Текст книги "О чудесах и чудесном"
Автор книги: Анастасия Цветаева
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)
«О МАРИНЕ, СЕСТРЕ МОЕЙ»
Мальчик к губам приложил осторожно свирель,
Девочка, плача, головку на грудь уронила,
Грустно и мило,
Скорбно склоняется к детям столетняя ель.
Старая ель в этой жизни видала так много
Слишком красивых, с большими глазами, детей,
Нету путей Им в этой жизни. Их радость, их счастье – у Бога.
Море синеет вдали как огромный сапфир,
Детские крики доносятся с дальней лужайки,
В воздухе – чайки,
Мальчик играет, а девочке в друге – весь мир.
Словно читая в грядущем, их старая ель осенила,
Мощная, старая, много видавшая ель,
Плачет свирель…
Девочка, плача, головку на гридь уронила.
Легко ли поверить, что эти стихи написала девушка, еле перешагнувшая порог отрочества?.. Такова была Марина. Она все знала – заранее. Ее грусть, в ней зажженная еще в детстве, чуя все, что потом придет, делала ее в 15, в 16 лет – тою столетнею елью над теми детьми.
Отец наш писал о Марине: «Какие способности дала природа этой 13-летней девочке!
Как она будет жить с ними? Ей будет очень трудно жить!..»
Да, в 12 лет, приехав во Фрайбург (Южная Германия), где лечилась наша мать, поступила в интернат немецкой школы, она после экзаменов, ею пройденных, была определена: по предметам, ей чуждым – математике, химии, естествознанию в класс своего возраста, а по гуманитарным – истории, литературе и по языкам – в старший класс, к 17-ти – 18-тилетним.
В ответ на просьбу написать о Марине что хочу – захотелось об удивительном, с нею связанном.
В моей книге «Дым, Дым и Дым» (1916) есть страница, начинающаяся словами: «Маринина смерть будет самым глубоким, жгучим – слов нет – горем моей жизни». Нам было 24 и 22 года. Марина всегда, с детства, была здоровее меня. Как смогло перо мое написать о смерти ее слово «будет» – ? Ничто не предвещало ее. Откуда было это душевное предвестие? Без всякого «если»! Как я смогла окунуться в силу, в ощущение этого горя – вдруг? С птичьего полета заглянуть из 1916 года в 1943, когда, два года бережа меня от вести о ее гибели, все же не смогли уберечь – весть дошла до Дальнего Востока, где я была на 10 лет в заключении. ОДНОГО не предугадала – что буду далеко от нее, не смогу даже мертвую ее увидеть, проститься.
На похоронах одного из братьев Гонкуров другой поседел. Но он на этих похоронах был. У меня было отнято даже это. Только силу удара я в 1916-ом вдруг ощутила.
Было еще и другое: был сон в конце августа 1941 – или в первые дни сентября – нет, первого сентября был, помнится, ликвидком (ликвидационная комиссия) проектно-сметной группы, где мы работали, а значит сон был в августе, когда решалась судьба Марины – сон о ее смерти. Я проснулась в таком испуге, что не дала себе осознать, кто умер, но и лгать не могла и определила, что сон был о смерти самой близкой мне женщины – имени не назвав?
Этот сон! Поданный мне, ее, по ее названию – «неразлучной» – и как он мог не быть подан? Узнала я, что он был правдой – только через два года. Но он был.
А что Марина умрет раньше меня, я написала и в пропавшем при аресте двухтомном романе «Нюренбергская хроника». Там семья наша была переселена в Германию. Мама звалась фрау Мария, мы – Беата и Эрика, и старшая из нас была невестой англичанина, когда разразилась мировая война 1914 года – и разлучила их. Тогда Беата поступает на курсы сестер милосердия, перебарывая нелюбовь к медицине и идет на фронт в фантастической надежде где-то в боях встретить своего жениха. И погибает. Младшая, Эрика, остается жить.
Откуда я знала, что Марину – переживу?
Идем дальше, узнав о Марининой гибели и об оставленных ею письмах, – сыну, мужу, дочери и Асееву (поручая ему сына) я спросила себя – и весь воздух, который только и могла спросить: как могла Марина уйти, не упомянув меня? Молчание в ответ было моим живым страданием. Но на этот вопрос я получила ответ и именно в эти дни. Вторая жена моего мужа Бориса, самый близкий мне человек после Марины, прислала письмо, где сообщила, что в бумагах своего погибшего в тюрьме второго мужа, Б-на, она нашла подобранное им в марининой квартире в Борисоглебском переулке (после ее отъезда из России) – письмо ко мне 1910 года, прощальное, написанное перед ее неудавшимся самоубийством и не уничтоженное ею с 1910 до 1922 года. «Я передам его при встрече, – писала Мария Ивановна, – а пока шлю его копию». Это было как удар грома в мои тоскующие и вопрошающие дни.
Увы, когда я пишу все это, у меня опять нет его со мной в мои 94 года, – но его содержание: Марина прощалась со мной, просила меня не бояться ее, знать твердо, что она никогда ко мне не придет даже призраком, помнить ее и в весенние вечера, петь те песни, детские, девические, которые мы пели вместе после нашей двойной любви к В. О. Нилендеру, – просила меня никогда ничего не бояться, ничего не жалеть. И была в конце фраза: «Только бы не оборвалась веревка! А то не довеситься – гадость, правда?»
Я держала листок копии этого письма, руки мои дрожали, я стояла на моей лагерной койке на коленях перед уже висящим на стене портретом, карандашным, увеличенным мною с присланной мне ее фотографии. Я стояла лицом к нему, к ней, спиной к комнате, к женщинам, моим спутницам по беде. Заливалась слезами…
Разве не чудо было читать его впервые теперь, в 49 лет, не чудо ли, что Марина не порвала его – разве оно не попадалось ей в руки? И не чудо, что оно пришло теперь, после ее самоубийства – узнать, что она не забыла меня, в ответ на мое горе оставленности?..
В 1960 году, когда я смогла поехать искать ее могилу в Елабугу, я узнала от А. Ив. Бродельниковой, ее елабужской хозяйки, что узнав ее имя и отчество, Марина повторила его и – «У меня есть сестра Анастасия Ивановна…» Так она за несколько дней до смерти произнесла мое имя.
В 1943 году, на Дальнем Востоке, в сталинском лагере, когда я узнала о смерти Марины (от меня два года скрывали), я все свободное время сидела за увеличением Марининых фотографий, портретов. И с лучшим из этих портретов произошло следующее: техника увеличения: крошечные клетки, легко начертанные на фотографии, автоматически повторялись в масштабе увеличения и ни йоты фантазии в этой работе не могло быть. Я начинала всегда – с глаз. Правый, затем – левый… Фотография, мне присланная, была, увы, неудачная по выражению лица: будничное, никакое. Я автоматически воспроизводила линии и тень между них, то есть автоматически повторяла, увеличивала глаз с неудачной фотографии. Но на меня глядел неуловимо себя утверждая, живой маринин глаз. Удивясь, я, туша радость, сказала себе – Идиотка! – ты сфантазировала тут что-то – и теперь между глазами будет несходство, психологическая косина! Но и со вторым глазом произошло то же и оба – правый и левый переглянулись единством на пустом листе…
И еще о Марине: с 1907 по 1910 год. Она жила на антресолях отцовского дома в крошечной комнатке – письменный стол, диван и портреты любимых героев – на стенах. А в 1910 году Марина сошла вниз, поселилась в бывшей кладовой, а позднее – в комнате экономки, двухоконной, окнами во двор. И подоконники она уставила горшками комнатных растений. Любимый ее цветок был «серолист» из семейства бегоний, листья которого усыпаны серебряным узором.
Итак, в 1943 году, на Дальнем Востоке, погруженная в свое горе, я увидела у одной вскоре освобождающейся женщины, у койки ее в большой кадке как бы увеличенный в лупу, как с ее подоконника, цветок, любимый Мариной, разросшийся в комнатное дерево – серолист. Я сказала о Марине владелице дерева и она подарила его мне, заповедав ежевесенне его пересаживать в новую землю. Дерево стало моим.
В тихий осенний вечер мы сидели, человек пять, пришедших с работ, кто за письмом, кто за вязанием, кто за чаем, в полной тишине – многие еще не пришли, и дерево с нами, как член горестной нашей семьи. Я – рисую Марину…
Было совсем тихо, никто не шел по мосткам, ведшим в маленький наш барак, и не было за окном ветра.
Внезапно, как бы в порыве сильного ветра, все ветки серолиста всплеснулись шумно.
Все мы пораженные смотрели друг на друга, молча, я – оторвавшись от марининого портрета. Дерево медленно успокаивалось…
Марина дала знать о себе?..
Моего заключения прошло 6 лет, оставалось еще четыре. Эти годы прошли без переездов, на станции Известковой. Каждую весну я пересаживала маринин серолист в новую землю. Переносили мне мою кадку из барака в барак – кто-нибудь из мужского барака – за полпайки. И рассталась я с ним в день освобождения 1 сентября 1947 года. У кого этот серолист дожил свой век?..
И последнее: с 1941 года жизни я впервые начала писать стихи. Сперва – английские, затем – русские. Поток стихов залил мои тюремные дни (стихи, рожденные в воздух, утвержденные памятью, ибо даже карандаш в советских тюрьмах был запрещен). Стихи продолжались и в лагере. Но с дня, когда я узнала о гибели Марины, стихи иссякли. И только через 31 год, в 1974 году я написала «Мне 80 лет», мое последнее стихотворение.
«О МОЩАХ Св. ИОАСАФА БЕЛГОРОДСКОГО (ГОРЛЕНКО)»
Это было, как мне помнится, в 1924 году. В Москве, на Петровке, в высоком особняке (позади бывшего цветочного магазина Ноева) помещался Музей Наркомзема.
И там, на втором этаже был зал, где, в доказательство несуществования мощей (а существования мумификации) под большой витриной, под стеклом с перекладинами, лежали мощи Св. Иоасафа Белгородского, а над ним, сбоку, на длинной полке, в стеклянном гробике лежал маленький, с искаженным лицом, в позе самозащиты, труп бывшего фальшивомонетчика, убитого во время дележа денег. Он был найден в сухом подвале. И рядом на маленькой полочке лежала засохшая мертвая крыса. А по стенам и под лестницей висел рассказ о них и о мумификации, вывешенный начальством Музея, для «просвещения» народа.
В соседних залах, в спирту, я видела 2-х голового новорожденного и прочие «чудеса» природы.
Св. Иоасаф был епископ. Жил он, если не ошибаюсь, при царице Екатерине Второй.
Епископов, мне сказали, хоронят с длинными волосами, как полагается православному священству, но теперь он лежал остриженный под первый номер еле серебристой головы. Я видела образ его, и сразу узнала нос с горбинкой, строгие благородные черты. Высокого роста, епископ лежал обнаженный, с куском картона на чреслах, закрытые глаза – не видели, слава Богу! И стали мы с сыном-подростком ходить в Музей, прикладываться к мощам, стараясь делать это незаметнее. Думаю, мы не были единственными.
На стенах вывешивались вопросы населения, на которые через несколько дней тем же способом отвечали служащие Музея. Один из этих вопросов я запомнила: «Почему плохо пахнет фальшивомонетчик?» Мальчишеские глаза сына лукаво смеялись и голос был весел – Что они ответят народу, что?
На стенах ответа не вывесили, но полка со стеклянным гробиком – исчезла: точно ее и не было.
И, кажется, все? Да, так казалось. Но прошло много лет – считаю не менее десяти, и надо же, чтобы именно мне пришел этот ответ и я его тут записала:
В 30-х годах и даже в их середине я преподавала английский язык научным работникам учреждений и шла с урока вместе с молодой женщиной, старостой группы.
Как зашел разговор о Музее Наркомзема – не помню. Но моя спутница оживилась. – «Теперь его нет по-моему. но тогда я работала в одной лаборатории, имевшей отношение к больнице Склифосовского, бывшей Шереметьевской. И к нам привезли мумифицированного фальшивомонетчика, его история была известна. Убит своими коллегами. Он стал издавать дурной запах, а его надо было вернуть обратно в зал Музея Наркомзема. Фальшивомонетчика принялись бальзамировать. Сколько над ним старались! Все усилия, все знания приложили. Но, должно быть, перестарались – потому что он у них под руками вдруг рассыпался в вонючий прах. И тогда я рассказала моей спутнице начало этой истории.
Куда перевезли мощи Св. Иоасафа Белгородского, целы ли они где-нибудь?
8. VIII.90 г. Кясму, Эстония
«СТАТУЯ»
В конце 20-х годов Борис Михайлович Зубакин привез из Карачаева Тамбовской губернии, где жила его сестра Надежда Михайловна и где разорили церковь – сидящую статую Христа, деревянную, тонко раскрашенную масляными красками; почти в натуральную величину, в терновом венце. Борис Михайлович вез ее в большой бельевой корзине. В пути его остановила милиция, по согнутой в колене ноге, выглянувшей из корзины, заподозрив, что он везет тело. Осмотрев, отпустили. Он поднял статую ко мне на 4 этаж без лифта в квартиру, где я жила с сыном-подростком Андреем с 1921 года по год ареста, 1937. (Мерзляковский переулок, 18, кв. 8).
Статуя была покрыта от плечей по полуобнаженному телу темнопурпурной материей, стянутой возле шеи. Мы поставили ее возле киота в уголку у ширмы, делившей комнату на две части – мою и сына.
Статую называли чудотворной, на шее ее висели два металлических самодельных обрезка с именами исцеленных ею людей; неуверенно помнятся имена: Сергий и Анна.
Оставаясь наедине со статуей, я боялась ее и не могла превозмочь страх. Но я молилась ей. Лицо Христа было так кротко… И в горе, в стыде от своего малодушия я взмолилась к ней: «Господи! Сделай так, чтобы я Тебя не боялась! Я же верю в Тебя, люблю Тебя – прогони этот страх!»
И в ответ сразу пришли ко мне такая благость, такой покой радостный – на года…
Потом в 1933 году понадобилось меня арестовать. Увы, увидев деревянное изваяние, пришедшие позвонили в свое учреждение: – Тут – статуя религиозного содержания.
Взять? Возмём!» И, подняв Христа с деревянного кресла, положили Его в Андрюшину часть комнаты на угловой круглый диван, ближе к двери. Сделав обыск, меня увели.
Через 64 дня, как я потом узнала, по хлопотам Горького, меня выпустили. Но войти в свою комнату не удалось– комната была опечатана, а у граждан нет права нарушить печать. Восемь дней я спала на полу, на газете и тряпье у своей двери.
Затем пришел вежливый человек в очках и снял печать. Первое, что я увидела – это была лежащая на круглом диване статуя – забыли! А в том месте, где она раньше стояла – прохудилась крыша и дождь со снегом падали в комнату: статуя была спасена! Она жила со мной ещё 4 года до 1937 года, когда я вновь была взята.
Горького уже не было. 43 мне исполнилось на допросе, а 44 исполнилось на ДВК (дальнем Востоке) на лесной колонне, в трудных условиях.
Ночью я увидела сон: статую Христа, уже из моей жизни сгинувшую. На прощание статуя оправдала слух о том, что она чудотворная: синие глаза двигались как живые, глядя на меня. Во сне я сказала: – «Но если это чудо – то пусть будет ещё что-то для твердой веры, что не показалось!» И тогда правая деревянная рука Христа поднялась и благословила меня.
На девять оставшихся лет заключения.