Текст книги "Рулетка еврейского квартала"
Автор книги: Алла Дымовская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Но и Соня не раз слыхала, как Ляля или семейная уже Мирочка с восторгом восклицали, получая телеграмму:
– Едет! Наш Додик едет! – И было понятно, что для них приезд Додика настоящий и большой праздник.
Но в Москве вышло так, что Додик, в общем-то безотказный, в том числе и для малознакомых и малоприятных людей, вынужденно занимался в своем министерстве не только отправкой в Венесуэлу. К нему, как энцефалитный и докучливый клещ, немедленно прилепился дядя Кадик.
Случилось так, что Кадик Гингольд, желая тоже получить в жизни свою долю лавров, хотел выбить для себя благодатную в финансовом отношении тему, весьма перспективную. Речь шла о компьютерной диагностике компрессорных станций на нефтепроводах. Конкурентов, толковых и со связями, у него было пруд пруди, и никто из них не жаждал принять такую бестолочь в долю. Конечно, дядя Кадик мог попросить об услуге и всемогущего Моисея Абрамовича, но зачем дорого платить там, где можно взять задаром. А Додик знал всех нужных людей, более того, слыл у них за своего и мог протолкнуть Кадика просто так, от одного хорошего отношения. И дядя Кадик принялся обхаживать инженера Туровича, которого до сего времени и в упор не видел.
Так Додик объявился в доме у Гингольдов. Бабушка Сони делала усиленный вид, что безумно рада ждать его в гости, для родного сына она готова была потерпеть и сына житомирского «сапожника». Додика принимали за столом, как лучшего друга дяди Кадика, умильно за ним ухаживали. Хотя Рая Полянская не раз и не два вопрошала по телефону бабушку, что же такое происходит, отчего вдруг подобные снисхождения и милости. Но бабушка кривила душой, уверяя, что ее Кадик и Раечкин Додик чудно подружились, и жаль, что этого не произошло раньше. Бабушка ничем абсолютно не рисковала. Дело ее сына благодаря тому же Додику успешно решалось в министерстве, а сам Додик все равно в ближайшие месяцы отъехал бы в свою Венесуэлу и тем самым закрыл бы вопрос своего присутствия в доме Гингольдов.
Но, принимая Додика у себя и считая в то же время его неравным ни в чем, бабушка не могла не похвастаться. Это существовало у нее в крови неистребимо. Она хвасталась домом и мужем, сыночком и картинами, и даже внучкой. Все равно Соня уже определенно чужая невеста. Соня выходила за стол к гостю, по повелению бабки декламировала французские стихи, отчитывалась о своих успехах на последнем курсе института.
А Додик не мог не заметить грустную, очень красивую девушку, почти такую же красивую, как его покойница мать на старой, еще черно-белой фотографии, не похожую ни на кого в доме, – одинокую и безнадежно заблудившуюся. И Додик, ущербный в «хорошем воспитании», честно и в первый свой визит сказал Соне, что в стихах, и тем более французских, он не смыслит ни бельмеса, но пусть читает, у нее очень приятный голос. Это был вопиющий моветон, Соня о том знала, но ей до невозможности сделалось приятно, что вот кто-то пожелал слушать Рембо только ради нее самой и при том еще не опозорился сознаться, что ни слова из чужого языка не понимает.
И сам Додик немедленно стал Соне симпатичен. Он действительно слушал ее, а не только делал вид. Даже щеку подпер ладонью и все смотрел, смотрел. А она читала. До тех пор, пока бабка, насытившись, не сказала «хватит». И ничего, что Давид Яковлевич был старше Сони на пятнадцать лет, почти ровесник ее собственному дяде. К тому же никак не получался он Давидом Яковлевичем, потому что выпал ему в жизни редкий шанс навсегда и для всех оставаться просто Додиком и никогда не стареть. Не очень крупный телом, но и не доходяга, совсем не такой разъевшийся хомяк, как дядя Кадик. Ростом чуть выше среднего, изящный, но и крепкий в кости, очень подвижный, внешностью немного похожий на артиста Тихонова, то есть очень красивый. Лишь обветренная в «поле» кожа и не совсем ухоженные руки немного выбивались из образа. И, конечно, речь. Нет, Додик вовсе не мог быть безграмотен, совсем напротив, образованность у него получилась истинная. Но говорил он, что думал и как думал, так, как привык среди своих работяг-буровиков, горластого, всегда прямолинейно матерящего его начальства, среди трудового люда, качающего черное золото для страны и мало озабоченного деликатностью выражений.
Соне поначалу он показался даже грубым. Но только поначалу. Додик, как с удивлением скоро убедилась Соня, очень и очень умел чувствовать тонко. И чувствовать, и сочувствовать. С Соней он, будучи в частых гостях у Гингольдов, перебрасывался лишь некоторыми словами, но содержательными и многозначительными. И когда рассказывал бабушке и Кадику застольные свои сибирские истории, те, что можно было сообщать при дамах, Соня понимала, что звучат те истории исключительно для ее увеселения и поучения. Хотя единственный урок, который, казалось, желал поднести ей Додик, заключался в неявном сообщении того факта, что помимо бабушкиной квартиры и института есть за их границами и иная, «многая» в себе жизнь. Соне порой казался Додик загадочно-таинственным, хотя более открытого существа на свете трудно было себе вообразить. Но с другой стороны, собирался он отбыть вскорости куда-то в невообразимую Венесуэлу, где, как чудо-джин, должен был добыть богатства из земли, и сама загадка таилась, конечно же, не в мыслях Додика, а в той его способности жить совершенно иначе, чем привыкла видеть вокруг себя Соня.
Еще с самого первого дня их личного знакомства Соня неожиданно нашла для себя настоящего друга, по крайней мере, так она уверяла собственную совесть. Друга, который понимает ее с полуслова, а когда и вообще без слов, и, кажется, все про нее знает и ни в чем не осуждает, а совсем наоборот. И смотрит ласково, хотя иногда и странно. Что еще приятней. И Соня стала ждать всегда в гости Додика с нетерпением и злилась на него, когда тот по нескольку дней не приходил. Додик, кажется, понимал и ее злость на него, потому что всегда после «длительного» отсутствия несколько виновато с ней здоровался. А Соня как бы не сразу и прощала.
Додик же никаким другом для Сони себя ни на единый миг даже и не воображал. В эту девушку он влюбился сразу же и без оглядки и навсегда, как когда-то его отец. Но понимал, что здесь тебе не поселок нефтяников, и не женское общежитие, и не случайное знакомство в столовой или в клубе. Это совсем иной коленкор. И чтобы просто приблизиться к Соне, нужно исполнить целый долгий ритуал приличий. И Додик его прилежно исполнял. Бесконечных три месяца, совершенно, на его взгляд, не нужных, – ему и так с первого дня все было ясно. И казалось, что так же это ясно и Соне. Только и она соблюдает свой ритуал. Вот же и обижается на него, и дуется, когда он не приходит больше двух дней. Додик порой через «не могу» нарочно тянул этот лишний день, только чтобы увидеть обиду Сони и опять узнать, что не безразличен ей. Но скоро нужно было ехать в Венесуэлу. Документы вступили в завершающую, уже окончательную стадию оформления, когда повернуть назад не представлялось возможным, ибо в силу вступили могущественные финансовые договора. И Додик лихорадочно стал думать. Соне необходимо было сказать. Тут он видел два пути осуществления своих надежд. Или Соня немедленно уезжает вместе с ним, или вот сейчас они женятся, но если не получится выправить на нее бумаги, то он вызовет ее потом. О таком пустяке, как неоконченный институт или согласие семьи, Додик даже не помышлял. И время его не терпело.
Но нельзя же было вот так просто прийти и с бухты-барахты заявить Соне, что ей, дескать, необходимо немедленно выходить за него замуж. Вдруг бы она посчитала, что Додик таким образом проявил к ней неуважение, и из-за одного этого бы отказала. Ведь Соня гордая. И Додик решил, что Соню надо к его заявлению подготовить. Что у Сони есть какой-то там жених, выбранный семейством, так в это Додик даже и не поверил, как в домостроевский анекдот времен крепостного права. А тут как раз подвернулся день рождения тети Раи, и все их друзья, в том числе и Гингольды в полном составе, должны были обязательно явиться. Вот если бы как раз и сделать предложение, и тетя поможет устроить как надо, и тут же все и обговорят. Додику оставалось лишь предупредить о своем намерении Соню. И он выбрал для того самого распоследнего, самого неподходящего из всех человека. Додик не долго думая за день до теткиного дня рождения доверился Кадику. Как же, он Сонин дядя и такой славный ему приятель! Кто же лучше него сгодится на роль вестника Амура?
Кадик, хоть и знал уже целые сутки обо всех ухищрениях дать Соне фамилию Турович, ни словом пока о том не обмолвился. Он злорадно наблюдал все утро, как собиралась Соня, как умоляла бабушку о не самом парадном, зато строгом и без ненавистных рюшек платье, так умоляла, что бабка, в конце концов, согласилась. Он упивался будущей своей местью племяннице и молчал до тех пор, пока до отъезда в дом Полянских не остался какой-нибудь час и Соня уже полностью не была одета и готова. Тогда-то Кадик и отозвал в сторонку мать и, коверкая слова иврита, выложил ей все начистоту о происках Додика. Он делал вид, что советуется о чем-то постороннем, и не мог знать, что Соня понимает каждое его слово.
В сущности, у бабушки, если бы она хоть каплей своей ледяной крови любила единственную внучку, не могло быть серьезных возражений против подобного сватовства. Разница в возрасте между Додиком и Соней в их кругу считалась даже нормальной, жених был человек куда как обеспеченный, да еще собирающийся в выгодную, длительную загранкомандировку. А в нынешние времена, при устрашающих пустотой магазинах и темном будущем, работа за рубежом представляла собой громадный соблазн. К тому же Додик был еврей, и даже наполовину Полянский. На другую же половину, если бы хоть кого-то интересовали подлинные интересы Сони, с легкостью доброжелательные родственники закрыли бы оба глаза. И бог с ними, с Фонштейнами, и с данным словом, лишь бы девочка была счастлива в замужестве.
Но даже призрачное Сонино счастье, помимо бабкиных замыслов, счастье в далекой стране, полное и бесконтрольное, вывело моментально Эсфирь Лазаревну из себя. Что же, она задаром мучила Соню столько лет, чтобы сейчас за спасибо отказаться и подарить ей полную радостей жизнь? Эсфири Лазаревне от одной мысли об этом сделалось невыносимо. И она зашипела Кадику в ответ на иврите:
– Соня знает об этом?
– Не знает, я ей не рассказывал! – торжествующе ответил Кадик.
– И молодец, сыночек. Пусть ничего и не узнает. Но каков негодяй! Затесался в приличный дом и думает, что может развращать мою внучку. Ну, я ему устрою и Рае тоже скажу!
– Что ты, мама! Дело мое еще не решено до конца! – ужаснулся Кадик. – Надо иначе, потихоньку дать понять.
– Правильно, – немедленно согласилась корыстная бабка, – пусть Соня сегодня останется дома. А Полянским я скажу, что это она так решила, что ей нездоровится. А ты сообщи этому негодному Додику, как бы и по секрету, что, мол, Соня возмутилась, что у нее давно жених и что она знать его, Додика, не желает. И чтоб больше не приходил.
– Мамочка, ты у меня ангел мудрый! – воскликнул Кадик и на радостях поцеловал матери обе толстые руки, зная, что она обожает такое проявление его сыновней любви.
А Соня слышала и поняла все до последнего слова. И как же она раньше не углядела и не поняла, что славный Додик ее любит, она бы тогда сама дала ему знак, и не пришлось бы посвящать ее мерзкого дядю. Но что бы это изменило? Все равно бы бабка ни за что не согласилась. Соня это теперь знала точно. Бежать с Додиком? А как же институт и как же родственники? Ее, задуренную и затюканную, тогда еще волновали подобные мелочи. И как же слово, данное Фонштейнам? Она знала сейчас одно, что тоже любит Додика, его одного и навеки, и что она глупая и все просмотрела и растеряла, и теперь надо только постараться ни в коем случае не зарыдать, не выдать себя. Ведь ей не полагается понимать иврит. Соня сдержалась из последних сил.
Ее, конечно же, строго и без объяснений бабушка оставила дома. Только сказала, что сегодня ей быть у Полянских неприлично. Соня гордо и спокойно прошла снимать выходное платье. Даже не показав ничем разочарования. Не хватало дать Кадику еще один повод для злорадства. Но и минуту эту, и зверский, иезуитский поступок дяди она запомнила на всю дальнейшую свою жизнь, хотя пока и не знала, какой в том прок.
А когда за семейством захлопнулась дверь, только тогда она упала прямо на пол в гостиной, ей было все равно куда, сил не осталось уже нисколько, и зарыдала в голос, как деревенская баба, воющая по покойнику.
А через месяц Додик улетел в свою Венесуэлу. В доме у Гингольдов он ни разу до своего отъезда не появился и никак не дал о себе знать. А дядя Кадик получил заветную, богатую тему.
Москва. 6 августа 1993 года. Улица Подбельского. Квартира Аиды Сейфулиной.
И отчего Инге именно в этот день и час вспомнился Додик? К чему пришел на ум в самое неподходящее для ностальгии время? Однако вот вспомнился. Хотя если честно сознаться перед собой, то думала Инга о нем и прежде. И шальная мысль однажды мелькнула в ее голове, давно уже, три года тому назад. Вот бы найти Додика, как раз хлопотавшего в Москве, и ей, теперь свободной, взять и вместо Сони умчаться с ним на край света. Но мысль, случайная гостья, никакого воплощения, конечно, не получила. И Додик бы враз усмотрел подделку, и обман раскрылся бы от первого дуновения реальности, не выдержал бы проверки. И велика была опасность пересечься жизнями с бедной Соней, разоблачить себя, что заведомо привело бы к катастрофе с непредсказуемыми последствиями. Но Инге тогда стало грустно.
А сейчас, при воспоминании о том дне безудержного отчаяния, Инга готова была и заплакать в тоске. Только плакать ей получалось нельзя ни в коем случае. Потому что сегодня как раз перед ней вставала необходимость разрешить вопрос почти что жизни и смерти. Без преувеличений.
Вот уже второй год как раз пошел с той поры, что Инга жила в квартире единственной своей настоящей подруги Аиды Сейфулиной, безвозмездно переданной со всей обстановкой ей в пользование. Только плати за телефон и коммунальные услуги – и всех забот. Аида за хорошую взятку даже устроила перед отъездом для Инги временную прописку и официально оформила свою однокомнатную квартиру, как сданную в наем. Текстильный институт остался позади, диплом, свидетельствующий об его окончании, валялся где-то в коробках без нужды.
А сама Аида нынче в России более не проживала. Ее мечта сбылась, хотя и не совсем так, как изначально задумывалась. Аида Сейфулина, пусть и не в советское торгпредство, но все же отъехала за рубеж, в Соединенные Американские Штаты, добилась для себя правдами и неправдами, а больше великими трудами получения «Грин-карты». Однако ей пришлось покривить немного душой и на всякий случай приплести свое неблагополучное положение, как представительницы угнетенного в правах татарского народа. Тогда на Западе этому еще верили и пропустили Аиду, обиженное нацменьшинство, для временного проживания и для получения работы. Она звала с собой и Ингу, пока можно было поймать момент, но та отказалась. Хотя ей ужасно не хотелось разлучаться с подругой.
Но тогда Инга на что-то еще надеялась. Ей казалось обидным то обстоятельство в ее втором шансе, что вот никак пока толком не удалось ей попользоваться даром предвидения будущих преобразований и общественных катаклизмов, и она решила дождаться той поры, когда знания эти можно было бы обернуть себе на пользу.
Она не раз пыталась и намекать на свое предвидение подруге, но описывала грядущее с излишними деталями, которые знать нормальному человеку ниоткуда было нельзя. Оттого Аида когда тревожилась за нее, когда обзывала фантазеркой, когда попросту грубо обрывала: «Все это болтовня блох, едущих на собаке!»
Но в роковые три дня ГКЧП ей все же удалось напугать Аиду всерьез. Инга-то знала наперед, чем закончится история пленения в Форосе, и нет чтобы предрекать события, опираясь лишь якобы на здравый смысл, что так ценила в подруге Аида, она возьми и ударься для пущего эффекта в мистику и потустороннее помешательство. Как раз 19 августа Инга и заявилась к бедняжке с раннего утра, еще и баррикады в городе не успели накидать «защитники веры», и прямо с порога возьми и объяви, в шутку закатив глаза, как припадочная, будто в пророческом трансе:
Когда же солнце трижды лик свой явит,
Они падут, а тем поможет встать
Рука того, кто в наши дни лукавит!
Всего-то несколько строк из «Божественной комедии», но на Аиду они произвели неизгладимое впечатление, особенно когда обозначенные три дня минули, и все в стране пошло совсем уж через жопу.
Аида и раньше сильно верила в Бога, а тут решила, что на Ингу нечто снизошло свыше, и стала с тех пор обращаться с ней, как с новообретенной чашей Грааля. А Инге уж совестно и невозможно было сознаться, что она просто дурила своей Аидочке голову. Опять же истинная правда все равно звучала бы куда фантастичней.
К тому моменту обе они трудились на собственное благо в загадочном совместном предприятии, не менее загадочными путями выманивавшем у доверчивых германцев и австрийцев денежки под строительство мифических бизнес-центров. У предприятия был офис в два гостиничных номера-люкс в «Интуристе» на улице Горького, куча бумаг и телефонов на всех столах и десяток вечно занятых сотрудников. Аида разбирала для СП нюансы западной бухгалтерии, а у Инги роль была, с одной стороны, попроще, а с другой – подоходней. Ее дело вроде бы и заключалось только в том, чтобы переводить туда-обратно документы и речи двух директоров, Генерального и коммерческого, когда лично на переговорах, когда и по телефонной, громкой связи. Но теперешняя Инга была бы совсем не Инга, если бы тут же быстрым глазом не разобралась, что к чему. Генеральный директор их совместного предприятия «Матрешка-инвест-строй» некто Будяков Тимур Тарасович, непонятное среднее между товарищем и господином, был стремителен и вездесущ, но голову имел в надлежащем месте. Его заместитель и коммерции директор служил у Будякова лишь подручной шестеркой. И Инга, моментом прикинув покрой будущего костюма, сделала ставку на Будякова.
Набиваться в праздные любовницы к Тимуру Тарасовичу сразу же Инга отказалась. Во-первых, Будяков таковую уже имел и был вполне доволен, а во-вторых и в самых важных, положение любовницы Ингу устраивало мало. Сегодня ты, а завтра на твоем месте кто-то другой. Она решила иначе стать для Будякова незаменимой. К тому же ей ли было не знать, что в сегодняшнем дне все эти СП дутые-передутые и многие лето 91-го не переживут. И она самовольно принялась страховать Будякова на переговорах. И Тимур Тарасович, не будь дурак, скоро очень это понял, а поняв, и оценил. И Инга стала для него не только переводчиком-референтом, но и младшим, хотя и подчиненным соратником. Будяков, когда нельзя было обойтись, даже откровенно делился с нею планами некоторых своих афер. И платил совсем уже иные деньги. Инга с ним и в Германию два раза ездила и для Аиды выбила, умело и ненавязчиво, повышение ставки.
С Аидой они, можно сказать, жили душа в душу. Каждая на своей квартире, но и в то же время не разлей вода. И каждой казалось, что она именно потому теперь совсем не одинока, что на расстоянии телефонной трубки хотя бы есть родной в чем-то и понимающий тебя человек, и это облегчало борьбу за место под солнцем. Они не мучили друг друга пустяковыми обидами и не перевешивали взаимно проблем, с которыми могли справиться и в одиночку. Но в главных жизненных делах не оставляли одна другую советами, а когда и реальной помощью.
Но после 91-го года нечто изменилось. Не сразу, но вскоре их дороги разошлись, хотя дружба и на большом расстоянии осталась по-прежнему существующей и нерушимой. Аида видела себя только ТАМ, Инга хотела все иметь только ЗДЕСЬ. Не из принципа или вдруг проснувшегося патриотизма, а все потому, что жаль было второго шанса. Инге определенно казалось, что она непременно сможет использовать его и ведомое ей будущее именно в России. Она хотела свое дело, свой собственный и независимый бизнес и наотрез отказалась последовать вслед за подругой за океан. И Инга пустилась в самостоятельное плавание.
Будяков к этому времени уже прикрыл свою «Матрешку», выкачав из неудачливых немцев все возможные деньги, и после переворота усиленно стал стремиться во власть. Коммерсантом он быть более не захотел. Он же и устроил Инге первый кредит от какого-то новорожденного вчера коммерческого банка. Небольшой, но хватило на аренду крохотного помещения в полуподвале на Сретенском бульваре, и Инга, к тому времени уже имевшая кое-какие собственные связи, наладила оптовую торговлю немецкой и швейцарской, не очень дорогой косметической продукцией. Как и мечтала когда-то. Крема и маски на германском нафталине шли нарасхват в мало избалованной пока столице, и прибыль у Инги могла бы получиться весьма ощутимой, ежели бы не одно пребанальнейшее обстоятельство.
А виноват во всем оказался вездесущий рэкет. Казалось бы, и это знала наперед. Чего же проще? Высокий покровитель у Инги имелся, договориться с местными братками, курировавшими район, она смогла и сама, только намекнув на Будякова. Но Тимур Тарасович сидел высоко, каждый раз к нему на гору не влезешь. Приходилось утрясать мелкие свои беды самостоятельно. А «крыша» ее наглела постоянно и требовала все большей части дохода. Аида, в ту пору бегавшая по инстанциям и посольствам, успокаивала ее, советовала не ссориться, действовать более убеждением. Она сама не понимала, что говорила подруге.
Цифры, бумаги и перспективы развития ее малого пока бизнеса покровительствующих ей рэкетиров вовсе не волновали. Им плевать было, что в будущем получится из ее «Кристины», как для красоты назвала фирму Инга. Ее не разоряли совсем только из-за одного Будякова, да и то потому, что не знали до конца, кем Инга приходится Тимуру Тарасовичу.
И близко не таким образом представляла себе Инга «новый» бизнес. Тогда, в иной жизни, ей, домашней хозяйке, всего-то отработавшей два коротких года скромной переводчицей в богатом журнале, совсем по-другому виделась далекая, инопланетная сфера деловых людей. Ей отчего-то казалось, что для успеха довольно станет желания и упорства, ну, может, еще немного везения и дальновидности. И очень она обвиняла в отсутствии этих драгоценных качеств своего тогдашнего мужа Леву, хотя и не смела промолвить о том вслух. Она не была никогда дурой, знала и в те времена, что рядом с деньгами и ухватистыми купцами, их зарабатывающими, всегда ходят рядом каменолицые, бритоголовые парни, взимающие пошлину, но и стерегущие свое стадо от чужих. Ей даже думалось, что здесь есть разумность и очевидная необходимость времени, когда заблудшее государство понятия не имеет, что ему делать с разногласиями среди народонаселения, и оттого это население взялось за самоуправление, чтобы совсем уж не впасть в анархию. Она тогда и понятия не имела, как обстоит дело в его неприкрашенных реалиях.
Господи, все оказалось еще хуже, чем в Одессе, когда за ней охотились обиженные николаевские валютчики! Вовсе не добровольными пастухами при нагуливающих жир овцах предстали перед ней лихие братки с «береттами» наголо. Хуже волков и смрадных стервятников над полем, усеянным трупами павших богатырей, оказались они среди беспомощного стада в запертой овчарне. Немало гопников и настоящих «деловых» ребят повидала Инга еще на Молдаванке, но эти, нынешние, не шли с ними ни в какое сравнение. Не было ни наивного ухарства, ни нарочной «блатной» скороговорки бесприютной вековечной шпаны, которая все же в точности сознавала, что принадлежит к отбросам любого общественного строя, не только советского. И раньше, к примеру, высший свет шулерства и карманников, аферистов и спекулянтов, всегда для понта, чтобы понравиться дамам, выдавал себя, наоборот, за профессоров и ракетных инженеров, за генералов в отставке, а иногда даже за засекреченных оперов, преследующих особо опасную банду, – стеснялись люди эти истинного своего звания. Они четко соответствовали своему месту, от сих до сих, знали о его малой привлекательности и с грустью помнили всегда о том, что короткое гусарство их чаще всего заканчивается на киче. Инга знакома была в Одессе со многими такими городскими соловьями-разбойниками, иногда и жалела за неприкаянность, тщательно скрытую за напускным безразличием, за то, что каинами ходили по земле, где не было определено им нормального, человеческого места, снисходительно даже утешала при случае.
Теперь было иначе. Теперь наглые, отъевшиеся рожи, с ярко написанными на них звериными, хитрыми инстинктами, но без малейших признаков наличия у сбитых накрепко тел хотя бы слабенькой души, антихристами блудили по московским просторам. Хвалились «пушками» и «перьями», чуть ли не базуками и минометами, архаровцы, страшнее самой темной ночи в разбойничьей степи. Ничего не понимающие о настоящей жизни и не желающие понимать. Да и жизнь им, хоть и носили кресты, представлялась бесконечной гонкой за большой деньгой, чтоб пожрать и поспать, качественно и в удовольствие, да бабы, да сиюминутное барахло в виде «тачек», «прикида» и убойных «печаток», непременно, чтоб не хуже, чем у соседнего такого же. А после – хоть трава не расти совсем и погасни белый свет. И требовали к себе, однако, неподдельного уважения, кулаками и «стволами» требовали, потому – как иначе – кто б им его оказал. Говорить с ними заведомо было не о чем, потому что обычную речь человеческую скоро разучились понимать, а дикарский их жаргон, выражающий первичные их потребности, не стоило труда и учить. Да и бессмысленно вышло бы вступать в переговоры. Инга это скоро уразумела. Потому что для этих бычков и пославших их не существовало никакого завтра, а одно лишь голое сегодня, которое тоже вот-вот отберут быки поздоровее. Судилище и судный день.
Но и эти трудности можно было бы перемочь и пересидеть, тоже знала наперед, что криминалу и разгулу его через годы вперед наступит законный конец. Если бы не одно, скверное весьма, дополнение. Инга, как уже описывалось нами ранее, из себя представляла особу видную, красивую внешностью, телом молодую, головой зрелую. Такой бабенкой каждому из бычков приятно случилось бы похвалиться на людях. И совершенно естественно так вышло в один не прекрасный день, что старший из опекавших ее разводящих положил на Ингу свой поганый глаз. Имя даже его, то бишь грязную кликуху, приводить здесь не станем, дабы не порочить ум читателя, а назовем просто, как то и принято испокон веков на Руси – Идолище Поганое, или просто Идолище.
Само Идолище в природном смысле было немногим старше Инги, разве что лет этак на пять, семь. А в смысле внешности – возьми кадр из любой подходящей по теме оперативной хроники, не ошибешься. И вообще, как писалось до той поры в школьных сочинениях, типичный представитель типичной прослойки тогдашнего общества. Сначала Идолище делало только намеки, от обжорства полагая, что сего выйдет достаточно, и девушка всенепременно тут же сойдет с ума от счастья и бросится ему на неохватную шею, и полетят они гонять ветер хотя бы на Канарские острова. Чем провинились перед «новыми» лайдаками безобидные островные владения, отданные по справедливости испанской короне папой Евгением, по номеру четвертым, неясно и по сю пору. А только, как на разбой, так после непременно на Канары, и все тут. То ли мест иных на карте не сумели прочесть, то ли сыграл свою роль стадный инстинкт.
Инга, уж понятно, Идолищу на шею или на иные какие места и не думала бросаться. Остатки былой гордости еще жили в ней, и от Идолища ее воротило с души. Даже некогда пленившие ее и Катю Рудникову Ислам и Измаил, горные братья, казались не такими противными по сравнению с ним. А Идолище злилось, уже и угрозы посыпались ей по адресу. Могло все кончиться плохо. Тут уж стало не до бизнеса. Инга кинулась было за защитой к Будякову. Он по старой памяти (и мало ли когда пригодится воды напиться) Идолищу сверху пригрозил. От Инги вроде бы отстали, но и пообещали, что при малейшей возможности устроит ей Идолище развеселую карусель. Аидочка, родная душа, к этому времени уже давно отъехала, оставив Инге на попечение квартиру. Совета испросить было не у кого, а очень хотелось. И страх, мутный, тягучий страх ничем и никем почти не защищенной одинокой женщины одолевал Ингу. И еще злость на всякую мерзость и безоглядную неудачу собственных планов поднималась в ней все сильнее. Уже и спрашивала себя, а зачем, собственно, она осталась, чего ради отвергла предложение лучшей своей подруги и не стала пытать счастья за морем-окияном. Чтобы добыло ее Идолище в качестве трофея, заставив теперь до самого дна испить чашу позора и гадливого унижения? Ведь зарекалась перед собой, что никогда больше. Что хватит с нее Гончарных, Мариков, богатых женихов Тянучкиных и Ирискиных, что жить станет своим умом и отвагой, наученная, с какой стороны у лужи грязь. И ничего не выходило.
Другое беспокойство пришло, когда Инга, между делом общаясь с Будяковым, узнала, что в зреющем гнойнике противостояния дома Белого и Кремля официального Тимур Тарасович костьми готов лечь за парламентскую правду. И ляжет ведь, остолоп, и указать бесполезно. Инга уж пыталась, хотя теперь совсем в пользу своих предостережений не верила. Так и вышло – Будяков только возмутился и посоветовал не лезть в дело ей не по уму, а за Руцким и Хасбулатовым видел будущее. И черт бы с ним, с Будяковым, коли одолела его непростительная глупость, но только без Тимура Тарасовича никакой бы защиты от Идолища больше бы не произошло.
А сегодня с утра как встала – так началось страшное. Не сама встала. Соседка, Елена Тимофеевна, пожилая учительница географии вышла на лестничную клетку с внучкой Наташей, долго кричала, прежде чем позвонить в дверь напротив, чем уже одним разбудила Ингу. День был воскресный, выходной, Инга отсыпалась от недельных трудов, но уж очень истошно вопила соседка, и ей в тон плакала громко маленькая Наташа.
Инга, едва накинув махровый, в разноцветную полоску халат, вышла на порог узнать, в чем дело. Худое предчувствие одолело ее еще по пути, и предчувствие то сбылось. Пред ней открылось ужасное и сильно противное зрелище, Инга отчего-то подумала в первый момент, что вот бедная Наташа, ни к чему ребенку в шесть лет видеть такое.
– Елена Тимофеевна, вы уберите Наташу! – закричала она первым делом растерявшейся соседке. – Наташа, отвернись, глазки зажмурь! И считай до ста! Или нет, вот что, беги домой! Да откройте же ей дверь, Елена Тимофеевна! – давала она противоречивые советы и указания престарелой географичке.