Текст книги "Суждения господина Жерома Куаньяра"
Автор книги: Анатоль Франс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 10 страниц)
XXI
Пpaвосудие
(Продолжение)
Мой добрый учитель, повернувшись ко мне, продолжал:
– Я привел это сказание об ангеле и отшельнике только для того, чтобы показать, какая пропасть отделяет мирское от духовного. Ибо правосудие человеческое проявляется только в мирском, а это – злачная юдоль, где высокие принципы не находят себе применения. Какой тяжкий грех перед господом нашим Иисусом Христом – водружать образ его в судилище, где судьи оправдывают фарисеев, его распявших, и осуждают Магдалину, которую он поднял своими божественными руками. Что делать ему, справедливому, среди этих людей, которые не могут быть справедливыми, даже если бы хотели, ибо их жалкая обязанность состоит в том, чтобы судить дела ближних своих, не вдаваясь в их суть или побуждения, а руководствуясь лишь интересами общества, то есть, попросту говоря, поощрять это чудовищное сплетение эгоизма, жадности, обмана и злоупотреблений, – все то, из чего создаются государства и что они, судьи, поставлены слепо охранять. Взвешивая проступок, они кладут на ту же чашу весов гнев или страх, внушаемый этим проступком трусливой толпе. И все это вписано в их книгу, и сей древний свод и мертвая буква заменяют им разум, сердце и душу живую. И все эти заветы, из коих некоторые уцелели от позорных времен Византии и Феодоры [69]69
… заветы, из коих некоторые уцелели от позорных времен Византии и Феодоры… – Феодора – супруга византийского императора Юстиниана Великого (VI в.); согласно преданию в юности была бродячей комедианткой и куртизанкой.
[Закрыть], неизменно сходятся в одном – сохранить все как есть добродетели и пороки, чтобы все оставалось на своем месте в этом мире, который не желает меняться. Проступок сам по себе имеет в глазах закона столь мало значения, а внешние обстоятельства обретают такой вес, что одно и то же действие, законное в одном случае, считается непростительным в другом; примером можно привести пощечину: горожанина, который дал другому пощечину, всего лишь порицают за несдержанность, а солдата – отдают под суд и карают смертью. Сей пережиток варварства покроет нас позором в грядущих веках. Мы об этом не думаем; но когда-нибудь люди будут изумляться, что же это были за дикари, которые карали смертной казнью благородное негодование, заставляющее бурлить кровь юноши, обреченного законом на опасности войны и гнусности казармы. И ведь всякому ясно, что, если бы у нас действительно существовало правосудие, мы не завели бы двух кодексов – одного военного, а другого гражданского. Это казарменное правосудие, которое что ни день чинит расправы, отличается невообразимой жестокостью, и если когда-нибудь люди станут просвещенными, им трудно будет поверить, что могли некогда существовать такие порядки, при которых в мирное время военно-полевые суды карали смертью людей за оскорбление капралов и сержантов. Им трудно будет поверить, что людей прогоняли сквозь строй за преступление, именуемое бегством пред лицом неприятеля, во время экспедиции, в которой правительство Франции не признавало воюющих сторон. И больше всего поражает то, что все эти жестокости совершаются у христианских народов, которые чтут святого Себастьяна, мятежного воина, и мучеников Фивского легиона, вся слава коих в том и состоит, что они испытали на себе тяжесть военного суда, отказавшись воевать против багаудов [70]70
…. святого Себастьяна, мятежного воина… отказавшись воевать против багаудов… – По церковной легенде, римский воин Себастьян, начальник преторианцев императора Диоклетиана (III в.), был замучен за тайное исповедание христианства. Багауды – галльские земледельцы, дважды восстававшие в III в. против завоевателей-римлян.
[Закрыть]. Но оставим это, не будем говорить о правосудии солдафонов, которые, по пророчеству сына божия, сгинут с лица земли, и вернемся к судьям гражданским.
Судьи не читают в сердцах и не проникают в человеческие помыслы; поэтому даже самое справедливое их правосудие грубо и поверхностно. Многого им еще недостает до того, чтобы соблюдать хотя бы ту видимость справедливости, на которой зиждутся их законы. Они люди, а это значит, что они слабы и подкупны, к сильным людям предупредительны, а к малым людям безжалостны. Они узаконивают своими приговорами чудовищный произвол, и трудно понять, проистекает ли сие попустительство от их собственной низости, или же они почитают сие своим судейским долгом, который поистине сводится лишь к тому, чтобы поддерживать государство во всем, что в нем хорошо или дурно, печься о незыблемости общественных нравов, достойных или постыдных, и охранять наравне с правами граждан тиранический произвол государя, не говоря уже о тех нелепых и жестоких предрассудках, кои находят себе неприкосновенное убежище под гербом лилии.
Самый неподкупный судья, именно в силу своего нелицеприятия, способен вынести самый возмутительный и, быть может, более бесчеловечный приговор, нежели судья недобросовестный, и я, по правде сказать, не знаю, кого из двух следует опасаться, – того ли, кто сжился душой с буквой закона, или того, кто, еще сохранив какие-то остатки чувств, вкладывает их в превратное толкование сих законов. Этот принесет меня в жертву своим страстям или своей корысти, а тот хладнокровно пожертвует мною писанной букве.
Следует еще заметить, что судья по роду своей деятельности стоит на страже не новых предрассудков, коим мы все подвержены, но тех пережитков прошлого, которые сохраняются в законах и тогда, когда они уже давно исчезли из наших обычаев и из нашей памяти. И человек, обладающий хоть сколько-нибудь независимым умом и способностью размышлять, не может не видеть этой обветшалости закона, которую судья не имеет права замечать.
Но я говорю так, как если бы законы, какие бы они ни были варварские и дикие, отличались по крайней мере ясностью и определенностью. На самом же деле это далеко не так. Темные речи какого-нибудь колдуна легче понять, чем некоторые статьи наших кодексов и уложений обычного права. Эти трудности толкования сыграли немалую роль в создании различных судебных инстанций; предполагается, что ежели в чем-то не разберется местный судья, сие разберут господа высшие судьи. Но не слишком ли это много ожидать от пяти человек в красных мантиях и четырехугольных шапках, кои даже после прочтения Veni, Creator [71]71
Гряди, творец! (лат.)
[Закрыть]все равно остаются подвержены заблуждениям? И не лучше ли просто сознаться, что и высшая судебная инстанция выносит окончательный приговор лишь потому, что к ней прибегают уже после того, как пройдены всё остальные. Государь держится того же мнения, ибо его суд выше верховного суда.
XXII
Правосудие
(Продолжение и конец)
Мой добрый учитель печально следил взором за течением реки, словно созерцая в сем образ нашего мира, где все течет и ничто не изменяется. Некоторое время он сидел молча, задумавшись, а потом заговорил тихим голосом:
– Уже одно то кажется мне непостижимым, сын мой, что именно судьи призваны вершить правосудие. Разве не ясно, что им требуется объявить виновным того, кого они с самого начала заподозрили? Их побуждает к этому кастовый дух, который их тесно сплачивает; вот почему во время судопроизводства они всячески отстраняют защиту, словно это какой-то назойливый любопытный, и допускают ее лишь после того, как обвинение предстанет во всеоружии, с суровым лицом, придав себе с помощью всяческих ухищрений вид прекрасной Минервы. По самому духу своей профессии они склонны видеть виновного в каждом обвиняемом, и их рвение кажется таким устрашающим некоторым европейским народам, что в крупных судебных делах они приставляют к судьям десяток граждан, избранных по жребию. Из этого следует, что случай в своей слепоте более способен оградить жизнь и свободу обвиняемого, нежели просвещенная совесть судей. Правда, эти присяжные, которых привел сюда жребий, не допускаются до сути дела и видят его только с парадной, показной стороны. Правда и то, что, поскольку они не сведущи в законах, им положено не применять закон, а лишь постановить коротко, одним словом, следует или нет в данном случае его применить. Говорят, что эти суды присяжных приводят иной раз к совершенно нелепым результатам, но народы, которые их у себя ввели, держатся за них как за своего рода крепкую защиту. Я охотно этому верю и могу понять, почему люди признают такого рода приговоры: они могут быть бессмысленными и жестокими, но по крайней мере их бессмысленность и жестокость никому нельзя вменить в вину. Можно примириться с несправедливостью, когда она до такой степени ни с чем не сообразна, что кажется невольной.
Этот маленький судебный пристав, который так превозносил правосудие, заподозрил меня в том, что я держу сторону воров и убийц. Напротив, мне так ненавистны воровство и убийство, что я не переношу их даже в исполнительных листах, скрепленных законом, и мне горестно видеть, что судьи не придумали ничего лучше для наказания мошенников и злодеев, кроме как подражать им; ибо, сказать по правде, Турнеброш, сын мой, что такое штрафы и смертные казни как не те же кражи и убийства, совершаемые с торжественной неотвратимостью? И разве ты не видишь, что наше правосудие, при всем своем величии, идет тем же постыдным путем – воздает злом за зло, несчастьем за несчастье, дабы не нарушить равновесия и симметрии, умножает вдвое злодейства и преступления. Здесь также можно высказать своего рода честность и бескорыстие; можно проявить себя новым л'Опиталем так же, как и новым Джеффрисом [72]72
…. можно проявить себя новым л'Опиталем так же, как и новым Джеффрисом. – Л'Опиталь Мишель (XVI в.) – президент верховного суда Франции; слыл неподкупным и гуманным. Джеффрис Джордж (XVII в.) – канцлер Англии в период реставрации династии Стюартов; жестоко преследовал бывших участников буржуазной революции.
[Закрыть]. Я сам знаю одного судью, очень порядочного человека. Но я потому и начал с самых основ, что мне хотелось показать истинную природу сей касты, которой гордыня судей и страх народа придали отнюдь не подобающее ей величие. Я хотел показать подлинное убожество этих сводов законов, которые нам преподносят как нечто священное, тогда как на самом деле они представляют собой собрание всевозможных ухищрений и уловок.
Увы! Законы произошли от человека, – ничтожное и жалкое происхождение! Большинство из них зародилось случайно. Невежество, суеверие, честолюбие монарха, корысть законодателя, прихоть, фантазия – вот на чем зачинались эти высокие установления, которые возвеличивались по мере того, как они становились все более непостижимыми. Они окутаны мраком, и толкователи еще более сгущают его, дабы придать им величие древних оракулов. Я то и дело слышу и каждый день читаю в газетах, что наши законы ныне диктуются обстоятельствами и случаем. Это рассуждения близоруких людей, которые не видят того, что так оно и было спокон веков и что закон всегда обязан своим происхождением какой-нибудь случайности. Жалуются также на путаницу и противоречия, в которые постоянно впадают наши нынешние законодатели. И не замечают того, что и предшественники их тоже плутали в потемках.
А в сущности говоря, Турнеброш, сын мой, законы хороши или плохи не столько сами по себе, сколько по тому, как их применяют, и несправедливое установление не причинит зла, ежели судья не приведет его в действие. Обычаи сильнее законов. Мягкость нравов, незлобивость духа – вот единственные средства, коими можно разумно бороться с варварством законов. Ибо исправлять законы посредством законов – это долгий и сбивчивый путь. Только течение веков сокрушит то, что создавалось веками. И мало надежды, что некий французский Нума Помпилий повстречает когда-нибудь в Компьенском лесу или среди скал Фонтенебло новую нимфу Эгерию [73]73
… некий французский Нума Помпилий повстречает… новую нимфу Эгерию… – Согласно античному преданию второй римский царь Нума Помпилий установил законы, подсказанные ему нимфой Эгерией.
[Закрыть], которая продиктует ему мудрые законы.
Он устремил долгий взгляд на холмы, синевшие на горизонте. Лицо его было задумчиво и печально. Затем, ласково положив руку мне на плечо, он заговорил таким проникновенным голосом, что я почувствовал себя потрясенным до глубины души.
– Турнеброш, сын мой, – сказал он мне, – ты замечаешь, как я теряюсь и путаюсь, делаюсь косноязычным и глупым при одной только мысли об исправлении того, что кажется мне отвратительным. Не думай, что это робость духа: ничто не может смутить дерзаний моего разума. Но запомни хорошенько то, что я тебе сейчас скажу, сын мой. Истины, открытые разумом, остаются бесплодными. Только сердце способно оплодотворить мечты. Оно вливает жизнь во все, что оно любит. И семена добра, разбросанные в мире, посеяны чувством. Разум не способен сеять. И я признаюсь, что до сих пор был слишком рассудочен в своей критике законов и нравов. Поэтому критика моя не принесет плодов и засохнет, как дерево от апрельских заморозков. Чтобы служить людям, нужно отбросить разум прочь, как ненужный балласт, и взлететь на крыльях воодушевления. А тот, кто рассуждает, никогда не взлетит.
Комментарии
«Суждения господина Жерома Куаньяра» были впервые опубликованы в газете «Écho de Paris» в виде серии фельетонов в период с 15 марта по 19 июля 1893 г. (за исключением трех глав, напечатанных в газете «Temps»). Отдельное издание вышло у Кальман-Леви в октябре 1893 г.
Книга «Суждения господин Жерома Куаньяра» бессюжетна; это серия диалогов в повествовательном обрамлении, из которых выясняются взгляды героя на государственное устройство, армию, войну, на мораль и право, на науку вообще и историческую науку в частности. Собеседования на эти темы происходят в характерных уголках старого Парижа: то в книжной лавке, то в кабачке или на церковной паперти, то на Новом мосту перед ларьками букинистов. Это придает произведению исторический колорит.
Каждая беседа составляет законченный эпизод книги и имеет тенденцию обособиться в самостоятельную новеллу, но все новеллы-диалоги связаны общим героем и единством его отношения к жизни.
Аббат Куаньяр решительно осуждает колониальную политику европейцев, «путем усовершенствованной дикости» истребляющих цветные расы, как «позор для человечества», утверждает благородство крестьян и ремесленников, ежедневно рискующих умереть от усталости и голода, ибо пули и ядра убивают не так метко, как нищета; считает, «что все, чем мы владеем, приобретено насильем и хитростью», что судьи одобряют грабеж, «если нас грабит могущественный грабитель»; он возмущен казнью молодой служанки советницы Жосс за кражу куска алансонских кружев.
Во второй книге о Куаньяре критика обращена прямо в сторону современности. Франс прибегает к эзопову языку: его Куаньяр, жизнь которого отнесена к последней четверти XVII и первой четверти XVIII в., оперирует материалами из жизни Третьей республики; дело Миссисипи – это Панама, госпожа де ла Моранжер (в газетной редакции книги – госпожа Коддю) имеет прототипом жену барона Коттю, администратора Панамского канала; лицемерный ревнитель морали Никомед списан с сенатора Третьей республики Беранже, в Рокстронге есть черты французского буржуазного политического деятеля Анри Рошфора, автора памфлетов против Второй империи, и т. д. В книгу врывалось живое дыхание современной Франсу политической жизни. Фактически писатель провел своего героя через опыт буржуазной революции и заставил не только полемизировать с нею и теми просветителями, которые подготовляли ее идеологически, но и ополчиться против ее результатов, против уродств буржуазного общества.
Иногда герой Франса приходит в социальном вопросе к смелым обобщениям, считая, например, что восстания рождаются от крайней нищеты народа и зачастую являются единственным выходом для людей, которые «могут добыть себе таким путем лучшие условия жизни, а иногда и участие в верховной власти». Следует, однако, помнить, что воззрения аббата Жерома Куаньяра крайне непоследовательны и противоречивы; так, из других его высказываний следует, что в плодотворность революционных переворотов он не верит; в притче о принце Земире история человечества сводится Куаньяром к формуле: «Люди рождались, страдали и умирали». История, по его мнению, движется по замкнутому кругу, и время не вносит в жизнь народов существенных изменений. Мудрость старухи из Сиракуз, которая ежедневно молится за здоровье тирана, – в том, что новый тиран может оказаться еще хуже. К правительствам, возникшим в результате заговора и мятежа, Куаньяр относится с недоверием, и одновременно пафос его высказываний – в обличении монархического принципа. Весьма вероятно, говорит он, что небо послало монархов народам в виде наказания. Признаваясь в том, что склонен любить народные правительства, Куаньяр, тем не менее, критически относится к народовластию; он заявляет, что народное собрание не способно к широким и глубоким политическим взглядам, что правители, назначенные демосом, слабы, посредственны, коварны. Взгляд Куаньяра на историю, несомненно, разделялся в период создания книг и самим автором.
Скептик-созерцатель Куаньяр считает себя неспособным к каким бы то ни было действиям и думает, что действовать можно только при близорукости и узости кругозора. Речь, разумеется, идет не о действиях в сфере частной жизни, а об активности в сфере общественной. И все же скала куаньяровского созерцательного скептицизма, в конце концов, дает трещину: книга венчается репликой Куаньяра о необходимости, для служения людям, отбросить всякие рассуждения и подняться ввысь «на крыльях воодушевления». Таким образом, герой делает шаг вперед, когда признает необходимость действия и энтузиазма, но он впадает в другую крайность, жертвуя ради действия мыслью. Герой Франса так и не смог снять искусственного противопоставления мысли действию, решение проблемы остается односторонним.
В ряде франсовских героев-гуманистов Куаньяр, при всей противоречивости и непоследовательности его взглядов, является первым, кто выступил с развернутой критикой социальной действительности. И в этом непреходящее значение его образа на творческом пути Франса. Куаньяр предвещает появление своих преемников в лице Бержере («Современная история») и Ланжелье («На белом камне»).
Царская цензура неоднократно налагала запрет на книги Франса о Куаньяре. В докладе Центральному комитету иностранной цензуры, ведению которого подлежали вопросы о допущении заграничных изданий к обращению внутри страны, царский цензор в 1893 г. обрушился на «антирелигиозную болтовню» в «Харчевне королевы Гусиные Лапы» и, имея в виду Куаньяра, писал, что «одно из таких лиц, принятое владельцем помещения в наставники к сыну своему, в прениях своих по предмету религии не стеснялось в выражениях о святых, о творце и такими суждениями повлияло и на воспитанника своего». В оценке «Суждений» цензор делает упор на «неудобные к дозволению» антимонархические идеи книги. В обоих случаях резолюция председателя Центрального комитета иностранной цензуры А. Н. Майкова была краткой и категоричной: «Запретить».
В 1907 г., в связи с манифестом 17 октября 1905 г., Центральный комитет иностранной цензуры вновь обратился к «изучению» романов Франса о Куаньяре и, надо сказать, с прежним успехом: запрет был подтвержден.
«Харчевня королевы Гусиные Лапы» и «Суждения господина Жерома Куаньяра» вместе с рядом других произведений Франса были впервые опубликованы на русском языке после Великой Октябрьской социалистической революции.