355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфонс Доде » Малыш » Текст книги (страница 16)
Малыш
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:20

Текст книги "Малыш"


Автор книги: Альфонс Доде



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)

Глава XV

Читатель, если ты вольнодумец, если сны вызывают у тебя улыбку, если сердце твое никогда не сжималось до боли, до крика от предчувствия грядущих событий, если ты человек положительный, одна из тех железных натур, которые считаются только с реальными фактами и не позволяют ни единой крупице суеверия проникнуть в их мозг, если не хочешь верить в сверхъестественное, допускать необъяснимое, – не читай дальше этих воспоминаний! То, что мне остается сказать в этих последних главах, такая же правда, как вечная истина, но ты этому не поверишь.

Это было четвертого декабря… Я возвращался из пансиона Ули поспешнее обыкновенного. Утром, когда я уходил, Жак жаловался на страшную усталость, и мне хотелось поскорее узнать, как он себя чувствует. Проходя через сад, я наткнулся на господина Пилуа, стоявшего у фигового дерева и вполголоса разговаривавшего с каким-то толстым господином, который прилагал большие усилия, чтобы застегнуть свои перчатки.

Я хотел извиниться и пройти мимо, но хозяин гостиницы остановил меня:

– На пару слов, господин Даниэль!

И, повернувшись к толстому господину, прибавил:

– Это тот молодой человек, о котором мы говорили. Мне кажется, что следовало бы предупредить его…

Я остановился заинтригованный. О чем этот толстяк хотел предупредить меня? О том, что его перчатки были чересчур тесны для его лап? Но я и так это видел, черт возьми!..

С минуту длилось неловкое молчание. Господин Пилуа, закинув голову, разглядывал фиговое дерево, точно ища плодов, которых на нем не было. Толстый незнакомец продолжал свою возню с перчаткой. Наконец он решил заговорить, но не переставая трудиться над непослушной пуговицей…

– Сударь, – начал он, – я уже двадцать лет состою врачом при гостинице Пилуа и смею уверить…

Я не дал ему договорить. Слово «врач» все объяснило мне.

– Вы были сейчас у моего брата? – спросил я его, дрожа от страха… – Он очень болен? Да?..

Я не думаю, чтобы этот доктор был злой человек, но в эту минуту он больше всего был озабочен своими перчатками и, не думая о том, что говорит с «сыном» Жака, не пытаясь смягчить сколько-нибудь свой удар, резко ответил:

– Очень болен?.. Я думаю!.. Он не доживет до утра… Удар был жесток… могу вас в этом уверить!.. Дом, сад, Пилуа, доктор – все закружилось, завертелось вокруг меня, и я должен был прислониться к фиговому дереву, чтобы не упасть… Да, у доктора гостиницы Пилуа рука была тяжелая!.. Но он ничего не заметил и продолжал с полнейшим хладнокровием возиться с перчаткой.

– Это жестокий случай скоротечной чахотки, – прибавил он. – Сделать ничего уж нельзя… Во всяком случае, ничего, что могло бы существенно помочь… К тому же, как всегда бывает в таких случаях, меня позвали слишком поздно.

– Я не виноват, доктор, – сказал добрый Пилуа, все еще продолжая разыскивать на дереве несуществующие плоды, что помогало ему скрывать слезы, – я не виноват. Я давно уже видел, что он болен, бедный господин Эйсет, и несколько раз советовал ему позвать врача, но он ни за что не хотел. Вероятно, он боялся испугать брата… Видите ли, они жили так дружно, эти дети!..

Отчаянное рыдание вырвалось у меня из груди.

– Ну, не надо так, друг мой, мужайтесь! – сказал человек в перчатках уже ласковым тоном. – Кто знает? Наука произнесла свое последнее слово, но природа делает чудеса… Завтра утром я зайду.

Он повернулся на каблуках и удалился со вздохом облегчения: он застегнул, наконец, свою перчатку!

Я постоял еще с минуту в саду, вытирая слезы и стараясь прийти в себя, потом, призвав на помощь все своё мужество, с деланно развязным видом вошел в нашу комнату…

Картина, представившаяся моим глазам, наполнила меня ужасом… Жак, желая, очевидно, предоставить мне кровать, велел положить себе тюфяк на диван, и там, на этом диване, я теперь увидел его… Он лежал неподвижный, бледный, страшно бледный… точь-в-точь Жак моего сна!

Первой моей мыслью было броситься к нему, схватить его на руки и перенести на кровать или на другое место, все равно куда, лишь бы только унести отсюда… Но я тут же сообразил, что это будет мне не под силу, что он слишком тяжел для меня. И тогда, поняв, что Мама Жак обречен лежать на том самом месте, где согласно моему сну, он должен был умереть, я потерял всякое самообладание; маска напускной веселости, которую надевают для того, чтобы успокоить умирающих, спала с моего лица, и весь в слезах я бросился на колени перед диваном.

Жак с усилием повернулся ко мне.

– Ты, Даниэль?.. Ты встретил доктора, да?.. А ведь я так просил этого толстяка не пугать тебя… Но по твоему виду ясно, что он меня не послушался, и ты все знаешь… Дай мне руку, братишка! Ну кто, черт возьми, мог ожидать подобной вещи?.. Люди едут в Ниццу, чтобы лечить свои легкие, а я поехал туда, чтобы заболеть… Это действительно оригинально… Нет, послушай! Если ты будешь так отчаиваться, ты отнимешь все мое мужество, а его у меня не так уж много… Сегодня утром, после твоего ухода, я понял, что дело плохо, и послал за священником церкви св. Петра. Он был у меня и сейчас опять придет, принесет святые дары… Это будет приятно нашей матери, понимаешь… Он, по-видимому, очень добрый человек, этот священник.!. Зовут его так же, как и твоего друга в Сарландском коллеже…

Он не мог больше говорить, откинулся на подушки и закрыл глаза. Я подумал, что он умирает, и громко закричал:

– Жак!.. Жак! Друг мой!..

Он ничего не ответил, только махнул рукой, точно желая сказать: «Тише! Тише!»

В эту минуту дверь отворилась, и господин Пилуа вошел в комнату в сопровождении добряка Пьерота, который, точно шар, подкатился к дивану, воскликнув:

– Что я слышу, господин Жак?.. Вот уж, правда, можно сказать!..

– Здравствуйте, Пьерот, – проговорил Жак, открывая глаза. – Здравствуйте, старый друг. Я был уверен, что вы придете по первому зову… Пусти его сюда, Даниэль: нам нужно поговорить.

Пьерот приблизил свою большую голову к бескровным губам умирающего, и в течение нескольких минут они разговаривали шепотом. Стоя неподвижно посреди комнаты, я молча смотрел на них… Я все еще держал свои книжки под мышкой. Пилуа тихонько взял их у меня и что-то мне сказал, но я не расслышал. Потом он зажег свечи и покрыл стол белой скатертью. «Зачем накрывают стол? – спрашивал я себя. – Разве мы будем сейчас обедать? Но я совсем не голоден…»

Надвигалась ночь. В саду жильцы гостиницы делали друг другу знаки, указывая на наши окна. Жак и Пьерот продолжали беседовать. Время от времени я слышал, как севенец говорил своим зычным, теперь полным слез голосом: «Да, господин Жак!.. Да, господин Жак!.-.» Но подойти к ним я не решался… Наконец Жак подозвал меня и велел мне встать у его изголовья, рядом с Пьеротом.

– Даниэль, голубчик, – начал он после долгой паузы, – мне очень больно, что я должен тебя покинуть… Одно только утешает меня: я не оставляю тебя одиноким в жизни… С тобой будет Пьерот, добрый Пьерот, который прощает тебя и обещает заменить меня…

– Да, господин Жак!., обещаю… Вот уж, правда, можно сказать… обещаю!..

– Видишь ли, дружок, – продолжал Мама Жак, – ты один никогда не смог бы восстановить наш домашний очаг… Мне не хотелось бы огорчать тебя, но ты плохой восстановитель очага… Но, думаю, что при помощи Пьерота тебе все-таки удастся осуществить нашу мечту… Я не прошу тебя сделаться настоящим мужчиной: я считаю, как и аббат Жерман, что ты всю свою жизнь останешься ребенком. Но умоляю тебя быть всегда добрым, честным ребенком и, главное… придвинься поближе, чтобы я мог сказать тебе это на ухо… Главное, не заставляй плакать Черные глаза.

Тут мой бедный, любимый Жак замолчал и потом, передохнув, продолжал:

– Когда все будет кончено, ты напишешь папе и маме. Только им надо будет сообщить об этом не сразу, а понемножку… Сразу это было бы им слишком больно… Ты понимаешь теперь, почему я не хотел выписывать сюда госпожу Эйсет? Мне не хотелось, чтобы она была здесь в это время… Это слишком тяжелые минуты для матерей…

Он умолк и, взглянул по направлению к двери.

– Вот и святые дары, – сказал он улыбаясь. И он сделал нам знак отойти.

Принесли причастие. На белой скатерти, среди восковых свечей поставили святые дары и святое миро. Священник подошел к постели, и началось таинство. Когда оно кончилось, – как бесконечно долго тянулось время! – Жак тихонько подозвал меня к себе.

– Поцелуй меня, – сказал он, и голос его был такой слабый, точно он доносился откуда-то издалека. И он, действительно, должен был быть уже очень далеко, так как прошло около двенадцати часов с тех пор, как эта ужасная скоротечная чахотка взвалила его на свою костлявую спину и со страшной быстротой мчала его в объятия смерти…

Когда я подошел к нему и наклонился, чтобы поцеловать его, наши руки встретились. Его милая рука была совсем влажная от пота агонии… Я взял ее в свои и больше не выпускал… Не знаю, сколько времени оставались мы в таком положении, – может быть, час, может быть, вечность… Не знаю… Жак уже не видел меня, не говорил со мной… Но несколько раз его рука шевельнулась в моей, точно желая мне сказать: «Я чувствую, что ты здесь». Вдруг сильная дрожь потрясла все его бедное тело… Он раскрыл глаза и посмотрел вокруг, точно ища кого-то… Я нагнулся к нему и услышал, как он два раза совсем тихо прошептал: «Жак, ты осел!.. Жак, ты осел!..» – И больше ничего… Ничего… Он был мертв…

…О, мой сон!..

В эту ночь бушевал страшный ветер. Декабрь бросал в стекла окон целые пригоршни мерзлого снега. На столе, в конце комнаты, между двух зажженных свечей сверкало серебряное распятие. На коленях перед распятием незнакомый священник громким голосом, заглушаемым порой шумом ветра, читал молитвы… Я не молился. Я даже не плакал… Одна только мысль занимала меня: я хотел согреть руку моего дорогого Жака, которую я крепко сжимал в своих руках. Увы! По мере приближения утра рука эта становилась все тяжелее, все холоднее…

Наконец священник, читавший перед распятием молитвы, встал и, подойдя ко мне, дотронулся до моего плеча.

– Попробуй молиться, – сказал он. – Это облегчит тебя.

Тут только я узнал его… Это был мой старый друг из Сарландского коллежа, сам аббат Жерман, с его прекрасным, обезображенным оспой лицом и с внешностью драгуна в рясе… Горе так ошеломило меня, что я ничуть не удивился его появлению. Оно казалось мне вполне естественным… Но вот каким образом он очутился здесь.

В тот день, когда Малыш уезжал из коллежа, аббат Жерман сказал ему: «У меня в Париже брат – священник, прекрасный человек. Но к чему давать тебе его адрес… Я уверен, что ты все равно не пойдешь к нему». Но, посмотрите, что значит судьба! Этот брат аббата был священником в церкви св. Петра, и это именно его мой бедный Мама Жак позвал к своему смертному ложу. Случилось так, что аббат Жерман был как раз в это время проездом в Париже и жил у брата. Вечером 4 декабря брат сказал ему, вернувшись домой:

– Я только что соборовал одного юношу, который умирает недалеко отсюда. Надо помолиться за него, аббат.

Аббат ответил:

– Я помолюсь завтра за обедней. Как его имя?

– Постой… Имя у него южное, довольно мудреное… Жак Эйсет… Да, да, правильно… Жак Эйсет…

Это имя напомнило аббату одного маленького репетитора, которого он знал в Сарландском коллеже. И, не теряя ни минуты, он побежал в гостиницу Пилуа. Войдя в комнату, он увидел меня у дивана, судорожно уцепившегося за руку Жака. Он не захотел меня тревожить и выслал всех из комнаты, сказав, что проведет ночь со мной. Потом, опустившись на колени, он стал молиться и только к утру, встревоженный моей неподвижностью, поднялся с колен, подошел ко мне и назвал себя.

С этой минуты я почти ничего больше не помню. Конец этой ужасной ночи, наступивший за нею день и целый ряд других дней оставили во мне только смутные, неясные воспоминания. В моей памяти образовался большой пробел. Помню, однако, но смутно, словно это было много веков тому назад, нескончаемое шествие по парижской грязи за черными дрогами. Вижу, как я иду с непокрытой головой между Пьеротом и аббатом Жер-маном. Холодный дождь с градом хлещет нам в лицо. Пьерот держит большой зонтик, но держит его так неуклюже и дождь льет так сильно, что ряса аббата совершенно промокла и блестит… А дождь все идет, все идет…

Рядом с нами около дрог – высокий господин весь в черном, с палочкой из черного дерева в руках. Это церемониймейстер, нечто вроде камергера смерти. Как все камергеры, он в шелковой мантии, при шпаге, в коротких штанах и в треуголке… Но… не галлюцинация ли это? Я нахожу, что он ужасно похож на Вио, инспектора Сарландского коллежа. Он такой же длинный, так же склоняет голову набок и каждый раз, когда смотрит на меня, по губам его пробегает такая же фальшивая ледяная улыбка, как и у того ужасного «человека с ключами». Это не Вио, но, может быть, это его тень…

Черные дроги подвигаются, но так медленно, так ужасно медленно… Мне кажется, что мы никогда не дойдем… Но вот, наконец, мы в каком-то саду, в печальном саду, полном желтой грязи, в которой мы вязнем по самые щиколотки… Мы останавливаемся у края большой ямы. Какие-то люди в коротких плащах приносят тяжелый ящик, который нужно в эту яму опустить. Это дело нелегкое. Веревки, затвердевшие от дождя, не скользят. Я слышу, как один из этих людей кричит: «Ногами вперед! Ногами вперед!..» Против меня, по другую сторону ямы, тень Вио, склонив голову набок, продолжает мне улыбаться. Длинная, худая, затянутая в траурные одежды, она вырисовывается на сером фоне неба, подобно большой, мокрой, черной саранче…

Теперь я один с Пьеротом. Мы идем по Монмартр-скому предместью… Пьерот ищет фиакр, но не находит. Я иду рядом с ним, держа шляпу в руке; мне кажется, что я все еще иду за траурными дрогами… По дороге прохожие оглядываются на нас, – на толстяка, который зовет извозчика, громко рыдая, и на юношу, идущего с непокрытой головой под проливным дождем…

Мы идём, все идём… Я устал, голова моя тяжела… Вот наконец Сомонский пассаж, бывший торговый дом Лалуэта с его раскрашенными ставнями, по которым течет зеленая вода… Не заходя в лавку, мы поднимаемся к Пьероту… На лестнице силы изменяют мне. Я опускаюсь на ступеньку. Невозможно идти дальше; голова моя слишком тяжела… Тогда Пьерот берет меня на руки и в то время, как он несет меня к себе, полумертвого, дрожащего от лихорадки, я слышу, как стучит град об оконные стекла и как громко шумит вода, падая из желобов на мощенный камнями двор… Дождь идет… все идет… О, какой дождь!..

Глава XVI КОНЕЦ СНА

Малыш болен… Малыш умирает… На мостовой перед Сомонским пассажем широкая настилка из соломы, которую меняют каждые два дня.

«Там, наверху, умирает какой-нибудь богатый старик»… говорят при виде этой настилки прохожие. Нет! Это умирает не богатый старик, а Малыш… Все врачи приговорили его. Две тифозные горячки в течение двух лет!.. Этого чересчур много для мозжечка колибри! Ну, скорей же! Запрягайте траурные дроги. Пусть саранча готовит свой жезл из черного дерева и траурную улыбку! Малыш болен, Малыш умирает.

Глубокая печаль царит в бывшем торговом доме Лалуэт. Пьерот лишился сна, Черные глаза в отчаянии. Дама высоких качеств яростно перелистывает своего Распайля[63]63
  Распайль Франсуа (1794–1878) – видный французский химик и медик.


[Закрыть]
и молит «святую» камфору сотворить новое чудо, исцелив дорогого больного. Желтая гостиная опустела, рояль безмолвствует, флейта висит на стене… Но что особенно терзает душу – это вид маленькой женщины в черном платье, которая целыми днями сидит в уголке с вязаньем в руках. Ничего не говорит она, только крупные слезы катятся у нее по щекам…

Но в то время, как бывший торговый дом Лалуэт проводит все дни и ночи в слезах, сам Малыш спокойно лежит на большой постели, на пуховой перине, не подозревая о том, сколько слез льется из-за него. Глаза у него открыты, но он ничего не видит; окружающее не доходит до его сознания. Он ничего не слышит – ничего, кроме какого-то глухого шума, смутного гула, как будто у него вместо ушей две морские раковины, из тех больших раковин с розовыми краями, в которых слышится шум моря… Он не говорит, не думает, он точно больной цветок… Только бы лежал у него на голове холодный компресс и кусочек льда во рту – больше ему ничего не надо. Когда лед тает, когда компресс высыхает на его пылающей голове, – он глухо стонет – это весь его разговор.

Так проходит много дней, дней без часов, дней полного хаоса – и вдруг, в одно прекрасное утро Малыш испытывает странное ощущение. Словно его только что вытащили со дна моря. Его глаза видят, уши слышат, он приходит в себя… Мыслительный аппарат, дремавший в одном из уголков его мозга с его тонким, как волосы феи, механизмом, просыпается и приходит в движение; он двигается сначала медленно, потом немного быстрее, затем с бешеной быстротой, – тик! тик! тик! – можно подумать, что все сейчас разлетится вдребезги. Чувствуется, что этот замечательный аппарат создан не для сна и что он желает теперь наверстать потерянное время… Тик! Тик! Тик!.. Мысли скрещиваются и спутываются, как шелковые нити… «Где я, бог мой?.. Что это за постель – такая большая?.. А эти три женщины там у окна, что они делают?.. И это черное платье, которое сидит ко мне спиной, разве я его не знаю?.. Мне кажется, что…»

И чтобы лучше разглядеть это черное платье, которое ему кажется знакомым, Малыш с трудом приподнимается на локте, нагибается, но тотчас же в ужасе откидывается назад… Прямо против него посреди комнаты он видит большой ореховый шкаф со старинными железными украшениями. Он узнает его… Он уже видел его во сне. Тик! Тик! Тик! Мыслительный аппарат начинает двигаться с быстротой ветра… Теперь Малыш вспомнил… Гостиница Пилуа, смерть Жака, похороны, возвращение с Пьеротом под проливным дождем, – он всё теперь вспомнил… всё… Увы! возрождаясь к жизни, несчастный Малыш возрождается для страдания, и первое его слово – стон. Услыхав этот стон, все три женщины, работающие у окна, вздрагивают. Одна из них, самая молодая, встаёт с криком: – Льда! Льда! – подбегает к камину, берет кусочек льда и подносит к губам Малыша. Но Малыш не хочет льда… Он тихонько отталкивает руку, ищущую его губ, – слишком изящную руку для сиделки! – и говорит дрожащим голосом:

– Здравствуйте, Камилла!..

Камилла Пьерот так поражена тем, что умирающий заговорил, что в полном изумлении стоит неподвижно с протянутой рукой, и кусочек прозрачного льда дрожит в ее розовых пальцах.

– Здравствуйте, Камилла! – повторяет Малыш. – Я прекрасно узнал вас, поверьте!.. Голова моя теперь в полном порядке. А вы? Видите ли вы меня?.. Можете вы меня видеть?..

Камилла Пьерот широко раскрывает глаза.

– Вижу ли я вас, Даниэль?.. Ну, разумеется, я вас вижу!..

Тогда, при мысли, что шкаф солгал, что Камилла Пьерот не ослепла, что его сон, страшный сон, не оказался пророческим до конца, Малыш набирается храбрости и решается задать еще несколько вопросов.

– Я был очень болен, не правда ли, Камилла?

– Да, Даниэль, очень больны…

– И я лежу уже давно?..

– Завтра будет три недели…

– Боже мой! Три недели!.. Уже три недели как Мама Жак…

Он не кончает фразы и, рыдая, прячет голову в подушки…

В эту минуту в комнату входит Пьерот с новым доктором (если болезнь продлится, тут перебывает вся медицинская академия), знаменитым доктором Брум-Брумом, который сразу приступает к делу и не занимается застегиванием своих перчаток у изголовья больных. Он подходит к Малышу, щупает пульс, осматривает глаза, язык, потом, обращаясь к Пьероту, говорит:

– Что же вы мне сказки рассказывали?.. Ведь он выздоровел, ваш больной!..

– Выздоровел!?? – повторяет Пьерот, складывая молитвенно руки.

– Настолько выздоровел, что вы немедленно выбросьте весь этот лёд за окошко и дайте вашему больному крылышко цыпленка, которое он запьет Сен-Эмильоном..! Ну, ну, перестаньте отчаиваться, милая барышня, – через неделю этот молодчик, так ловко надувший смерть, будет уже на ногах, – могу вас в этом уверить… А пока, эти дни держите его еще в постели и охраняйте от всяких волнений и потрясений. Это самое главное… Остальное предоставим природе – она лучше умеет ухаживать за больными, чем мы с вами…

Затем знаменитый доктор Брум-Брум дает щелчок в нос пациенту, улыбается мадемуазель Камилле и быстро удаляется в сопровождении добряка Пьерота, который плачет от радости и все время повторяет:

– Ах, господин доктор, вот уж, правда, можно сказать!..

После их ухода Камилла хочет заставить больного уснуть, но тот энергично протестует.

– Не уходите, Камилла, прошу вас… Не оставляйте меня одного… Как вы хотите, чтобы я спал, когда у меня такое горе?..

– Да, Даниэль, это необходимо. Необходимо, чтобы вы уснули. Вам нужен покой; это доктор сказал… Ну, послушайтесь, будьте же благоразумны, закройте глаза и не думайте ни о чем… Я скоро опять приду и, если узнаю, что вы спали, останусь дольше.

– Я сплю… сплю… – говорит Малыш, закрывая глаза. Потом, спохватившись: – Еще одно слово, Камилла… что это за чёрное платье я видел здесь?

– Чёрное платье?!

– Ну, да! Вы отлично знаете. Маленькая женщина в чёрном платье, которая работала там с вами у окна… Сейчас её нет… Но я только что видел ее, я в этом уверен.

– Нет, Даниэль, вы ошибаетесь… Я работала здесь сегодня все утро с госпожой Трибу, знаете, с вашим старым другом, которую вы называли дамой высоких качеств. Но госпожа Трибу не в черном… она всё в том же зеленом платье… Вы, верно, видели это во сне… Итак, я ухожу… Спите хорошенько…

С этими словами Камилла Пьерот поспешно уходит, очень смущенная, с пылающими щеками, словно она только что солгала. Малыш остается один, но уснуть он все же не может. Машина с тонкими колесиками с дьявольской быстротой вертится в его глазах. Шелковые нити спутываются… Он думает о своем дорогом Жаке, покоящемся на Монмартрском кладбище; он думает о Чёрных глазах, об этих чудных звездах, точно нарочно для него зажжённых провидением, и теперь… В эту минуту дверь тихо, тихо приотворяется, кто-то хочет войти b комнату, и почти тотчас же затем слышится голос Камиллы, произносящей шепотом:

– Не входите!.. Волнение убьёт его, если он вдруг проснется!..

– Дверь медленно закрывается, так же тихо, как и открылась, но, к несчастью, подол черного платья попадает в щель, и Малыш это видит.

Сердце его вдруг точно рванулось куда-то… Глаза загораются, и, приподнимаясь на локте, он громко кричит:

– Мама! Мама! Почему же вы не идёте меня поцеловать?..

Дверь тотчас же отворяется, женщина в чёрном платье не может дольше сдерживаться и устремляется в комнату. Но вместо того, чтобы подойти к постели, она идет в противоположный конец комнаты, простирая руки и восклицая:

– Даниэль! Даниэль!

– Сюда, мама!.. – зовет со смехом Малыш, протягивая к ней руки. – Сюда!.. Разве вы меня не видите?!.

Тогда, полуобернувшись к нему и ощупывая дрожащими руками окружающие предметы, госпожа Эйсет говорит раздирающим душу голосом: – Увы, нет, мое сокровище, я не вижу тебя и никогда уже больше не увижу… Я ослепла!..

Малыш громко вскрикивает и падает навзничь на подушки… Конечно, нет ничего удивительного в том, что после двадцати лет страданий и лишений, после смерти двух сыновей, разорения домашнего очага и разлуки с мужем слезы выжгли дивные глаза госпожи Эйсет. Но для Малыша – какое это совпадение с его сном. Какой страшный последний удар приберегла для него судьба!

Не умрёт ли он от него?

Нет!.. Малыш не умрёт. Он не должен умереть. Что будет без него с его бедной слепой матерью?.. Где возьмет она слез, чтобы оплакивать третьего сына? Что будет с отцом Эйсетом, этой жертвой коммерческой честности, которому некогда даже приехать обнять своего больного сына и положить цветок на могилу умершего?.. Кто же восстановит тогда их очаг, этот домашний очаг, куда придут в один прекрасный день оба старика погреть свои бедные озябшие руки?.. Нет, нет! Малыш не хочет умирать! Наоборот, он изо всех сил цепляется теперь за жизнь… Ему сказали, что для того, чтобы выздороветь, он ни о чем не должен думать – и он не думает; что ему: не следует говорить – и он не говорит; что ему не следует плакать – и он не плачет… Удовольствие видеть, как он спокойно лежит в своей постели с открытыми глазами, играя кисточками пухового одеяла. Идеально спокойное выздоровление!..

Весь «бывший дом Лалуэт» безмолвно хлопочет и суетится вокруг него. Госпожа Эйсет проводит все дни у его постели с вязаньем в руках; дорогая сердцу больного слепая так привыкла к своим длинным спицам, что вяжет так же хорошо, как и тогда, когда была зрячей.

Тут же и дама высоких качеств, а в дверях то и дело появляется доброе лицо Пьерота. Даже флейтист и тот несколько раз в день поднимается наверх справиться о здоровье больного. Нужно, однако, сказать, что флейтист приходит не ради больного; его привлекает дама высоких качеств… С тех пор как Камилла Пьерот решительно заявила, что не желает ни его, ни его флейты, пылкий музыкант повел атаку на вдову Трибу. Не такая богатая и не такая хорошенькая, как дочь севенца, она все же обладала известной долей привлекательности и некоторыми сбережениями. С этой романтической матроной флейтист не терял времени: после третьей беседы в воздухе уже чувствовалось свадебное настроение и даже делались намеки на приобретение лавки лекарственных трав на улице Ломбарди на сбережения госпожи Трибу. И вот для того, чтобы не дать заглохнуть этим блестящим планам, молодой виртуоз и заходит так часто узнавать о здоровье больного.

А что же мадемуазель Пьерот? Почему не упоминают о ней? Разве ее нет в доме?.. Конечно, она дома, но; только с тех пор, как больной вне опасности, она почти, никогда не входит в его комнату. Если же и входит, то только на минутку, для того чтобы взять слепую и отвести ее к столу. Но с Малышом никогда ни слова… Как далеки времена Красной розы, времена, когда для того, чтобы сказать: «Я вас люблю», Черные глаза открывались, как два бархатные цветка! Больной вздыхает в своей постели, думая об улетевшем счастье. Он видит, что его больше не любят, что его избегают, что он внушает отвращение… Но ведь он сам этого хотел и не имеет права жаловаться… А между тем как хорошо было бы после всего пережитого согреть свое сердце любовью! Так хорошо было бы поплакать на плече друга!.. «Но сделанного уже не поправишь! – говорит себе Малыш. – Не будем же больше об этом думать. Прочь мечты! Теперь речь идет не о личном счастье, а о том, чтобы исполнить свой долг. Завтра же я поговорю с Пьеротом!..»

И, действительно, на следующий день, когда севенец на цыпочках крадется через комнату, направляясь в магазин, Малыш, уже с рассвета поджидавший его за своими занавесками, тихонько зовет его:

– Господин Пьерот! Господин Пьерот!

Пьерот подходит к постели, и больной, видимо очень взволнованный, говорит ему, не поднимая глаз:

– Теперь, когда я на пути к полному выздоровлению, добрый мой господин Пьерот, мне нужно серьезно поговорить с вами. Я не стану благодарить вас за все, что вы делаете для моей матери и для меня…

Севенец поспешно прерывает его:

– Ни слова об этом, господин Даниэль! Все, что я делаю, я обязан был сделать. Мы условились об этом с господином Жаком.

– Да, я знаю, Пьерот, что у вас на это всегда один и тот же ответ… Но сейчас я хочу говорить с вами совсем о другом. Я позвал вас для того, чтобы обратиться к вам с просьбой. Ваш приказчик скоро уйдет от вас, не возьмете ли вы меня на его место? Пожалуйста, Пьерот, выслушайте меня. Не говорите «нет», не дослушав до конца… Я знаю, что после своего недостойного поведения я не имею права жить среди вас. В вашем доме есть лицо, которому неприятно мое присутствие, которое ненавидит меня и вполне справедливо… Но если я устрою так, что меня никогда не будут видеть, если я обязуюсь никогда не приходить сюда, если я всегда буду в магазине, если я буду принадлежать вашему дому, как те большие дворовые собаки, которых никогда не пускают в жилые комнаты, – примете ли вы меня на таких условиях?..

Пьероту очень хочется взять в свои толстые руки кудрявую голову Малыша и крепко расцеловать ее, но oн сдерживается и спокойно отвечает:

– Вот что, господин Даниэль: прежде чем что-либо ответить вам, я должен посоветоваться с малюткой. Мне лично подходит ваше предложение, но я не знаю, как она… Впрочем, мы сейчас увидим. Она, наверно, уже встала… Камилла! Камилла!

Камилла Пьерот, трудолюбивая, как пчела, занята поливкой красного розана в гостиной. Она входит в комнату в утреннем капоте, с зачесанными кверху, как у китаянок, волосами, свежая, улыбающаяся, пахнущая цветами.

– Послушай, малютка, – говорит севенец, – господин Даниэль желает поступить к нам приказчиком… Но так как он думает, что его присутствие будет тебе очень неприятно…

– Очень неприятно?! – прерывает Камилла, меняясь в лице.

Она не произносит больше ни слова, но Черные глаза говорят за нее. Да, Черные глаза опять появились перед Малышом – глубокие, как ночь, сияющие, как звезды; и с таким жаром, с такой страстью восклицают они: «Люблю тебя! Люблю!», что сердце бедного больного начинает пылать.

Тогда Пьерот, лукаво посмеиваясь, говорит:

– Ну, в таком случае вам нужно объясниться… Тут какое-то недоразумение…

И, подойдя к окну, он начинает выбивать на стекле веселый народный севенский танец. Потом, когда ему кажется, что дети все уже выяснили, – боже, они едва успели обменяться двумя словами! – он подходит к ним и вопросительно смотрит на них.

– Ну что?

– Ах, Пьерот, – говорит Малыш, протягивая ему руку, – она так же добра, как и вы: она меня простила!

С этой минуты выздоровление больного идет с такой быстротой, точно шагает в семимильных сапогах… Еще бы! Черные глаза теперь не выходят из его комнаты. Целыми днями строят они планы будущей жизни, говорят о свадьбе, о восстановлении домашнего очага. Говорят также о дорогом Жаке, и это имя вызывает горячие слезы. Но все равно в «бывшем доме Лалуэт» теперь чувствуется любовная атмосфера. А если кто-нибудь усомнится в том, что любовь может цвести среди траура и слез, то я посоветую ему сходить на кладбище и посмотреть, сколько прелестных цветов вырастает на могилах.

Впрочем, не подумайте, что страсть заставила Малыша забыть свой долг. Как ни хорошо ему в этой большой постели, где он лежит, охраняемый госпожой Эйсет и Черными глазами, он спешит скорее выздороветь, встать, спуститься в магазин. Это, конечно, не значит, чтобы его очень прельщал фарфор, но он жаждет начать жизнь, полную самоотвержения и труда, пример которой показал ему Мама Жак. В конце концов все же лучше торговать тарелками в Пассаже, как говорила трагическая актриса Ирма Борель, чем подметать пол в заведении Ули или быть освистанным в Монпарнасском театре. Что касается Музы, то о ней больше и не упоминается. Даниэль Эйсет по-прежнему любит стихи, но не свои, и в тот день, когда владелец типографии, которому надоело хранить у себя девятьсот девяносто девять экземпляров «Пасторальной комедии», отослал все эти книги в Сомонский пассаж, у несчастного поэта хватило мужества сказать:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю