихвачен с собою и короткоствольный автомат, скорее всего – «узи», он-то и был в сумке человека, сумка эта сразу бросилась в глаза, была она тяжеловата – судя по тому, как сходил с автобуса человек, а покинул он его последним, чтоб тут же скрыться за спинами людей; ни лица, ни фигуры в целом Бузгалин не увидел, лишь фрагмент тела – выпрямляемую для земной опоры ногу, сумку у колена, но и того было достаточно: лет эдак сорок восемь – пятьдесят, рост не более ста восьмидесяти сантиметров, то есть примерно пять футов и десять дюймов, а руке, державшей сумку, привычны тяжелые физические нагрузки. Далеко не молод – выдернули, значит, из глубокой консервации испытанного специалиста, исполнителя верного и не засвеченного, который проехал вместе с ним от дома до вокзала, сел в дальний от Бузгалина вагон, вышел в райцентре, превосходно зная расписание автобусов и высчитав путь Бузгалина от станции к даче с заходом в магазин. Кто его нанял – покажет манера исполнения этой странной операции, ведь вроде бы существует никем – ни чужими, ни своими – не отмененное джентльменское соглашение: ребята, все можно, а вот этого – нельзя! Ну а если пуля найдет цель, то нелишне напомнить самому себе: жизнь все-таки удалась, дело, не им начатое, на нем не кончится, продолжится многими славными свершениями, и хоть нет жены, нет детей, не бесследно, нет, не бесследно пройден короткий путь, и есть некоторая закономерность в том, что оборвался этот путь на родной все-таки земле, не на чужбине!..
С разрывом в тридцать секунд они пересекли шоссе, и Бузгалин стал осваивать крадущегося сзади человека, вживлять его в себя, чтоб работать с ним. Для начала в памяти растянул как резину ту долю секунды у магазинчика, что показала ему – среди покидавших автобус людей – согнутую в коленном суставе ногу и руку с сумкой. Он утвердил человека на земле, он вместе с ним пошел к шоссе, он обогнал его – и теперь чуял его лопатками, затылком, свободным от рюкзака плечом. Кто-то из приехавших задержался у ларька с творогом и сметаной, остальные, кроме человека с сумкой, пошли к просеке. Не исключено, что некоторые избрали маршрут Бузгалина, однако между ними и человеком образовалась дистанция метров в пятьдесят, человек врезался в поток машин, оказался в лесной полосе, и поток отрезал его от идущих сзади, – рискованно поступил человек, весьма опрометчиво, потому что очутился один на один с жертвою, мысленно вцепился в нее, каждый шаг свой вымеряет и выверяет применительно к тому, кого намеревается убить, и, следовательно, подпадает под не ощущаемую им волю противника. Бузгалин на мгновение приостановился, перекладывая рюкзак на правое плечо, и уже этим сбил преследователя с ритма ходьбы, с рассчитанной последовательности действий. Десять, пятнадцать секунд миновало, а спина шедшего вразвалочку Бузгалина защищалась то осиною, то березою. Выстрел, понятно, не должен услышаться никем, и самый благоприятный момент близился, уже подвывал на подъеме двигатель многотонного грузовика, еще двадцать секунд – и рев его заглушит даже очередь из автомата. Бузгалин подал себя отличной целью, выйдя на открытый поворот тропы, чтоб тут же, когда грузовик появился, отринуть тело в сторону, пригнуться, будто увидев что-то любопытное под ногами. И услышал всхлип березы, в ствол которой смачным шлепком вошла пуля. Выпрямился, сделал два длинных шага влево и вновь оказался за щитом русских березонек, давших ему возможность злорадно усмехнуться: ведь наемный человек сейчас – это уж точно – выругался сквозь зубы, ему начинала изменять выдержка, теперь он вложит всю сноровку в следующий выстрел, если, конечно, совладает со своим дыханием, которое сбил у себя Бузгалин, вызвав у преследователя учащение пульса. Да еще и споткнулся, что, однако, на преследователя не повлияло: поняв, с кем имеет дело, он согнал с себя некоторое пренебрежение к жертве и готовился вложить в выстрел все нажитые и сохраненные годами навыки.
Вложил и – поторопился. Отличный стрелок, прекрасная рука, превосходное оружие, великолепный глаз – а пуля срезала ветку чуть ниже левого уха Бузгалина, который, чтоб не терять контакта со стрелявшим, огорченно присвистнул и огорошенно покачал головой – будто это из его пистолета вылетела невезучая пуля. Продолжая безошибочную игру, он безвольно, обреченно замешкался, недоуменно озираясь, явно напуганный чем-то, – и человек сзади размяк на несколько секунд, не зная, что делать дальше, а когда спохватился – Бузгалин резво пошел дальше, что было ошибкой: впереди – оголенное пространство, двадцать метров без какого-либо прикрытия. Он, цель, на долгие десять секунд окажется в досягаемости нескольких пуль, очередью выпущенных из автоматического пистолета, и прыгай в сторону, падай, отползай – ты на виду, как заяц в тире, и ничто уже не отдернет палец от спускового крючка. Остается последнее и постыдное: одним прыжком одолеть расстояние до забора и перелететь через него. Но и этот цирковой трюк не спасет, пожалуй.
Спасла собака немецких кровей, но русского происхождения, – овчарка вдруг залаяла, унюхав пороховую гарь от выстрелов, сработал сигнал тревоги, вложенный в породу чуткими и злобными предками; лай же позвал к забору хозяина, удивленного редкостной свирепостью тихого стража дачного участка, и не увидеть человека он не мог, а человек, несомненно, постарался оружие опустить в карман или уронить в сумку. Очередная неудача озлобит, конечно, профессионального убийцу не хуже овчарки, в уме он, наверное, сочиняет нанимателю оправдательные объяснения, которые – тут уж не наверное, а точно – будут опровергнуты: исполнителю жестко укажут на вялость и недостаточную рекогносцировку местности, приведшую к тому, что «объект» воспользовался оплошностью и быстрым шагом достиг переулка, свернул в него, чуть позже молниеносным движением открыл калитку в заборе и спрятался, в двадцати пяти метрах от дома, за штабелем приготовленных на зиму дровишек…
Здесь Бузгалин отдышался, коснулся мокрого лба и сбросил рюкзак на землю. Кажется, пронесло. Еще одного выстрела сегодня не ожидается. Труп на лесной полоске – случайное убийство случайного прохожего. Найденное же в переулке да на дачном участке – точная и целенаправленная акция, адресный выбор, что сразу заинтересует милицию. И не только ее. Но кому, кому выгодна его смерть – вот что интригует! И этот выходящий из моды метод устранения: есть ведь десятки испытанных приемов – от дорожной аварии до способа лечения, выбранного группой специалистов; похоронят – и концы в воду. И некому ходить по прокуратурам и жаловаться на медлительность органов, так и не нашедших убийцу. Детьми судьба обделила, Аня – тоже от усохшего корня, жива за рубежом тетка, в Чехословакии, но с ней уже лет тридцать никакой связи. Ну а тот, кто назвался кузеном Ани, – фикция, да и нет его в живых.
Курить хотелось так, что ноздри учуяли сигарету где-то метрах в сорока, и дымил, естественно, незадачливый наймит, уже свернувший в этот переулок, потому что иной путь ему заказан. Вспугнутый собакой, попавший в память хозяина овчарки, сдуру обнаруживший себя так и не убитому им «объекту», он не пойдет по тропке в открытое поле, где его самого подстрелить – пара пустяков. Он тоже понимает, что в переулке – его спасение, здесь подозреваемых – по пальцам перечесть, и пуля не рискнет покидать длинный ствол автоматического пистолета, который вполне может храниться у «объекта». Он, закуривший, сейчас пройдет мимо, чтоб попасть на центральную просеку и добраться до станции. Шаги его все ближе и ближе, походка такая, словно ноги заплетаются, – очевидное плоскостопие, ступни вывернуты наружу, в руке что-то тяжелое – сумка, конечно: израильский автомат «узи» весит немало.
Человек уже шел вдоль забора, приблизился к калитке, и тут Бузгалин его окликнул:
– Дядь Федя, откуда?
Инвалид и пенсионер дядя Федя (участок № 8 по тому же переулку) от неожиданности выпустил из руки сумку, она шлепнулась, издав перестук металла, отчего дядя Федя упал в панике на колени, сдавленно выругавшись матом, который сменился восторженным воплем: показалась четвертинка водки, уцелевшая при падении, не разбившаяся о железяки в сумке, то есть о гаечные ключи, отвертки, тройники, сгоны и прочие принадлежности слесаря, промышлявшего проводкою труб от колодцев до кухонь и внутри домов. Встав наконец на ноги, он пустился в объяснения, и без того понятные Бузгалину. В райцентр ездил он, за водочкой, но, чтоб вырваться из дому, обманув «бабу», пришлось нагородить ей о халтуре у Микитича, жившего аж на самом краю поселка; Микитичем можно оправдать и запашок, и четвертинку, якобы поднесенную… Говорил дядя Федя так, что только истинно русский человек мог понять его русскую речь: из-за обилия спотыканий на сдвоенных согласных (инвалид шепелявил и гундосил сразу) и сглатывания глагольных окончаний даже увенчанный лаврами зарубежный славист не понял бы ни слова, зато истинное наслаждение испытывал Бузгалин, втягивая в себя комки шершавых слов, подобие тех, что некогда долетали до него, как сквозь вату, когда он еще нежился в утробе, внимая речам родителей…