Текст книги "Из книги «Школа врачевателей»"
Автор книги: Альваро Кункейро
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Альваро Кункейро
Из книги «Школа врачевателей»
I
ПЕРРОН[1]1
Perrón – большой пес (исп.).
[Закрыть] ИЗ БРАНЬИ
Садился он подле больного, закидывал ногу на ногу, вынимал трубку, набивал – щепотка за щепоткой, – приминая то и дело табачок большим пальцем, раскуривал и наконец выпускал облако дыма. Целый час сидел около больного, курил, разговаривал о том о сем, о погоде да о соседях. Клал правую руку больному на затылок, приказывал сплюнуть.
– А теперь прочти «Падре нуэстро» во весь голос.
Больной читал «Падре нуэстро». Перрон слушал очень внимательно, поглядывал искоса.
– Теперь давай-ка повтори: «Да приидет царствие твое».
Больной повторял. Перрон трогал его лоб, проверяя, насколько горяч.
– Мойся хорошенько с головы до ног всю неделю. Четырежды в день ешь ржаные колобки. Двадцать второго полнолуние. Приду отворю тебе кровь.
Кровь Перрон отворял всегда в полнолуние. Он часто наведывался в аптеку моего отца. Лечил кровопусканиями, ржаными либо овсяными колобками, мытьем в горячей воде и многочасовым сном. Болезнь распознавал по голосу пациента. По его словам выходило, что есть девять разных тонов. У того, у кого болит печень, голос совсем не такой, как у того, у кого болят почки, или желудок, или сердце. Сну в его терапевтике придавалось большое значение. Сидя у изголовья больного, Перрон наблюдал, как тот спит.
– Худо спишь, приятель! Тебе бы спать без подушки, и одно одеяло – лишнее.
Иных заставлял спать в другой позе или переставлял кровать. Подобно наставнику-йогу, учил, как нужно дышать во сне, для чего ложился в постель рядом с пациентом, брал его руку и требовал, чтобы тот дышал ему в лад. Будь пациент хоть женщиной, хоть священником, все равно ложился. Постная; пища, сон, кровопускания в полнолуние. Кровопускания бывают двоякого рода: канунные, в тот миг, когда луна восходит, и полуденные, в двенадцать дня. Больной, покуда ему отворяют кровь, должен держать во рту веточку омелы. После кровопускания омела сжигается. Насколько мне известно, Перрон из Браньи был среди здешних знахарей последним, кто еще прибегал к кровопусканиям.
Кроме того, Перрон лечил побасенками. Загадывал больному загадку, очень каверзную и запутанную.
– Попробуй отгадать к тому дню, когда приду отворять тебе кровь.
Больной часами раздумывал, ломал себе голову над Перроновой загадкой. Пациенты Перрона были без ума от его побасенок, обсуждали их, разбирали с членами семьи, с соседями, видели во сне. Мало кому удавалось найти разгадку. Насколько я слышал, то были истории о зарытых кладах, о тяжбах, об ограблениях, в них участвовали и вели беседы французы и животные: лисицы, волки, вороны… Сверчок из Абеледо – прославившийся тем, что выучился за одну ночь всем карточным играм, когда его взяли в солдаты, – однажды отгадал, Перронову загадку.
– Он отгадал загадку про семь деревянных башмаков, в которые обулись восемь человек, причем у всех было по две ноги.
Священник из Лабрады, когда помер Сверчок, изрядно досадовал. И, отпев покойного, сокрушался:
– Так и умер Сверчок, не сказав мне, как же разгадывается загадка про восемь человек и семь деревянных башмаков!
Перрон был росту среднего, рыжеват, глаза светлые, во рту золотые коронки так и сверкают. Носил он черную фуражку и суконную куртку. Перрон – это не кличка была, а фамилия. Он говорил, досталась ему эта фамилия от солдата-француза, захворавшего в Санталье лихорадкой во время наполеоновского нашествия, а служил тот солдат в музыкантской команде. По цирюльням Мондоньедо шли споры, знает Перрон французский или не знает; вот словарь у него точно был. После смерти Лейраса Пулпейро Перрон купил английский набор ланцетов, принадлежавший поэту-медику. Говорят, Лейрас в трудных случаях советовался с Перроном. Перрон, у которого нрав и всегда был унылый, в последние годы жизни ударился в набожность, и дядюшка мой, сеньор дон Шусто Мойрон, выучил его прислуживать во время молебна в домашней часовне моих деда с бабкой, в Кашан-де-Риоторто. Перрону вздумалось подарить одеяние Святому Варнаве Сантальскому, и, когда одна швея сняла с изваяния святого мерку, оказалось, что размеры точь-в-точь те же, что у знахаря – хоть вдоль, хоть поперек. Перрон отправился в Луго, и там на него примеряли фиолетовую тунику и желтую мантию, словно на манекен, но фуражку он и на примерке не снимал, потому что легко простужался. Как-то раз, после сортировки каштанов, лег он в постель, попросил, чтоб поставили ему пиявки на боку и поболтали бы с ним. Это я слышал от его зятя, мы с ним в дальнем родстве через семью Эйреша. Жена Перрона загадала загадку:
– Полторы мушки, три половинки мушиных тушки да еще две с половиной мушки, сколько всего получается?
Перрон мысленно производил сложение и уже собирался ответить: пять с половиной, но тут слегка закашлялся и отдал Богу душу. Все очень о нем горевали.
Как только Перрон умер, некто по прозвищу Кабо из Лонше – о нем речь впереди, – который брал реал за один сеанс выведения бородавок с помощью ляписа, стал брать по два реала. Перрон, тот лечил от бородавок одними словами и на расстоянии в несколько миль.
II
БОРРАЛЬО ИЗ ЛАГОА
По-моему, без самарры[2]2
Самарра – верхняя одежда крестьян из Галисии, распространена также в Португалии, суконная или овчинная, обычно с одной или несколькими пелеринами.
[Закрыть] я видел Борральо из Лагоа только один раз, в день Святого Варфоломея, в Эспазанде-де-Арриба, а так он весь год ходил укутанный: самарра, пара жилетов да еще пунцовый шарф. Он был альбинос. В наших краях считается, что альбиносы лучше всех видят в темноте монетки на дорогах. Альбиносы никого не могут сглазить, и еще не было случая, чтобы молния попала в дом, где живет женщина-альбинос. Борральо был малорослый и тощенький и ходил всегда бочком. Встречи с пациентами назначал он в местах самых необычных: возле источника, что в миле от Пасьоса, около тиса, что в Виларине, или на паперти церкви в Рейгоде, когда стемнеет. Врачевал он помешанных, смурных, а также тех, на кого нападет мертвянка. Говорил, что бесов не существует, а заклинаний слишком много. Оставляли его на лугу либо в поле наедине с буйнопомешанными, и те вреда ему не причиняли, слушались его и успокаивались. Перво-наперво он что делал – менял помешанному имя. Говорил помешанному, которого звали, скажем, Секундино:
– Ты Пепито, и никто другой. Отзывайся только на Пепито.
А потом, начав с Пепито, придумывал для Секундино новую жизнь. Одного, который всю жизнь безвыездно прожил у себя в Бретонье, убеждал, что тот побывал в Гаване, и соседями у него были такой-то и такой-то, и торговал он углем или держал лавочку, и сфотографировался в Санта-Кларе, возле прачечной, у фотографа, который родом был из Рибадео, и т. д. и т. п. Даже фотографию показывал, и помешанный узнавал себя. Могу предположить, что помешанный переставал терзаться и мучиться своими придурями и углублялся в дела воображаемого Пепито, которые куда меньше его затрагивали. Достоверно то, что, как все свидетельствуют, Борральо успокаивал и самых буйных, и постепенно многие из них возвращались к повседневной жизни и к своему ремеслу. Хотя некоторых он и ремесло заставлял сменить, не только имя.
Тех, про кого в других краях говорят, что на них напала тоска либо мерехлюндия, в Терра-де-Миранда и в Пасторизе зовут смурными. Люди эти впадают в уныние, чахнут, быстро устают, теряют аппетит и умирают, скучливые и безмолвные, забившись куда-нибудь подальше от глаз людских; иногда такие больные жалуются, что у них по телу бегает ледяная мурашка, у одних по груди, у других по спине; и тут Борральо был докой, потому что когда-то тоже был смурным и сам себя вылечил. Отчасти лечение состояло в том, что он выучился читать; продал клочок землицы и отправился на месяц в Оуренсе. Вернулся как новенький. Без конца рассказывал о тамошних кафешантанах. Смурного нужно убедить, что никакой он не смурной, просто мается оттого, что желудок не в порядке, с селезенкой неладно, либо в печени камни, либо в легких воспаление, притом гнойное. Стоит смурному уверовать, что он не смурной вовсе, и он оживает, начинает беспокоиться, лечиться, лекарства покупает. Считается, смурным клистир и слабительные во вред, но Борральо пускал в ход и то и другое, да еще как. Был такой малый, Непромах по прозвищу, Парсиá по фамилии, родом из Убеды, в этой семье все славятся как игроки в кегли и первые плясуны на праздниках; так вот, этот самый Непромах довел себя почти что до могилы и тут напоследок заделался богохульником, а Борральо ему и скажи:
– Ты еще меня поведешь на поклон к Святому Козьме Галганскому!
Неггромах давай браниться и поклялся, что ноги его в Галгане не будет в день Святого Козьмы, а жизнь – дерьмо, извините за выражение, а сам он – олух и ежели еще не повесился, то потому лишь, что неохота ему радовать одну свою сноху. Борральо каждый вечер водил его гулять, мили две-три выхаживали, а чтоб ночь в дороге не застала, спать ложились на каком-нибудь постоялом дворе либо на сеновале. Непромах пристрастился к таким прогулкам. Они вдвоем пешим ходом добирались до Санто-Конде-де-Лоренса, пять миль по горам и долам, и до Рибадео, а дотуда все восемь. Ночевали где придется, под открытым небом, винцом баловались, Непромах оживал. Борральо по дороге учил его читать, за букварь был у него один роман Бланко Ибаньеса, купленный в Оуренсе. Подошло 27 сентября 1934 года, и Непромах появился в поле близ Шесты, куда ходят поклониться Святому Козьме Галганскому, а с ним шел Борральо, как всегда, в самарре, потому что край там горный и всегда дуют норд-весты. Непромах и его сын хорошо разжились на торговле мулами после тридцать девятого. Сноха уехала в Барселону, нанялась в служанки. Непромахи, старший и младший, сахар мешками покупали, мулов откармливали, стоил каждый три-четыре тысячи песо. Самого Борральо летом тридцать шестого года нашли мертвым во рву придорожном, с пулей в черепе. Людям очень его не хватает, и о нем часто поминают в беседах, как он управлялся с помешанными лучше всех священников.
– Не было ему равных! – сказал мне один его добрый друг. – Еще малолеткой умел попользоваться одной краюхой хлебца с дроздом либо с мышью. Людей знал, как никто.
Я так и вижу, как стоит он в аптеке у моего отца, ждет, покуда отпустят ему хпоратовые пилюли да немецкой водки на песо.
III
ШИЛЬ ИЗ РИБЕЙРЫ
Шиль отпускал себе бороду в День всех святых и не брился до самого сорокадневного поста, что в мае начинается. Соскоблит с физиономии черно-седую свою щетину и ходит чисто выбритый все лето и половину осени. Говорил он всегда торжественно и напыщенно, закинув голову назад и глядя на тебя маленькими голубыми глазками, в которых всегда читалась насмешка. Его прадед был знахарем и отец тоже, а бабка и мать – повитухами, и был у него сын Фелипе Марат Дантон, крестник Портелы Вальядареса, тот был холостильщиком, разъезжал по буронским краям и по Навиа де Суарна. В семействе Шилей из Рибейры талант к врачеванию передавался по наследству, как в семействе Бернулли – талант к математике. Тот, о котором я веду речь, был родом из Рибейра-де-Пикини, что близ Мейры. Осмотр больного он по возможности производил на свежем воздухе под открытым зонтом (а зонт у него был огромный), который защищал его и больного то от дождя, то от солнца, то от ветра. Садился Шиль на камень или на низенькую скамеечку, а больной ложился на землю. Шиль лечил от болезни, что зовется потливой немочью, симптомы ее – холодный пот, озноб, от которого зубы стучат, становится больной тощим, бледным, теряет вкус к жизни, устает и душою, и телом.
– Разбирался в этой хвори и в нотах, как никто, – сказал мне один из Биана.
Шиль прежде был музыкантом военного оркестра, играл на кларнете, кажется, и вышел из музыкантской команды, чтобы принять на себя попечение об отцовских пациентах. От военных времен остался у него полукивер, зимой он носил его дома, чтобы голову не застудить. Шиль собирал травы, снадобья готовил самолично и денег за них не брал. Он жил бобылем, своего дома у него не было, ютился у сестры, а если вылечит кого-нибудь, ну, скажем, в Пиньейро, то иной раз появится там и поживет дня четыре-пять, но не в праздности, а пособит либо поле вспахать, либо свинью забить, а то сапожничал, в Вильелбезе он шинелы[3]3
Шипела – женская туфля без задника, с матерчатым или кожаным верхом и на деревянной подошве.
[Закрыть] мастерил, и очень хорошие. Когда кашлял кто-нибудь, ему на расстоянии слышно было. Он и не спросит, кто кашлял, оглядится и сразу угадает, кто это был; отзывал он кашлявшего в сторонку и осматривал. Был он прежде всего великим ненавистником молока.
– Требовалось бы нам молоко, мы бы всю жизнь грудь материнскую сосали. Зверята, когда подрастают, молока больше в рот не берут, что кот, что лиса, что кролик. Другую еду едят. Надобно следовать природе.
Молоко Шиль запрещал, а рекомендовал сыр выдержанный, ветчину, подогретое вино, подслащенное вино, купанья и эссенции, так он отвары из трав именовал. При этом старался, чтоб травы соответствовали комплекции больного.
– Горечавка не про тебя, тебе своей горечи хватит, – говорил он одному. – Ромашка не про тебя, слишком ты вялый, – говорил другому. – Верблюжье сено тебе не годится, и без того плюешься не в меру, – сказал он Роке де Валенте, который был тощ, желтолиц, вечно ходил насупленный, часто сплевывал и считал каждый грош.
Кроме того, Шиль хорошо разбирался в болезнях живота и сразу мог сказать, у кого неисцельная, это та болезнь, которую врачи именуют скоротечной чахоткой.
Распознал ее у священника из Риоавезо, а тот был с виду здоровяк, каких мало, краснолицый, с бычьей шеей, игрок в кегли, но при богатырской своей внешности был склонен к хандре.
– Священник из Риоавезо помрет от неисцельной еще до Рождества. Харкает часто и из нутра. И взгляд блуждающий.
И после двух приступов кровохарканья священник скончался за два дня до праздника. Все уже готовились провожать старый год.
И наконец, Шиль был портным для своих пациентов. Посмотрит кого-нибудь, бывало, и скажет членам семьи, что ничего нельзя поделать и больной долго не протянет, и спросит, есть ли у него новый костюм; а если такового не было, Шиль отправлялся в Луго, в Вильялбу или в Мондоньедо и покупал отрез темного какого-нибудь цвета и шил костюм, который больной наденет, лишь когда упокоится… Кое-кто из больных, случалось, и повеселеет немного, увидев, что Шиль строит ему костюм. Куртка была на семи пуговицах и без лацканов. Некто Моуре, из Навиа-де-Суарна, выздоровел, когда уже одной ногой в могиле стоял, и стал носить костюм, который ему построил Шиль, и на ярмарках, и в праздники люди у него просили дозволения притронуться к спине и малым детям его куртку показывали.
Шиль скончался, выйдя из сестрина дома специально чтобы умереть. Сел на пенек, открыл зонт и умер. Как раз начался майский пост, он в то утро побрился.
– Приходите за мной через час, а в дом внесите, усадив на стул, – сказал он перед уходом.
Один старик арендатор из Балтара уверял меня, что Шиль давал землякам от расстройства желудка отвар из собственной щетины. Вполне в его духе.
ЛАМАС СТАРЫЙ
Родом он был из Санталья-де-Оскос, это неподалеку от страшного ущелья между отвесными скалами, прежде там жили чернецы, теперь живут кузнецы. Был он высоченный, худющий, глаза светлые, а подглазья очень впалые и темные. На лоб спадали белые завитки. Садился и приказывал больному сесть насупротив. Спрашивал у него все имена и клички: и как дом прозывается, и какое прозвище у семьи, и какое у него у самого, какие шутейные прозвания давали ему в малолетстве либо в отрочестве братья и сестры, родные и друзья.
– Меня, – сказал я ему как-то, – братья прозвали «ножки-спички».
– Потому как был ты тощенький и долговязый! Помню, как же!
Вынимал он из кармана самарры – зеленого сукна была и с черными бархатными кантами – кожаный футляр, в котором хранил плотничий отвес. Больной должен был упереться локтем левой руки в левое колено и держать отвес меж большим и указательным пальцами, так чтобы груз повис над самым носком башмака. Ламас Старый заставлял больного высидеть в такой позе почти четверть часа. Ламас приглядывался к тому, как дрожит свинцовый шарик, и по нему изучал пульс больного. Затем больной должен был некоторое время смотреться в зеркальце, которое давал ему Ламас Старый.
– Помнишь, каким ты был десять лет назад? Какие перемены примечаешь?
Больной описывал, что нового он в себе углядел. Ламас Старый, новый Ханс Каспар Лафатер, придавал всем переменам величайшее значение. Он выслушивал от больного всю историю болезни его и всю историю его жизни. Как и все известные мне знахари, с больными он держался, как внимательный друг, как сочувствующий исповедник.
– Никто на тебя хвори не напускал, – говорил он обычно больному.
Он был того мнения, что болезни мы сами в себе вызываем. Заболеть можно оттого, например, что тебе привиделся какой-то сон, что ты не помочился вовремя, что задумал недоброе, что не удовлетворил какое-то свое желание, что позавидовал такому-то, что на такого-то затаил злобу. Человек смиренный, немногословный, милосердный, благорасположенный к людям неподвластен многим заболеваниям. У людей высокомерных, скупых, злоречивых, гневливых кровь кипит, и болезни легко находят доступ к ним в плоть. У всякой болезни есть человеческое имя, неведомое врачам; врачи вообще знают лишь общие названия болезней, принятые в науке, а потому, чтобы лечить, им требуется наука и лекарства по науке. Но возьмем для примера конкретную болезнь Педро Переса, Кузнецом его прозвали, а в детстве две клички у него было, Пузырь и Брюхан, потому что был он очень пухлый, вялый и рохля, а теперь, когда ему сорок пять, это старообразный и костлявый человек и видеть не может ни сала, ни похлебки из каштанов, собирался когда-то жениться на девушке из одной горной деревушки, да нашелся малый попроворнее и отбил ее, и Педро уехал в Аргентину, прожил там несколько лет и вернулся с пустыми карманами и т. д. и т. п.; так вот, от его болезни ниточки тянутся к тому обстоятельству, что все предки Педро были в Виларе кузнецами – а кузнецы часто сплевывают; ремесло у них такое, часто приходится сплевывать, вот откуда все его беды: и пухлость в детстве, и теперешние неприятности, неудача в любви, путешествие за океан, невеселое возвращение с тощим кошельком… Может, у него камень в печени, а то и два, но, главное, стряслось с ним все, о чем сказано, и надобно дать его болезни человеческое имя, ежели правильно подобрать, узнается, может ли выздороветь Педро Перес, по прозванию Кузнец, еще прозванный Пузырем и Брюханом. Говорят, Ламас Старый многих вылечил, всего-навсего шепнув на ухо пациенту имя его болезни.
– Многие ничем и не больны, – утверждал он. – Все дело в том, что потеряли вкус к жизни.
Некоторых он вылечил, подыскав, с кем вступить в брак, а других – насмешив забавными историями, которые он, такой серьезный человек, очень хорошо рассказывал. По большей части то были истории про глухих. В Гаване, на площади, сидит на скамейке один человек, и из правого уха торчит у него веточка черешни, вся в спелых плодах. Шел мимо негритянский парнишка, увидел, подивился, стал разглядывать человека, у которого внутри вроде бы черешневое деревце. Подходит негритянский парнишка к человеку и говорит:
– ¡Oye, chico, te sale una rama con cerezas por la oreja![4]4
Слушай, парень у тебя из уха торчит веточка с черешнями! (исп.)
[Закрыть]
Человек поднял голову и спросил негра, что такое тот говорит.
– ¡Que te sale una rama de cereza por la oreja!
Но как ни орал негр, человек этот, а был он галисиец из Вильялбы, не мог расслышать, вот и сказал наконец:
– Приятель, говори мне в другое ухо, сам видишь, из этого у меня ветка черешни торчит!
Говаривал Ламас, что за тяжбы расплачиваются здоровьем еще больше, чем деньгами.
– Лучшее лечение – праздность.
И предписывал пациентам купания, отдых, подыскивал им развлечения.
– Почему бы тебе не выучиться играть на волынке?
На одного, по прозвищу Грелка, из Виламеа, ростовщик он был, напала перемежающаяся лихорадка и не отстает: то весь горит, то помирает, то знобит его нещадно. Когда знобило, он так дрожал, что не мог высчитать проценты. Со страху сон потерял. Врачи ничего не могли поделать, в аптеках Рибадео он больше сотни песо оставил. Превратился в живые мощи. Племянники позвали к нему Ламаса Старого. Ламас с ним целый вечер просидел.
– Тревога тебя замучила, только и всего. Бросай дела, надень самую худую одежонку, ступай в Маринью и, покуда стоит теплая погода, проживи там месяца два-три на милостыню. С собою ни грошика не бери. Ни с кем не знайся. Проси милостыню со всем смирением, благодари, принимай подаяние – вот и весь сказ.
И Грелка так и сделал – и выздоровел. Выздоровел телом и помягчел душой. Должники его обнаружили, что стал он сострадательнее. Дожил до девяноста.
Была у Ламаса Старого записная книжка, он заносил туда человеческие имена болезней и никому ее никогда не показывал.