Текст книги "Бес смертный"
Автор книги: Алексей Рыбин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Фиолетовая простыня
– Я тебя совсем не знаю. Чем ты занималась до революции?
Тонкие пальцы пробежали по моему позвоночнику быстро и нежно, как палочки Гари Бартона по пластинам виброфона.
– Какая разница?
Большой палец залез ко мне под мышку и пощекотал. Щекотки я не боюсь.
– А ты?
– Я? Тем же самым, что и сейчас.
– Трахал пожилых дамочек?
Я перевернулся на спину, стащил с Татьяны Викторовны простыню. Потом хлопнул ее по плоскому животу – несколько раз, с разной силой. Звуки при этом выходили тоже разные, и они мне нравились. Не было в них чмоканья пота и шмяканья дряблой кожи.
– Ну, ты тоже, наверное, как-то развлекалась?
– А! Я тебя умоляю. Портвейн пили, вот и все развлечения. Чаще – «Три семерки». «Семьдесят второй» тоже. Я «Кавказ» любила. Вообще, светлые, они лучше шли. Как-то так, знаешь, мягче.
– Ну да, помню. Как же. Холодный портвейн. Основа основ.
– Уж не химия…
– Точно. А еще что делала?
– На водку перешла годам к тридцати. Возраст, работа, дела. Пятое, десятое… Некогда рассиживаться. Вот когда помоложе все были, садишься, бывало, и весь день так с портвейном и сидишь. А после тридцати темп жизни уже не тот. Быстренько собрались, пару бутылочек – хлоп! – и по домам. Одно только плохо. Портвейн радость давал, легкость душевную. А от водки одна только дурь. Пять минут весело, а потом уже не помнишь ничего.
– А работа?
– Господи, о чем ты говоришь? На работе все и происходило.
– Я был на твоих концертах. Пару раз.
– Да? Я тебя не видела. В зале, что ли? Или за кулисами?
– В зале. Я случайно попадал.
– Что, не нравилось?
– Да говно вы играли. Занудство.
– Хам ты, Боцман. Кстати, Боцман – это кличка твоя? Или, храни Господь, фамилия?
– Фамилия. А что такое? И не хам я никакой. Хама ты в свою кровать не пустила бы.
– Всякое бывало, – сказала Татьяна Викторовна. – Я вот еще пиво вспоминаю. То пиво, не нынешнее. Это же был целый ритуал. Обзвонишь всех, встретишься в баре… И пиво тогда было – прелесть, а не пиво. Сейчас такого нет. Целый день сидишь, пьешь и на своих ногах уходишь домой. Светленькое, кисленькое, слабенькое. Теперешнее пиво уже не то. К земле клонит. Раньше оно крылья людям расправляло. Выпьешь кружку, выпьешь другую – и летишь, летишь… А сейчас – где они, эти крылья? Ползаешь раком, шаркаешь, вонь вокруг, газы и смрад. И вместо пива теперь – утром в распивочную: сто грамм махнешь, и на работу. Все бегом, бегом… Ни остановиться, ни подумать, ни оглядеться…
Я снова накрыл Татьяну Викторовну простыней и встал. Нужно было собираться. Она ворочалась, вздыхала, охала, вероятно, все вспоминала пиво своей юности. Сорок девять лет, директор районной музыкальной школы, замужем за переводчиком с финского, своим ровесником, имеет от него дочь шестнадцати лет, учится дочь в той же школе, где директорствует мама. Для своих лет Татьяна Викторовна выглядит хоть куда: ни седины, ни морщин, – впрочем, при современных косметических технологиях это не штука, так же как и хорошая фигура. Татьяна Викторовна могла себе позволить и тренажеры, и плавание, и горные лыжи. Директора музыкальных школ, особенно с большим стажем работы, получали столько, что хватало и на массажистов, и на домработниц, и на уютные домики в пригороде. Про одежду и говорить нечего. Одно белье Татьяны Ивановны стоило как кабинетный рояль фабричного производства.
Я зашел в ванную и принял душ. Вернувшись в комнату, нашел на полу трусы, носки, черную футболку, натянул джинсы и черный же, военного образца, свитер.
– Собираешься? – спросила Татьяна Викторовна.
– Да, – сказал я. – Пойду. Муж когда возвращается?
– Не знаю, – ответила Татьяна Викторовна. – Вчера звонил из Хельсинки, говорил, что остается еще как минимум на неделю. А может, и больше.
– Хорошо, – соврал я. – Значит, еще сможем с тобой… Это… Повидаться.
– Посмотрим, – сказала она слишком для себя кокетливо. Это девичье воркование не шло ей, высокой, длинноногой, с мужеподобными чертами лица, стареющей суке. Впрочем, суке красивой. Даже в сорок девять. Красивой, умелой и спортивной. Дети в школе ее боготворили, а преподаватели боялись.
– Когда Никита тебя притащил, я никак не думала, что этим все закончится.
– Ну прямо… Мне кажется, ты уже была настроена на продолжение.
– Не знаю, не знаю… Во всяком случае, насчет дальнейшего я не очень уверена. Ты уж не обижайся. Я все-таки выпила…
– Ага. Еще скажи – «голову потеряла». С твоим-то стажем…
Татьяна Викторовна надулась, завозилась в скользких фиолетовых простынях. Я подошел к ней, поцеловал в холодный ровный лоб и отправился в прихожую. Натянул сапоги, накинул кожаную куртку с тиснением на спине: «Умрем за попс!» – готическими буквами, черным по черному, так что только внимательный прохожий мог прочитать и оценить.
– Не скучай, – крикнул я хриплым шепотом в темноту комнаты.
Татьяна Викторовна ответила страстным мычанием.
Из Красного Села в город я поехал на автобусе. Машины у меня, в отличие от Татьяны Викторовны, не было – к чему мне машина, если я каждый день пьяный? А каждый третий водитель у нас тоже под мухой. Вероятность катастрофы, таким образом, для меня удваивается. Ездят они как хотят и где хотят, а тут еще я в их кучу-малу влезу. Нет уж. Береженого Бог бережет. Я большую часть своей жизни проездил на автобусах-метро, и ничего – цел и, в общем, невредим.
В автобусе на меня косились, но я к этому привык и не обращал внимания. До тех пор, пока не подсел ко мне некий замшелый работяга, исчезающий вид, как-то удержавшийся в Красном с той еще поры, когда этот район считался бандитско-пролетарским…
Работяга ехал на работу. Я – спать. Татьяна Викторовна так вымотала меня за ночь, что никаким общественно-полезным трудом я заниматься не мог. Равно как и общественно-бесполезным. Я давно перестал разграничивать ночь и день и спать мог в любое время суток одинаково крепко и с одинаковым удовольствием. Работе это не мешало, поскольку не было для меня такого понятия, как рабочее время. Я никогда и нигде не служил от звонка до звонка.
Работяге можно было дать тридцать, можно и шестьдесят. Тяжелый и монотонный физический труд скомкал его лицо, искалечил руки и согнул спину. Наряд у него тоже был соответствующий, без намека на индивидуальность и принадлежность к мыслящим слоям общества.
– Сука, – сказал работяга, вроде бы ни к кому не обращаясь, но очевидно напрашиваясь на скандал.
Он заерзал на сиденье и как бы невзначай задел локтем плейер, лежавший на моих коленях. Я молчал. Грецкий орех работягиного лица придвинулся ко мне и задышал кислым.
– Конечно, не слышит… Они нас не слышат. Они музыку свою сраную только слышат.
«What have we found?
The same old fears.
Wish you were here».
Я слышал больше, чем работяга мог себе вообразить Я слышал и понимал не только давно знакомый текст, звучавший в наушниках. Я слышал дыхание Гилмора, скрип медиатора о струну, шорох одежды и гудение колонок в студии. Я слышал, как урчит в глубинах желудка моего соседа неперевареная протоплазма, которую он считает пищей, как воет двигатель старого автобуса, как потрескивает обивка сидений, нагретая задницами пассажиров. Как позвякивает мелочь в карманах оплывших женщин и высохших мужчин, как равнодушно чертыхается водитель, когда фары встречных «БМВ» и «Ауди» слепят его глаза. Как ухает впереди завод, выставивший маяки своих труб на въезде в город. Слышал шепот рассыпавшегося лобового стекла разбитой этим утром на шоссе машины (промелькнула сбоку в окне унылым памятником чужому, неинтересному горю).
Работяга меня раздражал. Самым простым было бы просто стукнуть его вторым суставом указательного пальца под нос, в верхнюю губу. Но я решил этого не делать. Я снял наушники, повернул голову и посмотрел ему прямо в глаза. Это было утомительнее щелчка пальцем под нос, но и реакцию вызывало куда более действенную, чем банальные побои, к которым работяга за свою трудовую жизнь наверняка привык и которых ничуть не боялся, воспринимая как естественную часть своего странного бытия.
Работяга хотел что-то сказать, но не сказал. Зрачки его сузились, потом расширились, и наконец я услышал тихое гудение, сообщившее мне, что у моего визави стремительно повышается артериальное давление. Кровь неслась со все возрастающей скоростью, она давила на стенки сосудов, и те были уже готовы порваться от мощного напора, неожиданного для них в это время суток. Лицо работяги стало фиолетовым, белки глаз потемнели, из носа закапало, только что сера не повалила из ушей желтыми, как снег в индустриальном городе, хлопьями.
– Пошел вон, – тихо сказал я. Работяга встал, пошатнулся, одной рукой схватился за поручень, а другой все-таки попытался погрозить, будучи не в силах что-либо сказать в мой адрес.
Пассажиры, сидевшие и стоявшие в проходе между сиденьями, делали вид, что ничего не замечают. Все они звучали – каждый на свой лад и вместе с тем почти одинаково. Преобладали в этом хоре тембры тоски, уныния и безадресной злобы. А как еще может звучать бедный, полуголодный и похмельный человек, едущий в лютую зимнюю стужу на постылую и низкооплачиваемую работу? Только так и может – как звучит не знающая отдыха фановая труба, когда она всхлипывает глубокой ночью, сетуя на свою говнистую жизнь.
Ровно восемь
– Какой сегодня день?
– Воскресенье.
– А-а, – кивнул я, – то-то я смотрю – безлюдно как-то.
Улица Достоевского была пустынна и чиста, как в детстве.
В детстве не обращаешь внимания на грязь, все вокруг кажется свежим и ярким, удобным и вкусным. Только дома обнаруживаются неизвестно откуда появившиеся пятна на брюках и рубашке, и руки приходится мыть утомительно долго.
Я посмотрел налево. Прямо на меня шла незнакомая тетка с длинноволосой, как хиппи, колли на длинном поводке.
Крикливые восточные люди волокли в сторону рынка тележку с пупырчатыми серыми мешками. Колли прошелестела мимо, поведя в мою сторону дотошной мордой, как будто хотела стрельнуть – «поаскать» – деньжат или сигарету. Проехала тоскливая, сумеречного цвета машина прошлого – «Жигули» неопределенной модели.
Мы свернули на Социалистическую и, прыгая по вздувшемуся асфальту тротуара, перешагивая через провалы в проезжей части, двинулись к Пионерской площади. В голове крутился «Грейтфул Дэд». Шейкдаун-стрит – в чистом виде Социалистическая улица. Не хватает только «Ангелов ада» на байках с телками и дубинками.
– Все еще закрыто, – пояснил я Полувечной. – Перекусить можно на вокзале. Ты точно не против насчет погулять?
– Мне все равно. У меня этот день выделен под тебя.
– Во как, – сказал я. – День под меня. Это звучит заманчиво. Ну, под меня, так под меня.
Кафе на вокзале находится под неопрятной лестницей, по которой можно подняться к платформам и уехать куда глаза глядят. Хотя бы и в Царское село.
– Хочешь в Царское село? – спросил я журналистку.
– Не-а.
– Я тоже.
В кафе меня знали и сразу поставили перед нами два высоких пластиковых стакана с пивом.
– Ты здесь почетный посетитель? – спросила Света.
– Да, – сказал я не без гордости. – А что?
Полувечная пожала плечами и прикоснулась пальчиками к мокрому мягкому стакану.
– Еще здесь есть ресторан, – заметил я. – Только сейчас он закрыт.
– А то я ресторанов не видела.
Из колонки, висевшей в углу полутемной комнаты-кафе, выползали тяжелые риффы «Death walks behind you». Странный выбор для утренней программы.
Люди, сидевшие за соседними столиками, – не то встречающие, не то пассажиры (несмотря на ранний час в кафе было довольно много посетителей) – не обращали никакого внимания на необычную для этого места и времени музыку. На мой взгляд, весь интерьер и, так сказать, внутреннее содержание вокзального кафе – освещение, набор блюд и качество напитков – служили отличным видеорядом к песне «Смерть идет за тобой». Впрочем, посетители вокзального буфета были так заняты своими мыслями, что, зазвучи по радио «Майн Кампф» в исполнении автора, они тоже не подавились бы.
– А что такого? – спросила Полувечная. – Музыка как музыка. Какие-то старперы.
– Старперы. Крэйну здесь двадцать шесть лет. Совершенно свежая музыка.
– Какому Крэйну?
– Ты занимаешься музыкальной журналистикой?
– Да.
– Винсент Крэйн – лидер группы «Атомик Рустер». Той, что мы сейчас слушаем. Это классика.
– Подумаешь, классика. Хрень какая-то. Мрачняга волосатая.
Молодая журналистка покачала головой.
– Звук совсем не модный. Все вторично. Из мглы веков. Я старую музыку как-то, знаешь, не очень. Столько всего нового, не успеваешь уследить. А это… в общем, неплохо, только такой музыки очень много. Все старые группы похожи одна на другую. Это какое время? Конец восьмидесятых?
– Семидесятый год. В конце восьмидесятых Крэйн уже умер. Тогда и начали все ручки выкручивать вправо. Был записан «In Rock» – все ручки вправо, комбики хрипят, стекла дрожат, музыканты довольны, хотя и побаиваются с непривычки. Искажения звука были приняты за норму. В рок-музыке осталось еще меньше правил. Курехин сказал: главное правило искусства – отсутствие каких бы то ни было правил. Игра с пространством и временем.
Я жил в крохотной «хрущевке». Майк коротал время в совсем уж микроскопической коммунальной комнатке. Нашими соседями были Леннон и Болан. Их портреты висели на наших стенах, их голоса звучали из наших колонок. Мы знали их песни наизусть и напевали про себя, идя на работу или в институт. И Леннон и Болан были для нас ближе, чем деканы и начальники, чем люди, толкавшиеся вокруг. В день смерти Леннона я не думал о том, что мы перешли в другую плоскость. Подумал потом, как-то напившись без всякого повода. А в день смерти Леннона мы пили сухое вино, слушали «Битлз» и не удивлялись тому, что о смерти Джона узнали мгновенно – в городе и стране, куда ненужные правительству новости просто не поступали. Как мы узнали об этом через два часа после его смерти – я не понимаю. Или не помню. Я включил приемник, уже вернувшись домой, ночью. Услышал подтверждение – по «Голосу Америки». А когда мы пили сухое вино под «Битлз», я не интересовался источником информации. Кто-то сказал Майку. Этому кому-то сказал еще кто-то. Информация пришла сама. Мы оказались в новом информационном пространстве, мы поднялись на шаг выше, или опустились ниже, но вышли из привычного мира. Мы стали жить параллельно генеральной линии советской действительности. Еще долго я не понимал ни особенностей этого нового нашего состояния, ни его опасности.
– Крэйн… Никогда не слышала.
– Не мудрено.
Света достала из рюкзака диктофон и щелкнула клавишей.
– Продолжим, пока суть да дело?
– Две по сто водки, – крикнул я бармену, и он кивнул. Перед тем, как мы вышли из моей квартиры, журналистка распаковала свою огромную сумку и переоделась. Теперь она была в джинсовом костюме, белой футболке и черных очках. Красные туфли остались дома – Полувечная елозила по полу ногами в черных кроссовках. Зачем ей таскать с собой такую кучу вещей? – подумал я. На два-то дня?
Разница в возрасте между мной и Полувечной была серьезная, но на папу с дочкой мы определенно не походили, иначе стали бы на нас коситься вокзальные менты? Они зашли в кафе, выпили и уставились в нашу сторону. Один из них, сержант по званию, смотрел на меня, как на втоптанный в грязь гривенник. Поднять или не пачкаться? Решил не пачкаться, пошептался с сослуживцами, они покивали и ушли.
– Как все это начиналось? Банальный вопрос, конечно, но из первых, так сказать, уст…
– Что начиналось? – не понял я, глядя вслед уходящим ментам.
– Все. Рок-музыка. Первые концерты. У вас проблемы с милицией были, так ведь? – Полувечная проводила глазами спину скрывающегося за дверью сержанта.
– Проблем с милицией у музыкантов ровно столько же, сколько и у других граждан. Весь мир уже давно живет так, что милиция, полиция, все эти органы существуют сами по себе, а простые люди живут свой жизнью, которая ни с милицией, ни с полицией, в общем, никак не связана. Поэтому что до наших музыкантов, то их исключительность в этом плане и вообще все россказни о гонениях на рок-музыку сильно преувеличены. У Мика Джаггера и Пола Маккартни были гораздо более серьезные проблемы с полицией, чем у большинства русских страдальцев за свободу самовыражения.
Света включила камеру, а я показал ей язык и махнул официанту.
– Нам два шашлыка. И еще по соточке.
В кафе вошли двое парней лет двадцати, с бритыми головами, в черных кожаных курточках – явно местечковая униформа. Нормальный человек в такую погоду в кожаной куртке разгуливать не станет. Даже в этот ранний час было ясно, что день обещает быть жарким. Парни сели за столик и стали на нас глазеть. Мне, впрочем, они были до лампочки.
– Если человек начинает заниматься музыкой более или менее осознанно, то ему не то чтобы все равно, как на эти занятия реагирует общество, ну, там, цензура, начальство всякое, – он просто этого не замечает. Он живет в другом измерении и по совершенно другим законам.
Я перешел в ту чудесную стадию, на которой заканчивается вчерашнее похмелье и начинается новая пьянка. Ближайшие два часа я мог говорить о чем угодно, с кем угодно и где угодно и получать от беседы хорошее, спокойное удовольствие.
– Во пиздит, – лениво прошамкал один из парней. Кажется, у него были выбиты зубы, и поэтому фраза прозвучала дружелюбно: «Фо пижжит». Он обращался к своему приятелю, но старался говорить так, чтобы я его услышал. Я услышал и улыбнулся.
– Посмейся, посмейся, – отреагировал парень. – Посмейся…
Мысли его ползли медленно, он застрял на этом «посмейся», сбился, схватил стакан с пивом и начал пить большими глотками, прикусывая ребристый белый пластик. Его напарник молча курил и не отрывал от меня блестящих глаз голодного насекомого.
Равнодушный даже к ядерной войне официант принес нам шашлыки на мутных холодных тарелках.
– И водки, – напомнил я, пока депрессивный служитель раскладывал перед нами ножи и вилки.
– Я помню, – печально ответил он.
– Пива еще принеси, – прогремели бритые. Официант обреченно побрел к стойке.
Полувечная достала из рюкзака камеру.
– Во крутизна, – хором сказали парни.
Света нажала на кнопочку, и огонек на камере, сообщающий о том, что все происходящее вокруг становится достоянием вечности, загорелся.
– Слушай, я хотел тебя спросить – зачем ты одновременно пишешь и на камеру, и на диктофон? У тебя что, эта штука, – я кивнул на видео, – звук не берет, что ли?
– Берет, – ответила Полувечная. – А если тебе, Брежнев, придется драться, ты будешь двумя кулаками орудовать или одним?
– Ну при чем тут это… – начал было я, но меня прервали.
– Слышь, брат, – сказал один из бритых, коротышка с глазами недоброго насекомого. Он стоял уже рядом со мной. Когда насекомое подошло, я не заметил. – Брат, – повторил он. – Нам тут на выпивку не хватает. Добавишь, а? Телка у тебя крутая, я смотрю. Бабло-то есть, верно? Не жмись, да?
Однажды, лет тридцать назад, за мной бежали по парку трое…
Парк назывался «Парком Победы» – во время последней войны сюда свозили трупы. Люди умирали от голода, холода, от бомбежек и артобстрелов, от бандитских ножей и пуль милиции. Здесь, в парке, они и лежали. Не все, конечно. В нашем городе много кладбищ. Однако парк – не кладбище. После войны здесь насажали деревьев, обнесли ажурной решеткой песчаные карьеры, наполненные тяжелой мутной водой, поставили памятники наиболее именитым героям, а зону захоронения объявили парком отдыха. Трудящиеся гуляли по аллеям. С течением лет тех, кто недавно свозил сюда мертвых родственников, становилось все меньше, а гулявшие по сочной, жирной траве улыбались все чаще и шире.
Жизнь становилось легче и приятнее. Дороги покрывались пластами асфальта, тропинки засыпали гравием, исчезли продуктовые карточки, шестидневная рабочая неделя сменилась пятидневной, и в продажу поступили первые советские кассетные магнитофоны «Электроника».
К тому времени, когда я бежал по темным аллеям древнего захоронения, жизнь уже наладилась окончательно, и летом дети весело плескались в карьерах, не задумываясь о покойниках на дне. Дети не были суеверными и не боялись мертвецов, тем более убитых на войне.
Убитые на войне не имели отношения к страшным сказкам и историям о привидениях, звякающих по ночам цепями. Убитые на войне были своими парнями, героями с ясными глазами, цепким умом и горячими, любвеобильными сердцами. Оживи они вдруг, дети не бросились бы в ужасе наутек, а, напротив, угостили бы мертвецов огоньком, чтобы те закурили свои ароматные дымные самокрутки, и выслушали бы полезные жизненные советы павших за правое дело. О том, например, как подобает вести себя настоящему мужчине в присутствии врага.
Дети уже вынесли из школы, что убивать врагов – занятие не страшное, наоборот – приятное и полезное. Чем больше врагов убьешь, тем больше тебе будет почет и уважение. Когда я сам был ребенком, то спросил однажды своего дедушку – сколько врагов он убил на войне? Дедушка поперхнулся гречневой кашей, облил себя молоком и сказал, что он лично убил двоих. «Так мало?» – искренне огорчился я, а дедушка ничего не сказал, зачавкал беззубым ртом и перестал быть для меня героем. Если он за всю войну убил только двоих, то что же он там делал? – думал я. Бездельничал, выходит, большей частью. Не герой мой дедушка.
Трое нагнали меня в кустах у пруда-могильника. Место самое невыигрышное: прохожие не видят того, что делается за кустами, и никто на помощь не придет. Впрочем, даже если бы кто из мужчин и увидел, как меня бьют, все равно не помог бы. Покачал бы головой, ругнулся бы тихо, чтобы эти трое не услышали, и пошел бы гулять по братским могилам дальше. А если бы увидела женщина, она покричала бы, поразводила бы руками – мол, что же вы, изверги, творите? Но толку от нее – все равно как от покойников под газоном.
Догнавшие меня хулиганы ничего говорить не стали, один их них сразу ударил меня топором – я продолжал бежать прямо на непролазную стену кустов, и удар пришелся в ногу. Стой я на месте, хулиган угодил бы мне в голову.
Боли не было, я уже знал, что в первые секунды не бывает больно, что больно будет потом. Топором меня, правда, еще не рубили, и ощущение было непривычным. Пахнуло на меня в тот миг из кустов первобытным костром и шкурой какого-то неубитого животного. Нога сразу же подогнулась, и я упал, в падении развернувшись и шмякнувшись на траву спиной.
– Еб твою мать! – весело сказал парень, помахивая зажатым в руке кухонным топориком. Лезвие топорика было в моей крови. – Это не он.
– Точно? – спросил второй, без топора, но с очень толстыми руками.
– Да бля буду, – сказал первый. – Тот тоже был волосатый. И этот волосатый. Похож, пидарас. Нет, не он.
– Ну хули тогда? – подвел итог третий. – Пошли.
И трое молодых разбойников отправились в более людные места парка, а я посмотрел на разрубленную ногу. Она выглядела достаточно страшно для того, чтобы собраться с мыслями и не потерять сознание. Вся штанина в крови, на бедре слева – черная рваная рана. Попробовал встать – получилось. Боль начала тупым гвоздем ковыряться в ране, однако идти было можно. Дошел домой, пугая прохожих, и, только нажав на кнопку звонка, провалился в черную, с блестящими точечками муть.
Рана оказалась не слишком глубокой и опасной – через год я даже не хромал. Вот тебе, думал я, и поиграл на гитаре.
На танцах в парке я играл каждую субботу. Не один, конечно, – с товарищами, такими же сумасшедшими, как и я, предпочитавшими тратить деньги на пластинки «Битлз» и гитарные шнуры, вместо того чтобы пропить их или сводить девочку в кафе «Роза ветров».
– Так я не понял, – скрипнув дешевой кожанкой, наклонился ко мне парнишка. – Чего с баблом-то? Чего ты шепчешь там?
Оказывается, я шептал. То есть, вероятнее всего, вслух вспоминал кафе «Роза ветров» и танцы в Парке Победы. Странно. Столько лет как и думать забыл об этом, а сейчас вспомнил. К чему бы? Если сопоставить ту неожиданную погоню и этого парня, то есть двоих парней, – неужели сейчас я так же близок к смерти, как и тогда, в Парке, когда я только случайно не попал под топор пьяного дебила?
– Пошел вон, – глухо сказала Полувечная.
– Йо! – оторопел парень. Покраснел, шмыгнул носом. – Йо-о! – снова выдохнул он, не найдя других звуков, не говоря уже о словах.
– Документы предъявите.
А вот мент возник совершенно неожиданно и словно бы ниоткуда. Или я на старости лет стал слишком рассеянным. Или просто был уже пьян и не заметил, как он вернулся в кафе. Это был один из тех троих, которые недавно следили за тем, как мы с молодой журналисткой пьем пиво.
– А в чем дело, командир? – встрепенулся парень в кожанке и механически-привычно улыбнулся. Специальной, выработанной для таких случаев улыбкой. Мол, я в порядке, командир, мы же свои люди, командир, все путем, командир.
– Этого забирай, – крикнул мент двум своим подельникам, так же тихо, как и он сам, появившимся в кафе. – А вы – документы давайте.