Текст книги "Есенин. Путь и беспутье"
Автор книги: Алла Марченко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Глава пятая Пророчит радостную весть… Март – сентябрь 1915
Итак, у автора как бы предсказанной Блоком радужной «Радуницы» были достаточно веские основания явиться к нему без приглашения. В расчете на понимание, помощь и поддержку. Согласно легенде, Есенин так и сделал. 8 марта 1915 года сел в поезд Москва – Петроград, а утром 9-го, прямо с вокзала, узнав адрес Александра Александровича в книжной лавке на Невском, отправился на поиски высокого и строгого дома у «морских ворот Невы». В одной руке дорожный сундучок, в другой – упакованные в деревенский платок стихи, перебеленные, на отдельных листочках. Не забыта (легендой) и экипировка пришедшего с поля долгожданного Гостя: деревенская чуйка, сатиновая косоворотка. Про дорожный сундучок и хитроумно добытый адресочек писал и рассказывал поэт Всеволод Рождественский, якобы со слов владельца живописного сундучка. Версия об узелке со стихами ведет к Сергею Городецкому, тоже поэту, а в те баснословные года еще и критику, подвизавшемуся в амплуа знатока текущей словесности. («Стихи он принес завязанными в деревенский платок».) Что до «чуйки» (теплой суконной «шубы» с косым воротником), то молва, когда значение архаического слова позабылось, заменила ее «армяком». Но это в легенде. В реальности прямо с вокзала, в марте 1915-го, Есенин конечно же отправился не к Блоку, а в ночлежку, в которой складчиной снимали комнату константиновцы, уезжавшие на заработки в Петербург, Ригу или Ревель. У земляков же и выспросил, как бы половчее да подешевле добраться до Лесного. В Лесном на зимней даче квартировал литературный критик Лев Максимович Клейнборт. Клейнборту, по наказу товарищей по Суриковскому кружку, Есенин обязался незамедлительно, сразу же по приезде, передать срочную посылку. Под это дело суриковцы, скинувшись, подсобрали деньжонок. Своих у Сергея не было, отец раскошелился лишь на дорогу до Ревеля. Александр Никитич все еще надеется, что непутевый сын с помощью дядьки, брата Татьяны Федоровны, устроится на серьезную, пусть и тяжелую работу в тамошнем порту.
Привезенный С. А. Е. пакет, по воспоминаниям Клейнборта, был объемистый: «…Несколько брошюр, только что вышедших в Москве, сборничек поэтов из народа, отчеты Университета Шанявского и секций содействия устройству деревенских и фабричных театров, ряд анкет, заполненных писателями из народа». Предполагаю также, что уже тогда, в марте, при первом визите в Лесное Есенин, с его умным умом, сообразил: Клейнборт не тот влиятельный критик, каким казался товарищам из Суриковского кружка. Не думаю, чтобы именно у него узнал Есенин и адрес Блока, а вот местонахождение редакций, куда Лев Максимович был вхож и где бы под его как бы поручительство могли адресок сообщить, наверняка разузнал. Вряд ли на такое доверие мог рассчитывать человек с улицы. Весь литературный Петербург знал, что Блок живет замкнуто, семейно и к нему запросто не торкнешься. Но поскольку достаточно широко было известно и то, что Клейнборт продвигает самородков, а Александр Александрович питает слабость к выходцам из народа, то адрес симпатичному парню все-таки дали, хотя, видимо, и предупредили: прежде надо оставить записку, Блок – человек пунктуальный.
Есенин информацию учел, то есть сообразил: ни об Университете, ни об отце, старшем приказчике в мясной лавке, ни о своих успехах по линии Суриковского кружка упоминать не стоит. По той же причине, похоже, и переоделся, заменив рубашку с галстуком на «кубовую косоворотку». Не исключено, кстати, что одолжился у земляков еще и чуйкой. В таком полумаскарадном виде 9 марта 1915 года, с утра пораньше, и заявился на Офицерскую, чтобы оставить записку: приду-де в четыре пополудни и по очень важному делу. Правда, сам Лев Максимович утверждает, что знакомство с Есениным состоялось не весной, а летом 1915 года. Сергей, мол, был в легкой рубашке и, оглядываясь по сторонам, восхищался садом. В городе уже душно, а у вас в Лесном благодать: «Воздух легкий, цветочки распускаются…» Но это типовая ошибка мемуаристов с не хорошей памятью. Если не поверяют воспоминания подневными записями, то, как правило, не разводят по срокам события, разделенные небольшим временным промежутком. В результате два визита Есенина – в марте, когда, вручая Л. М. посылку, рассказывал об учебе в Университете и о занятиях в Суриковском кружке, а прощаясь, сказал: «Кабы послал Господь хорошего человека…», и второй, в конце апреля, – слились в одно.
Напомним: летом этого года Есенина в Петрограде не было, зато конец апреля выдался на удивление жарким. Это отмечают в дневниках и Блок, и Михаил Кузмин. Затянувшаяся непогода повернула на лето в ночь с 23-го на 24-е, так что 27 апреля, накануне отъезда в Москву, Есенин вполне мог наведаться в Лесное одетым по-летнему «в пиджаке и в серой рубахе с галстуком». А вот признаться хозяину, что приехал в столицу в смутной надежде на встречу с «хорошим человеком» уже не мог. К концу апреля усилиями целого сонма ревнителей неонароднической словесности он уже введен в высший литературный свет и распечатал добрую половину привезенных стихов в самых престижных изданиях столицы. При таких-то заботниках просить у Бога послать «хорошего человека»?
Блок встретил нечаянного гостя вежливо, визит отметил для памяти: «Днем у меня рязанский парень со стихами. Крестьянин Рязанской губ. 19 лет. Стихи свежие, чистые, голосистые, многословные. Язык. Приходил ко мне 9 марта 1915». А вот предсказанного им же самим нового поэта с «новой свежестью зренья» в неожиданном госте не узнал. Да он бы и себя не узнал, прежнего, молодого и дерзкого, если б «встретил на глади зеркальной». Того, «с буйным ветром в змеиных кудрях», о котором почти через сорок лет вспомнит Анна Ахматова, случайно оказавшись на Рогачевском шоссе: «И помнит Рогачевское шоссе разбойный посвист молодого Блока» (Рогачевское шоссе – авторская помета к стихотворению «Осенняя воля»). За десять почти лет и он переменился, и Россия стала другой: август четырнадцатого стер с лица земли блоковскую, необычайную Русь. Шел восьмой месяц бессмысленной «невеликой» войны – фабрики по переработке «пушечного мяса». Блок ждал повестки с призывом на военную службу («новые слухи о призыве в декабре»). На улице непроглядная слякоть. В душах и умах – одичание («одичание – вот новое слово»). Мрак, муть, усталость… В недрах народной души обезголосело певчее золото, в далях необъятных выцвела русская синь, а этот талантливый простоватый мальчик пишет так, как если бы не было ни войны, ни одичания:
Рассвет рукой прохлады росной
Сшибает яблоки зари.
Сгребая сено на покосах,
Поют мне песни косари.
Глядя на кольца лычных прясел,
Я говорю с самим собой:
Счастлив, кто жизнь свою украсил
Бродяжной палкой и сумой.
«Пойду в скуфье смиренным иноком…», 1914
Бродяжную песнь Есенин приберег напоследок. Она должна была подсказать Блоку: путь, на который он, Есенин, вышел, проложен «Осенней волей». Ну, не мог же Чудодей и Провидец не догадаться, кто его на эту осеннюю дорогу взманил?
Блок – не догадался, хотя вниманием удостоил. Выбрав из принесенного «рязанским парнем» вороха лучшее, направил девятнадцатилетнего автора к давнему своему знакомцу Сергею Митрофановичу Городецкому.
Поскольку среди мартовских за 1915 год писем Блока записки к Городецкому нет, можно предположить, что Александр Александрович, попытавшись «поймать» приятеля по телефону и не дозвонившись, продиктовал Есенину его адрес, а для подстраховки подключил к хлопотам еще и обязательного Михаила Мурашева, литсотрудника самой богатой и влиятельной газеты Петербурга – «Биржевых ведомостей». Михаил Павлович это письмо сохранил:
...
«Дорогой Михаил Павлович!
Направляю к вам талантливого поэта-самородка. Вам, как крестьянскому писателю, он будет ближе, и вы лучше, чем кто-либо, поймете его.
P.S. Я отобрал 6 стихотворений и направил с ними к Сергею Митрофановичу. Посмотрите и сделайте все, что возможно».
Особой дружбы меж Блоком и Городецким не было, а вот приятельствовали они давно, с тех еще пор, как в 1906-м вышла в свет первая книжка Городецкого «Ярь». Прочитав сборник, Блок сделал в дневнике такую запись: «Городецкий весь – полет. Из страны его уносит стихия, и только она, вынося из страны, обозначает “гениальность”. Может быть, “Ярь” – первая книга в этом году – открытие. Книга открытий».
Блоковская оценка и «Яри», и творческого потенциала ее автора из сегодняшнего далека кажутся донельзя преувеличенными. Но, видимо, «Ярь» в ту пору, до появления (явления!) на столичном литературном горизонте Николая Клюева, и впрямь выносила читателей из трудно оправляющейся России (после поражения в японской войне и революции 1905 года) в «языческую Русь». Вот ведь и Ахматова, вглядываясь в первые годы молодого века (в записной книжке 1958 года), называет Городецкого и его «Ярь» в одном ряду со Стравинским и Хлебниковым: «Языческая Русь начала 20-го века. Н. Рерих, Лядов, Стравинский, С. Городецкий “Ярь”… Алексей Толстой (“За синими реками”). Велимир Хлебников. Я к этим игрищам опоздала».
К первому туру языческих игрищ опоздал и Есенин, а вот ко второму поспел в самый раз. Примкнув ненадолго к акмеистам, но рассорившись с Гумилевым, Городецкий заделался чуть ли не теоретиком культурного панславизма и пропагандистом русского деревенского искусства. В воспоминаниях о Сергее Есенине он писал: «Есенин появился в Петрограде весной 1915 года. Я и Блок увлекались тогда деревней. А я, кроме того, еще и панславизмом. В незадолго перед этим выпущенном “Первом альманахе русских и инославянских писателей «Велес»” уже были тогда напечатаны стихи Клюва. Блок тогда еще высоко ценил Клюева. Факт появления Есенина был осуществлением долгожданного чуда, а вместе с Клюевым и Ширяевцем, который тоже около этого времени появился, Есенин дал возможность говорить о целой группе крестьянских поэтов… Стык наших питерских мечтаний с голосом, рожденным деревней, казался нам оправданием всей нашей работы и праздником какого-то нового народничества».
Спрос на новое народничество возник не на пустом месте. Промышленный бум конца XIX – начала XX века выдвигал Россию в мировые державы и, возбуждая национальное самосознание, возрождал, казалось бы, заглохшую распрю западников и славянофилов. В былые годы оплотом славянофильства была Москва, столица оставалась «окном в Европу». По новой раскладке ролей и интересов благодаря монаршему покровительству центром неонародничества становится Петербург, тогда как Москва решительно разворачивается фасадом к Европе. И чем успешнее богатеет ее буржуазия, вчерашнее лапотное и бородатое купечество, тем чаще и пристальней взглядывает она на Запад. Петербург вводит в моду стиль «ля рюс». Московский купец Щукин покупает картины Матисса и Пикассо. Император затевает строительство стилизованного «под старину» Феодоровского городка в Царском Селе, коллекционирует кокошники и, подавая пример подданным, аплодирует исполнительнице народных песен Надежде Плевицкой. Московский Художественный театр, возглавляемый потомственным купцом К. С. Алексеевым, он же Константин Станиславский, ставит Метерлинка. Война, весной 1915 года еще не казавшаяся подавляющему большинству россиян катастрофой, доведя до накала «новой вражды» противостояние западников и славянофилов, разделила общество на патриотов и пораженцев. Патриоты были в подавляющем большинстве. Северянина, обещавшего повести своих читателей на Берлин, забрасывали цветами. Есенин не поддался гипнозу «военизированного воодушевления», но уже тем, что сумел разглядеть в «разбитом отхожим промыслом» обыкновенном рязанском селе идеальный прообраз России – Голубую Русь, – обратил на себя внимание столичной интеллигенции. Во всяком случае, той ее части, кого именно война «призвала к служению русскому делу в его гуманистическом аспекте». Словом, еще не став профессиональным поэтом, «рязанский парень со стихами» оказался обреченным на успех, как и несколькими годами ранее Николай Клюев, хранитель и охранитель заповедных сокровищ северной старины. По тогдашним представлениям о народности в литературе в панславистской среде Клюев считался первым голосом. Окрестив Есенина «младшим братом» «олонецкого песнопевца», неонародники, не дав Есенину осмотреться и опомниться, определили его в подголоски к общепризнанному солисту.
В марте-апреле 1915 года песнопевца в столице не было. По настоянию Городецкого, заранее предвкушавшего эффект, какой наверняка произведет дуэт столь свежих природных голосов, Сергей, перед отъездом на родину, 24 апреля 1915 года, отправил в Вытегру, где проживал в ту пору Клюев, саморекомендательное открытое письмецо: «Дорогой Николай Алексеевич! Читал я Ваши стихи, много говорил о Вас с Городецким и не могу не писать Вам. Тем более тогда, когда у нас есть с Вами так много общего. Я тоже крестьянин и пишу так же, как Вы, но только на своем рязанском языке. Стихи у меня в Питере прошли успешно. Из 60 принято 51. Взяли “Северные записки”, “Русская мысль”, “Ежемесячный журнал” и др. А в “Голосе жизни” есть обо мне статья Гиппиус под псевдонимом Роман Аренский, где упоминаетесь и Вы. Я хотел бы с Вами побеседовать о многом, но ведь через “быстру реченьку, через темненький лесок не доходит голосок”. Если Вы прочитаете мои стихи, черкните мне о них. Осенью Городецкий выпускает мою книгу “Радуница”. В “Красе” я тоже буду. Мне очень жаль, что я на этой открытке ничего не могу еще сказать. Жму крепко Вашу руку».
Есенин сильно преувеличил количество своих стихов, принятых в печать к апрелю 1915-го. За весь тот год в петроградских газетах и журналах опубликовано всего двадцать восемь его произведений, причем многие из них написаны либо в Константинове (с мая по конец сентября), либо в последние месяцы года, по возвращении в Петроград. Не думаю также, чтобы стихи «смиренного Миколая» так уж сильно понравились Есенину. Дипломатическая открыточка заполнена приличными случаю фразами, дескать, пишу, как и вы, только на рязанском языке, по инициативе и под нажимом Городецкого. (Надо же уважить человека, которому всем-всем обязан: таскает за собой как прицеп по всем редакциям, в своей мастерской поселил и «Радуницу» обещает издать!) Написал, отнес на почту и думать забыл, вычеркнул из памяти, как и клюевский «Сосен перезвон», когда-то подаренный Анной Романовной. Ни весной, ни летом 1915-го Есенину некогда думать о Клюеве. Его сильно беспокоят три проблемы. Во-первых, на что жить? Стихи-то у него взяли, а по рукописи, как просил Городецкий, не заплатили. Во-вторых, ему решительно не хочется издавать «Радуницу» в том виде, в каком он привез ее в столицу; значит, за лето надо написать не менее двадцати стихотворений. Занозой саднило и письмо Блока с отказом от встречи, на которую Сергей так сильно надеялся. Надеялся, что Блок порадуется его успехам, а оказалось, внезапный успех «самородка» Александра Александровича не обрадовал, а насторожил.
...
«Дорогой Сергей Александрович.
Сейчас очень большая во мне усталость и дела много. Потому думаю, что пока не стоит нам с Вами видеться, ничего существенно нового друг другу не скажем. Вам желаю от души остаться живым и здоровым. Трудно загадывать вперед, и мне даже думать о Вашем трудно, такие мы с Вами разные; только все-таки я думаю, что путь Вам, может быть, предстоит не короткий и, чтобы с него не сбиться, надо не торопиться, не нервничать. За каждый шаг свой рано или поздно придется дать ответ, а шагать теперь трудно, в литературе, пожалуй, всего труднее. Я все это не для прописи Вам хочу сказать, а от души; сам знаю, как трудно ходить, чтобы ветер не унес и чтобы болото не затянуло.
Будьте здоровы, жму руку. Александр Блок».
Есенин был обескуражен и, хотя и был серьезно простужен («Все губы раздуло… обметало с простуды»), кинулся на вокзал. Поплутал, но нашел-таки кассу и даже сумел взять билет. Дорогой, зато на ближайшее число, о чем тут же и отписал Мане Бальзамовой. Дескать, выезжаю сегодня (то есть 24 апреля), 1-го буду дома, а в Рязани «числа 14 мая». Отписал, но не уехал, погода неожиданно исправилась, билет обменяли на 29-е. Вот только выходить на люди с раздутыми губами было противно. Есенин лежал под двумя шубами в нетопленой мастерской Сергея Митрофановича и думал, думал над советами и напутствиями Блока. Выходило, что он, Есенин, что-то сделал не так, но что? «Не торопиться»? А как не торопиться, ежели не сегодня-завтра призовут в армию? И как не нервничать, когда он только и думает о том, что приедет домой, к матери и сестрам, без гроша в кармане? А что скажет отцу, отправившему взрослого, фактически женатого сына на заработки в Ревель? И как покажется на глаза Анне Романовне? Денег она от него не ждет, понимает, но чтобы вот так – с пустыми руками без пирожного и погремушки для Юрки? «Путь Вам, может быть, предстоит не короткий…» А вот очень даже может быть, что короче и не придумаешь! Уезжая в Питер, Есенин был уверен, что у него до призыва на фронт минимум двенадцать месяцев. Необученных ратников забривали в солдаты с двадцати одного года, а ему, слава тебе господи, еще и двадцати не исполнилось. Однако уже 16 марта на первых полосах питерских газет появился Высочайший указ о досрочном призыве новобранцев 1916 года, то есть тех, кого должны были призвать только в будущем году. Сообщалось также, что призыв будет произведен повсеместно и в точно назначенный срок: с 15 мая до 15 июня сего года. Значит, надо спешить и за оставшиеся недели свободы довести до ума «Радуницу» и просмотреть новые, рожденные войной частушки, записанные Бальзамовой в деревне, где она учительствовала. При удаче задуманный им сборник «Рязанские прибаски, канавушки и страдания» может принести пусть и небольшие, зато реальные деньги.
24 апреля, как мы уже знаем, Есенин из Петрограда не уехал, задержался на целых пять дней, однако к вечеру 1 мая, сократив московское гостевание до минимума (переночевал у отца, отоспался у Анны Романовны), домчал на ямщике до родимых ворот. Есенин не наумяк сообщает Марии Парменовне число предполагаемого появления в Рязани: к 14 мая, то есть на день раньше назначенного в Высочайшем указе срока. У константиновцев в обычае являться на призывной пункт как можно раньше, пока господа начальнички не осовели и не озлились. На свежака и не ушлют далече, и на отсрочки охотней пойдут.
К четырнадцатому мая Есенин в Рязань не попал. Ехать на призыв договаривались все вместе, купно, но рекруты, в том числе и Есенин, так перепились, что неделю в себя приходили. Впрочем, очухавшись, припоздняться не стали. Зато и оставили многих, и кто один сын, и по здоровью. Есенину дали отсрочку до осени. Якобы по зрению. Вообще-то он и в самом деле был слегка близорук, но все-таки не настолько, чтобы признали негодным к армейской службе. По всей вероятности, подсобила тогдашняя его субтильность. На питерских чужих хлебах ратник второго разряда Есенин С. А. сильно отощал, а тут еще и тяжелое отравление «вином», отчего и выглядел недоростком. К тому же у него были слабые легкие. Он часто «простуживался», а любая простуда кончалась затяжным плевритом или бронхитом. Татьяна Федоровна это знала и лечила сына по-деревенски: натирала камфарой и строго-настрого наказывала поверх портянок надевать в сапоги домашние, грубой вязки носки.
Так или иначе, но угроза призыва отдалилась, и на законном основании. Есенин ободрился – одна гора с плеч – и тут же дал телеграмму в Питер Лёне Каннегисеру, с которым неожиданно подружился в Питере. Тому самому безумцу, который через три года, осенью 1918-го, за смертоубийственный выстрел в Урицкого, председателя Петроградской ЧК, будет приговорен большевиками к расстрелу. Дело было таким громким и таким страшным и задевало столь многих (у Каннегисеров до революции был открытый дом, в котором перебывал весь Петербург), что не оставило четких, слишком опасных следов ни в частной переписке, ни в дневниках оставшихся в России современников «забытого героя». Единственное исключение – Анна Ахматова. Но и она упомянула об убийце Чекиста № 2 только после 1956-го, в «Записных книжках», осторожно спрятав крамольное имя под инициалами. Даже Цветаева, хотя ее воспоминания о петербургских вечерах зимы 1916 года написаны в эмиграции, ничего не говорит о том, какую смерть принял сын директора-распорядителя Николаевского судостроительного завода «Нивель», со стапелей которого сошел знаменитый броненосец «Двенадцать апостолов», краса и гордость российского военного флота:
«Сижу на шкуре белого медведя, он стоит.
– А, так вот вы где? – важный пожилой голос. Отец Лёни, известный строитель знаменитого броненосца – высокий, важный, иронический, ласковый, неотразимый – которого про себя зову – лорд».
Сыновей у лорда двое, и оба не в отца, броненосцы их не интересуют. Старший, Сергей, – путешественник и, как и Гумилев, не по казенной, а по собственной надобности. Благо средства позволяют странствовать по экзотическим странам, среди песков и верблюдов. Младший, Леонид, хотя и поступил по настоянию родителей в Политехнический, но каждый экзамен дается ему с величайшим трудом, по складу ума и по интересам он гуманитарий и поэт. Со старшим Марина пытается подружиться, младшего сторонится, как, впрочем, и он ее, якобы предпочитая «простоте и прямоте» лихой москвички «ахматовский», петербургский «излом» (закавыченные слова из очерка Цветаевой): «…Лёня для меня слишком хрупок, нежен… цветок. Старинный томик “Медного всадника” держит в руке – как цветок, слегка отстранив руку – саму как цветок. Что можно сделать такими руками?» Оказалось – многое: за мстящее убийство Моисея Урицкого (Леонид Каннегисер мстил за гибель товарищей-офицеров) большевики ответили массовым (более 500 человек) расстрелом ни в чем не замешанных заложников. Мандельштам, завсегдатай «нездешних вечеров» в Саперном переулке, рвал и метал: кто поставил его (Каннегисера) судьей? Осип Эмильевич был так перепуган, что скитался по южной России несколько лет, постоянно меняя места временного проживания. Вернемся, однако, на Саперный, 10. В отличие от Цветаевой, хрупкость нового друга Есенина не отталкивает, наоборот. Он ведь и сам не столько человек, сколько «цветок неповторимый»: «Я хочу быть отроком светлым Иль цветком с луговой межи…»
Итак, весной 1915 года Есенин уезжал из Петербурга в уверенности, что нашел в северной столице не только деятельных почитателей своего таланта, но и товарища и ровесника, который – со временем, как знать? – станет идеальным другом, заменив отнятого смертью Гришу Панфилова. Рассказывая питерским знакомцам о красотах приокского края, Сергей приглашал в гости многих, особенно настойчиво Володю Чернявского, но Чернявский, по причине безденежья, отправился «на юга», в имение состоятельных родственников. У Каннегисера денежных проблем не было, и в конце мая он появился в Константинове, полностью экипированный для пеших путешествий по рязанским раздольям. После его отъезда – а пробыл Леонид в гостях у Есенина почти две недели – Сергей описал эти дни (в июньском письме к В. С. Чернявскому): «Приезжал ко мне… Каннегисер. Я с ним пешком ходил в Рязань, и в монастыре были, который далеко от Рязани. Ему у нас очень понравилось. Все время ходили по лугам, на буграх костры жгли и тальянку слушали. Девки ему очень по душе. Полюбилось так, что еще хотел приехать. Мне он понравился еще больше, чем в Питере. Стихов я написал много. Принимаюсь за рассказы. 2 уже готовы. Каннегисер говорит, что ему многое открыли во мне. Кажется, понравились больше, чем надо. Стихов ему много не понравилось, но больше восхитило. Он мне объяснял о моем пантеизме и собирался статью писать». (Как видим, в роли критика, строгого, но благожелательного, Леонид как бы повторял Гришу Панфилова.) Есенину, конечно, обидно, что не все написанное за лихорадочный деревенский май восхитило приятеля. Но это была хорошая обида (если воспользоваться оксюмороном из позднейшего стихотворения Есенина: «Только, знаешь, в душе затаю: Не в плохой, а в хорошей обиде…») Вспоминая Есенина и Каннегисера, сидящих «в хорошую мальчишескую обнимку» на модерновой банкетке в огромной зале шикарной квартиры, Цветаева напишет: «Лёня. Есенин. Неразрывные, неразливные друзья. В… разительно-разных лицах их сошлись, слились две расы, два класса, два мира. Сошлись через все и вся…»
Так о чем же неразливные друзья беседовали в течение почти четырнадцати дней, бродя по приокским лугам и холмам? Из процитированного письма явствует, что говорили о пантеизме. А ежели речь зашла о пантеизме, то наверняка возникло и имя Анны Ахматовой. Каннегисер недавно (в пятом номере «Северных записок» за 1914 год) опубликовал рецензию на ее «Четки», в которой отметил, с явным неодобрением, чуждость ее лирики «пантеистическому началу». Вообще-то новый есенинский друг Ахматовой восхищался, но чуждость пантеизму умеряла восторг, рецензия вышла сдержанной. И имя Ахматовой, и проблема Ахматовой не могли не возникнуть в разговорах с Леонидом еще и потому, что Есенин уже видел г-жу Ахматову выступающей на благотворительном вечере в зале Армии и Флота (28 марта 1915 года), и она произвела на него сильное впечатление.
Предполагаю также, что в летнем Константинове обсуждалась и проблема славы. Во всяком случае, знаменитая фраза из «Анны Снегиной»: «Мы вместе мечтали о славе, но вы угодили в прицел» – ни к Лидии Кашиной, владелице помещичьей усадьбы в Константинове, с которой принято отождествлять героиню «Анны Снегиной», ни к Анне Сардановской не относится. О славе ни с кем, кроме Каннегисера, Есенин в Константинове в дни своей юности ни мечтать, ни рассуждать не мог. Да и вообще с женщинами на такие (сугубо мужские) темы не беседовал – не их ума дело. Иное дело Каннегисер. Этот честолюбец не преувеличивал, когда признался Ахматовой, что умер бы сейчас от счастья, если б смог написать такую книгу, как ее «Четки». Словом, будущий российский Занд наверняка рассуждал с Есениным и о смерти. Точнее, о том, что слава стоит того, чтобы заплатить за нее жизнью. Иначе щекотливая эта тема не возникла бы в первом из двух посвященных Каннегисеру стихотворений. Одно («Даль подернулась туманом…») опубликовано только после смерти Есенина, в июльском номере журнала «Красная новь» за 1926 год. Другое, главное («Еще не высох дождь вчерашний…»), Сергей Александрович все-таки напечатал, но только один раз, в сборнике «Пряник осиротевшим детям», отправленном в типографию в январе 1916 года, то есть в те самые дни, какие описывает Цветаева в «Нездешнем вечере». Правда, без посвящения. По-видимому, друзья опасались, что их могут заподозрить в нетрадиционной сексуальной ориентации. Думаю, по той же причине не попали они и во второй сборник Есенина «Голубень» (май 1918-го). После расстрела адресата (сентябрь 1918-го) к прежним опасениям прибавились новые, куда более серьезные. В изъятых Чрезвычайкой бумагах Леонида вполне могли оказаться и автографы посвященных ему стихов, и тогда товарищи чекисты имели достаточное основание спросить у гражданина Есенина, что он имел в виду, когда писал, обращаясь к убийце Урицкого: «Пойду за смертью и тобой»?
Конечно, это только гипотеза, но отсутствие в прижизненных сборниках едва ли не самых сильных произведений 1915–1916 годов объяснить трудновато. Особенно если принять во внимание крайнюю мнительность Есенина, да еще и в ситуации осени 1918-го, когда самые невинные высказывания приобретали смертельно опасный смысл. Впрочем, и в 1916-м, как уже говорилось, в этих стихах читатели вполне могли заподозрить нежелательный ни для автора, ни для адресата подтекст. В той специфической среде, куда по капризу судьбы «угодил» Есенин, заэстетизированное Михаилом Кузминым мужеложество хотя уже не считалось смертным грехом, но все еще вызывало жгучее любопытство, сильно подогретое самоубийством молодого красавца – поэта и офицера Всеволода Князева. Того самого Князева, который, не справившись со своей «бисексуальностью» – возвышенной влюбленностью в Ольгу Судейкину, воспетую Ахматовой в «Поэме без героя», и «преступной страстью» к смрадному грешнику, Михаилу Кузмину, – покончил с собой. Впрочем, ранней осенью 1915 года, когда создавалось дружеское послание Каннегисеру, о трагедии Князева Есенин еще ничего толком не знал. Исповедуя культ высокой дружбы, он равнялся на Пушкина, на его хрестоматийное «19 октября». Не случайно опубликовал стихи, обращенные к новому товарищу и ровеснику, вместе с воспоминанием об умершем друге ранних лет – Грише Панфилове (в уже упоминавшемся сборнике «Пряник осиротевшим детям»).
Еще не высох дождь вчерашний —
В траве зеленая вода!
Тоскуют брошенные пашни,
И вянет, вянет лебеда.
Брожу по улицам и лужам,
Осенний день пуглив и дик.
И в каждом встретившемся муже
Хочу постичь твой милый лик.
Ты все загадочней и краше
Глядишь в неясные края.
О, для тебя лишь счастье наше
И дружба верная моя.
И если смерть по Божьей воле
Смежит глаза твои рукой,
Клянусь, что тенью в чистом поле
Пойду за смертью и тобой.
Впрочем, и смерть нового друга, и великие потрясения там, впереди. У Есенина справка об освобождении от армии минимум до осени. Каннегисер младше Сергея почти на год, к тому же он студент последнего курса Политехнического института. Даже Блок, не получивший ожидавшейся весной повестки, вздохнул с облегчением и, вопреки обыкновению, предпочел низким истинам утешающий самообман. Только что сдан немцам Львов, но Александр Александрович (в письме к матери) и это тревожное событие перетолковывает в обнадеживающем смысле: «Мама, по поводу сдачи Львова… я обратился к истории Ключевского. Его обобщения действуют оздоровляюще, хотя они довольно печальны. В конце концов, с Петра прошло только двести лет. И многое с тех пор не переменилось. И Петр бывал в беспомощном положении до смешного, затягивая шведов к Полтаве, а Кутузов затягивал Наполеона к Москве… к тому же очень уж ясна перемена тактики, так что на очищение Галиции смотришь иначе, чем смотрел бы недели три назад. Есть слухи о серьезных (наконец) укреплениях нашего фронта, хотя и на нашей территории».
Словом, несмотря на войну, призывной возраст и необеспеченное будущее, лето 1915 года складывалось для Есенина почти удачно. За май, к приезду Каннегисера, он написал уйму стихотворений. Даже после того как Леонид забраковал некоторые из них, осталось шестнадцать. Восхитив столичного гостя, они до сих пор восхищают и нас: «Хороша была Танюша, краше не было в селе…», «Заиграй, сыграй, тальяночка, малиновы меха…», «Матушка в Купальницу по лесу ходила…», «Дымом половодье…», «На плетнях висят баранки…», «Туча кружево в роще связала…», «Задымился вечер, дремлет кот на брусе…», «Край родной, поля как святцы…», «Шел господь пытать людей в любови…», «Гой ты, Русь моя родная…», «Чую радуницу Божью…», «Край ты мой заброшенный…», «Дед», «Поминки», «Белая свитка и алый кушак…», «Я странник убогий…» Дополненная этими текстами [45] «Радуница» (тот приблизительный заявочный вариант, который «рязанский парень со стихами» привез в Петербург в марте), стала настоящей Книгой, а песенный запой продолжался. Пешие, с новым другом, прогулки оказались плодотворными. Вспоминая долгое деревенское лето 1915 года, Есенин напишет: