Текст книги "Патрикеев"
Автор книги: Анатолий Азольский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
10
Сам же он мучительно думал: так что же это такое – семья? На чем она держится? Герман Никитич не прогнал же “бабу” свою прочь, узнав о ее шашнях с Вадиком, а Софья Владиленовна изменяла мужу не первый раз и о всех нарушениях ею семейной, так сказать, конституции было ему давно известно. Значит, либо сильно любил ее, либо закрывал глаза на измены ради сохранения семьи, то есть будущего детей, либо ценил в ней нечто, другому мужчине не понятное. Ее иногда что-то раздражало, она, накричавшись на дочь, сына и мужа, впадала в отупение, и тогда Герман Никитич обнимал ее, прижимал к себе, и они долго так стояли, и Софья Владиленовна успокаивалась, возвращалась к обычным своим занятиям. Она, напропалую изменявшая ему, тем не менее продолжала любить мужа. Рубашки его гладила на кухне, и не просто водила утюгом по ним, а – любовно, иного слова не подберешь, с особым удовольствием рассматривала отглаженное, находила кое-какие изъяны в собственной работе, вновь принималась за утюг, последнюю морщинку выравнивая.
Исполнилось же Патрикееву 27 лет, начальство косовато посматривало на холостяков, не жалуя, впрочем, и женатиков, которые так и норовили изменять супружницам, талдыча при этом об улучшении жилплощади. Жениться повелевало время: мать уже не успевала обстирывать сына и дочь, на случайных женщинах можно сломать и жизнь и карьеру. Блондинка вспоминалась всё чаще и чаще – не как образец будущей супруги, а как позыв к действию, к знакомству с той, которая всю женскую страсть обратит только на одного, на него, Патрикеева, и на страсти этой исчерпает себя, жизнь посвятит семье, то есть ему и детям.
Найти такую женщину было почти невозможно. Блондинка могла себе эту страсть позволить по той простой причине, что была богатой, очень богатой женщиной, и если бы Патрикеев женился на такой же богатой, то у начальства немедленно возникли бы неприятные вопросы, и сущей мукой стало бы заполнение анкеты.
Мечталось о девушке из очень хорошего семейства, но такого, чтоб наружное наблюдение за ним не велось бы.
И такая девушка повстречалась.
Наденька подарила ему два билета во МХАТ на “Дядю Ваню”, их ей дали ради причастного к Малышевым объекта, тот рвался на спектакль, но по каким-то причинам изменил планы. Патрикеев поблагодарил, решил потащить в театр мать, та заболела, вот и пришлось идти одному. Оделся как обычно, то есть так, чтоб не привлекать внимания, продавать билет постеснялся (дармовой все-таки!), но в них, билетах, была у публики большая нужда, их начинали спрашивать еще на улице Горького. Огляделся и увидел со вкусом, то есть скромно и почти без примет одетую девушку, не очень-то красивую, симпатичную всего лишь, но умненькую, строгую и года на три моложе его. Определил: москвичка, студентка, живет не на стипендию, но бережлива. Она ищуще посматривала на возможных обладателей лишних билетиков, но ни к кому не приставала и барыг вниманием не удостаивала. Патрикеев сказал ей просто: билет есть, вот он (сунул его в узкую ладошку), но достался он ему бесплатно, завком поощрил за ударную работу, денег поэтому не надо. Походил по фойе, услышал звонок, сел (пятый ряд, одиннадцатое место), а девушка, конечно, рядом. Ни слова не сказал ей, будто впервые видит, и она тоже взгляда даже не бросила. Патрикеев осторожно оглядывался, в театре – ни разу не бывал, не считать же им утренник для детей пятнадцать лет назад, ни разу не пас никого в подобного рода заведениях, однажды, правда, всю неделю таскался по кинотеатрам. Публика здесь какая-то особая: толпа, умеющая молча выстраиваться в рассредоточенную очередь. Раздвинулся занавес, на сцене – что-то вроде дачи того старика, к которому приезжала Блондинка. Местность, правда, хорошо обозревается без оптики, виден стол с самоваром, предстоит беседа на открытом воздухе, не надо лезть на столбы, чтобы увидеть и заснять. Имеется программа: кто будет на сцене – словно начальство позаботилось и определило, за кем наблюдать, кого вести. Старушка у самовара – это, наверное, старая нянька Марина (тут же вспомнилась другая Марина), у стола мается некий гражданин, фамилия которого будет позднее установлена.
Вдруг старушенция раскрыла рот, чтоб произнести “Кушай, батюшка”, – и Патрикеев заерзал. Перед его глазами начинала раскрываться жизнь посторонней ему семьи так, будто он находился на стационарном месте наблюдения, и когда голос Марины прозвучал, то первой мыслью было: “А куда ж техники, мать их так, засадили жучок?.. Почему такая слышимость?”. Может быть, гадал далее, жучки ходячие, то есть прикреплены к Марине и гражданину? С такими жучками, “сигналами”, сплошная морока, прилаживать их к объекту очень сложно и трудоемко, да и опасно: стоят он, жучки эти, дорого и на особом учете.
Гражданин оказался доктором Астровым, начавшим беседу с Мариной, и к радости наружки разговор сразу обозначил степень знакомства, а также немаловажную для наблюдения предысторию, установочные данные. Потом еще один тип появился, как оказалось – Войницкий, и чем больше вникал Патрикеев в смысл происходящего, тем больше вопросов задавал себе и отвечал на них. Люди на сцене подставляли себя под наружное наблюдение, осуществляемое сотнями глаз, знали об этом наблюдении, потому что кто-то их предупредил, но делали вид, что никак не осведомлены о провале и о сути не говорят, длинно рассуждают о вещах, которые для непосвященных в быт семьи поняты быть не могут. Конспираторы они хорошие, надо признать, но, кажется, находятся в тайном сговоре с наружкой, потому что начинают выдавать себя, произнося нечто важное, представляющее определенный интерес для наблюдателей, часть которых была вооружена средствами дальновидения, биноклями то есть. Несколько озадачила Патрикеева суфлерская будочка, поначалу он склонен был полагать, что выполняет она роль машины у подъезда, но, подумав, от этой версии отказался. С понятной целью человек в будке был скрыт от взоров зала, но не только он командовал отлично организованным обманом наружки. Кто-то еще много времени отвел на тренировки людей в зале и на сцене. Странно, непонятно, дико.
От девушки пахло незнакомо, но почему-то казалось, что – как от Блондинки: духи, наверное, были их тех, каких добивалась от Софьи Владиленовны ее дочь. В антракте познакомились, звали девушку Еленой, училась она, как и предполагалось, в МГУ на филологическом, в театрах бывала часто и могла быть хорошим прикрытием в будущем, если придется пасти кого в этих заведениях. Но, кажется, сейчас ее больше интересовала заводская жизнь, Патрикеев признался, что в театрах бывает редко, даже очень редко, работа сменная, в цехе нередки аварии, тогда вытаскивают из дома, оплачивают, правда, солидно эти аварийные часы. Такую мысль ввернул он, чтоб девушке стало понятно: человек он занятой, пусть на него не рассчитывает, в театры ее сопровождать не будет. Да и девушка такого желания не высказывала.
От театра до метро шли вместе, и наконец прозвучал вопрос, которого Патрикеев страшился.
– Как вам понравилось?
Нравится не нравится, а отвечать надо – и не фразами же из рапорта о результатах наблюдения за домом Серебряковых. Люди-то на сцене нередко выходили из-под контроля наружки (зрителей), то скрываясь в другой части дома, то просто удаляясь невесть куда. Правда, при возвращении давали понять, чем занимались. Лишь один человек тщательно скрывал свои намерения, хотя и говорил много: Войницкая. Ей будто не успели шепнуть перед выходом на сцену: “Мария Васильевна, за нами смотрят из дома напротив, попридержи язык и вообще…”.
– Мне кажется, – неуверенно произнес он, – Войницкая выпадает из игры…
Девушка была так удивлена, что остановилась и отступила на шаг, чтоб получше разглядеть Патрикеева. Долго молчала. Сказала тихо:
– У вас безукоризненный художественный вкус… Я вам завидую. Мне бы такой – я бы в школу-студию пошла учиться. Что вам и советую. И знаете… не забывайте меня.
Из сумочки был извлечен блокнот, из него вырван листик, на нем написан телефон.
– Звоните мне. Я буду очень рада.
Патрикеев дал ей свой телефон, домашний, торопливо простился (“На работу в ночную опаздываю!”) и помчался в Теплый Стан. Полусонный сменщик (Малышевы уже, насмотревшись телевизора, разбрелись по комнатам) с радостью покатил домой, а Патрикеев бережно взял с полки томик Чехова с “Дядей Ваней”, дважды прочитал пьесу и догадался наконец о том, что такое режиссер и как пишутся драматургические произведения. Всё просто. Человек – в данном случае Антон Павлович Чехов – от анонимного, скажем так, источника получил машинописный текст записанных на магнитофон разговоров в доме хорошо знакомого ему семейства и, естественно, обнаружил вопиющее несоответствие: слова не сопровождались указанием той интонации, в которой произносились. Слова – что еще естественнее – никак не совпадали с истинным смыслом того, что происходило в доме, где Антон Павлович часто бывал, поэтому-то великий писатель земли русской переозвучил их и внес поправки в машинописный текст, сделал подлог, говоря честно, чтоб некое начальство – публика в данном случае – удовлетворилось его работой. Седьмое управление КГБ до такого надувательства редко доходило, однако само давало оценки тому, что приносила прослушка, могла ту или иную фразу толковать в нужном смысле. Пьеса, в сущности, это отчет тому, кто дал указание провести оперативную проверку.
За ночь была прочитана “Чайка” и сделан вывод: писатели – самый трудоемкий объект для наблюдения. В доме Малышевых же ничего, конечно, не произошло. Точно в 06.30 поднялся Роман, за ним последовательно Софья Владиленовна, Герман Никитич и, наконец, лентяйка Марина, сразу после ухода отца занявшаяся танцульками в голом виде. За зиму у нее прибавились груди и чуть раздались бедра Домашние уроки занимали всё меньше и меньше часов, девчонка висела на телефоне и (у Патрикеева зашлось дыхание) выкурила сигарету, поставив его в исключительно неудобное положение: как предостеречь девочку и как стукнуть матери о прогрессирующем моральном разложении дочери?
Ушла наконец в школу. Роман появился – и далее как по графику. Все чинно и спокойно, хоть время и торопило. Вениамин, не менее Патрикеева обеспокоенный, рассказал: начальство в панике, в ноябре созывается какой-то конгресс в Лондоне, Германа Никитича столько раз уже не пускали за рубеж, что западные коллеги его разъярились, Малышев пользовался известностью как специалист по 18-му веку, и коллеги взбунтовались: подавай им Малышева живым или мертвым, но в Лондоне, иначе отменим конгресс! Вот начальство и бесится, ничего ведь наружное наблюдение не установило. Внутреннее тоже, хотя внедренная в дом Анна Петровна Шершенева и радовала своими комментариями. Душевное волнение охватывало ее, когда она – с пляшущей в пальцах сигаретой – впитывала в себя голоса на ленте. Ахала, осуждающе покачивала хорошенькой головкой, сучила точеными ножками, язвительно улыбалась, иногда хохотала. Ее долго благодарили, намекнули, что могут чем-либо поощрить, на что она ответила решительным отказом, однако день спустя пожаловалась на головные боли и тоже намекнула: не пора ли ей побыть в тишине, в безголосном мире, – и намек поняли, организовали путевку в тихий подмосковный санаторий. Непрослушанными остались всего три бобины, но это были производственные отходы, ошибочные звонки случайных людей.
11
Начальство, похоже, смирилось уже с тем, что либо Герман Никитич ни в чем не повинен, либо настолько погряз в преступлениях, что ему уже нет нужды с кем-либо контактировать, то есть документ особой государственной важности давно передал (или продал) Западу. Патрикеев стал вхож в кабинеты руководства 5-го управления, с ним советовались, его спрашивали, и он уверенно отвечал: Герман Никитич Малышев – настоящий советский человек!
И вдруг “Столяр” взбрыкнул, показал – прилюдно! – всей наружке кукиш: да знаю я, знаю всё о вас, и катитесь к черту, шпики проклятые, филеры тупые, вам не за доктором наук следить, а за алкашами у магазинов.
В воскресный день произошло это неслыханное по дерзости нарушение доброго и тайного соглашения. (Вениамин позднее так отозвался о дикой выходке Германа Никитича: “Вероломно нарушил пакт о ненападении!”.) Вся семья в сборе, все заняты своими делами, пообедали, как всегда, в половине третьего, Германом Никитичем намечалось чтение принесенного накануне реферата своего ученика, к понедельнику обещался отзыв – пока устный. Перед ответственной работой – чтением – Герман Никитич вздремнул с полчасика. Патрикеев тоже полежал немного, потом углубился в “Живой труп”, изредка заглядывал к Малышевым. Ничего примечательного, все воскресные дни Германа Никитича изучены, новостей сегодня (как и неделю назад) не будет.
Вдруг запищала рация, встревоженно заговорил агент в машине: объект вышел из подъезда и направляется в сторону автобусной остановки! Патрикеев не знал, что и подумать. Куда это направляется Малышев? Холодильник полон продуктов, в кино Герман Никитич не ходок. Куда? К кому?
А надо было что-то решать, немедленно. Напарник отпущен домой (надо же людям отдыхать!), ни одного человека под рукой, чтоб прицепиться к Герману Никитичу, который пропал, как дядя Ваня в третьем акте. Вся опергруппа, усыпленная советским образом жизни Малышевых, нежилась в воскресном безделье.
Подняли тревогу, Наденька, жившая на Ленинском проспекте, на такси полетела к месту чрезвычайного происшествия. Малышев мелькнул у входа в метро “Беляево”, то есть мог сойти на любой станции и бесследно исчезнуть. Но на хвост ему сели, когда он пересаживался на кольцевую линию. А на кольце – все вокзалы, что особенно тревожило Вениамина. “Киевский!” – доложено было Наденькой, которая обладала верхним чутьем. На двух машинах подлетели дежурные оперативники, но никто из них Германа Никитича в лицо не знал, да к тому же Наденька малость сплоховала, решив, что объект пересаживается на Арбатско-Покровскую линию. А тот вышел на площадь у Киевского вокзала и оказался под сводами вокзала, в гудящем зале ожидания уставился на расписание поездов. К этому времени Наденьку уже вооружили рацией, а вокзальную наружку нацелили на Малышева. Тот же очень умело передвигался в толпе, заслоняя себя галдящим вокзальным людом. Патрикеев и Наденька воспряли духом, когда увидели: Герман Никитич медленно направляется в ресторан. Как потом выяснилось, это было его тактической уловкой. Агенты подгребли к ресторану, двое из них заняли места за столиком, а Малышев преспокойно отошел от буфета, толкнул дверь, еще несколько шагов – и оказался в самом начале перрона, там, куда втыкались все пути четырех платформ, где останавливались электровозы и где следил за порядком величавый Ильич на пьедестале. Патрикеев взлетел на третий этаж вокзальной администрации, командовал оттуда. Герман Никитич же неторопливо двинулся вдоль вагонов десять минут назад поданного поезда Москва-Прага. Не всем продают билеты на международные экспрессы, публика ездит в них чистая, не обремененная мешками и купленными в столице шмотками. Малышев, ни с кем не контактируя, шел по почти пустой платформе, и только тогда Патрикеев осознал дьявольский умысел Германа Никитича: за ним идти было – нельзя! Все агенты были одеты для толпы, чтоб сливаться с нею, никто не мог сойти за отъезжающего, а выделиться, последовать за объектом было смертельно опасно. Стоило тому обернуться – и агент разоблачил бы себя, агент оказался бы на безлюдной платформе, как на лобном месте. Приходилось поэтому, скрипя зубами, издали наблюдать за, несомненно уже, шпионом, который хитроумным маневром отсек от себя наружное наблюдение. Рассмотреть его можно только с платформы пригородных электричек, туда и бросили агента, но вдруг на первый путь первой платформы подали поезд Москва-Гомель, и тот сразу заслонил обзор. Становилось ясно, что время появления на вокзале было Малышевым продумано и высчитано, если, конечно, аналитическую работу эту не выполнили в американском посольстве. Одиннадцать агентов наружки застыли в ожидании, не зная, что предпринимать. Нумерация вагонов пражского экспресса – с хвоста, то есть последний, семнадцатый, у ног Владимира Ильича, возле третьего Герман Никитич задержался на полминуты, о чем-то поговорил с неизвестным или неизвестной в вагоне, а затем резко повернулся и пошел обратно, наводя Патрикеева на воспоминания о памятнике героям Плевны и корреспондентке словацкого радио, заодно и внушая надежду на скорое возвращение объекта домой.
Рано, однако, радовался Патрикеев. Малышев, подставив себя под глаза лучшим бойцам Седьмого управления, вдруг исчез, как сквозь землю провалился: на платформе оказался вход в метро, несколько месяцев назад сделанный, и даже Наденька не знала о нем. Пока думали и гадали – Малышева и след простыл. Более того, нигде, ни на одной станции не замечен он был выходящим из метро. Ускользнул, как угорь. “Гегемон!” – презрительно обозвал себя Патрикеев любимым словечком Вениамина. Да и кого, кроме себя, винить? Сам ведь снял часть людей с объекта, убаюканный смирным поведением Германа Никитича. А тот, вполне вероятно, вступил в разговор с кем-то в поезде буквально для отвода глаз. Весь его проход по платформе мог быть контрольным, то есть Малышев, показывая себя кому-то в одном из вагонов, давал знак: всё у меня в порядке. Или наоборот: нахожусь на грани разоблачения.
И всё. Пропал человек. Был человек – был и объект, была и наружка. Нет человека – нет и наружки. “Я ему глаза выцарапаю…” – скулила насмерть обиженная Наденька.
Вернулись в Теплый Стан, прослушали последнюю запись. “Ты куда?” – это Софья Владиленовна. И ленивый, со вздохом ответ мужа: “Прогуляюсь малость, голова болит…”.
Было уже семь вечера. Экспресс еще не дошел до Брянска, а списки пассажиров лежали перед Вениамином: той самой корреспондентки ни в одном вагоне не обнаружили, а допрашивать проводниц решено было в Киеве. Наденька успокоилась и даже тихохонько радовалась неприятностям начальства, имея свое мнение об отлучке Германа Никитича. Мужику, рассуждала она, надоела баба, вот и съездил потрахаться с ассистенткой Ритой, есть там на кафедре такая костлявая уродина. Кто-то возразил: жена красавица – и на уродину? “Э, милый, в них такой костер пылает, что только палки успевай подбрасывать!” Посмеялись и забыли, другой вопрос терзал: как мог Малышев догадаться, что за ним неустанная слежка? Жил затаенно несколько месяцев – и вдруг сорвался. Кто шепнул ему, кто навел на мысль? Наружка, то есть. Седьмое управление, лучшая в мире, распознать слежку может только профессионал высочайшего класса, но никак не доцент какой-то там кафедры. И где сейчас этот доцент? С американским паспортом и измененной внешностью садится в лайнер? Документ с ним или пересекает границу в дипломатической почте?
Герман Никитич появился около десяти вечера, Софья Владиленовна, вдоволь наболтавшись по телефону, несколько удивилась: “Ты где это пропадал?”. Ответом было невнятное бурчание, зато звонко расхохоталась Марина: “Папа! Ты молодец: завел любовницу!”. Сидевший в кустах наружник внес некоторую ясность: Герман Никитич к дому подъехал на такси и со стороны проспекта Вернадского.
Начальство громы и молнии метать не стало, приказало собрать все сведения о протекшем дне и доложить во вторник, наблюдение же усилить.
12
Еще не опомнились от шпионской (в лучшем случае – хулиганской) воскресной выходки Малышева, как он подбросил сущую подлянку – на следующий же день, в понедельник. Вернулся из института домой, пообедал, позвонил теще, узнал, в чем нуждается ее холодильник, Софья Владиленовна пофыркала, отсчитала деньги (она ими распоряжалась в семье, что, Патрикееву казалось, ущемляло права Германа Никитича).
Малышев же доехал до “Профсоюзной” и потолкался на Черемушкинском рынке. После вчерашнего провала наружники старались ничего не упустить, вели групповое наблюдение, кольцом охватив объект. Патрикеев подкатил на машине, контролировал. Герман Никитич смирнехонько сел на 130-й автобус, шедший до Минской улицы. Агенты менялись, чтоб не примелькаться. Один сошел на остановке “Ленинский проспект”, следующий должен был сесть на “Метро Университетская”. Герман Никитич же покинул автобус на полдороге между остановками, у кинотеатра “Прогресс”, что не показалось странным: изредка объект кое-что из молочных продуктов прикупал в магазине поблизости. И вдруг, как вчера на вокзале, Малышев испарился, исчез. Агенты забегали. Десять, пятнадцать минут – а Германа Никитича всё не было. Не доверяя шоферу (тот плохо запоминал людей), Патрикеев сам сел за руль, вел машину медленно, вглядываясь в прохожих, и увидел-таки беглеца Малышев преспокойно стоял на той же остановке, будто никуда с нее не отлучался. День был мокрым, еще с ночи зарядили дожди, у остановки – обширная лужа, Герман Никитич стоял в метре от нее, и разъяренный Патрикеев промчался мимо него так, что окатил вероломного подшефного с головы до ног грязной водой: на тебе, получай, и впредь не смей!
Через пять минут выяснилось, что Герман Никитич заскакивал в ранее неизвестную наружке книжную университетскую лавку, в том же доме, но с тыльной стороны (в лавку эту Патрикеев стал потом захаживать), что Малышева в какой-то мере оправдывало, но сам тот факт, что объект вздумал своевольничать и, более того, глумился над наружкой, – такого Патрикеев стерпеть не мог. Именно так расценивал он то, что на языке юристов называется эксцессом, потому поостыв немного, поразмыслив вместе с Вениамином, догадался: шпион так вызывающе дерзко себя не ведет, здесь иная мотивация – предательство! Не Родины, конечно, хотя и такое не исключается. Предательство! Измена всему тому, что стало нормой поведения двух сторон – наружки и самого Германа Никитича.
Горя мщением, он красочно расписал Вениамину очередную выходку Германа Никитича. Тот поколебался, но всё же принял меры. Три дня в квартире Малышевых бесновался телефон, специально натасканные хлопцы сквернословили, обозвали Софью Владиленовну блядью, самого Германа Никитича мудаком, пытались было и Марине нахамить, но та лишь радостно хихикала, выслушивая предложения перепихнуться. А потом ребята вообще отключили телефон – не надолго, конечно, семью надо было слушать.
На четвертые сутки строптивый Герман Никитич понял, что от него требуется, и стал по телефону, говоря с институтскими коллегами, излагать между прочим план предстоящих действий: куда пойдет, с кем, на какое время.
Успокаиваться, однако, было рано, начальство поставило правильный вопрос: кто выдал наружку. Из чьих уст вылетела секретная информация, какой идиот не вовремя высунулся или выдал себя взглядом, жестом, словом? Кого за уши оттянули от замочной скважины? Кто наследил, черт возьми?