Текст книги "Отрицаю тебя, Йотенгейм ! (Должно было быть не так - 2)"
Автор книги: Алексей Павлов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
В хате обреталась, по большей части, молодежь. Был и совершенно напуганный человек постарше, похожий на якута, не говорящий по-русски, но с неуловимо-властными манерами, выказывающими человека не простого. Напуганный – сказано не верно, потрясенный – правильно. Что-то он пытался объяснить по-английски, но хата, включая меня, ни в зуб ногой. Тогда дядька достал газетную вырезку, и из статьи стало ясно, что он – вице-мэр города Багио, известнейший филиппинский врач в области нетрадиционной медицины, приехал в Россию к русской жене и получил из-за неудачной операции обвинение в умышленном убийстве. Жестами вице-мэр города Багио объяснил мне, что перед этим он был в каком-то страшном месте, где творятся нечеловеческие ужасы, там у него случился сердечный приступ, и он очнулся здесь. Несложно было понять, что доктор побывал на общаке. Что ж, такая у тебя судьба, доктор. Беседовали мы долго, выглядело, наверно, смешно, но мы понимали друг друга. Ночью одному парнишке с больной печенью и сердечной недостаточностью стало плохо. Парень позеленел, почти перестал дышать. Я проверил его пульс, он был слабым, с заметными перебоями. Было видно, что парень умирает. Мы забарабанили в тормоза, старшой отозвался и, довольно сочувственно, сказал, что до утра шуметь без толку: врачей нет. – "А дежурный?!" – закричали мы. – "Пойду, поищу". – Через некоторое время старшой вернулся и вполне определенно сказал: "Нет, ребята, бесполезно". Я посмотрел на филиппинца. Тот отрицательно покачал головой. Я ему: "Неужели не можешь?!" Несколько секунд он раздумывал с опущенными веками, потом решительно поднялся и очень доходчиво жестами объяснил всем, что все, что он может сделать, это пощупать пульс, и ничего больше. И посмотрел мне в глаза. "Давай, не бойся" –ответил взглядом я. С этой секунды филиппинец преобразился, лицо приняло неожиданно властное выражение и застыло как маска. Он сделал жест: нужны часы. Часы были у меня. Филиппинец взял руку больного, погрузился в созерцание циферблата. В течение одной минуты щеки больного порозовели, он задышал ровно, открыл глаза. А филиппинец отпустил его руку, отдал мне часы и выразительно пожал плечами: пульс, мол, нормальный, повода для беспокойства нет. Необычное выражение лица врача исчезло. Через пять минут парень смог выпить воды, а через час сидел за дубком и разговаривал. Филиппинец что-то писал в тетрадь и молился; оказалось, он христианской веры. Приходил вертухай, интересовался, как там у нас.– "Вот видите, а вы шумели: "Умирает!" Обошлось же". На лампочку под потолком надели коробку от блока сигарет, в камере воцарился приятный полумрак, и все залегли, кто как мог, на неизменно голые шконки и заснули.
Когда заскрежетали к проверке тормоза, не все отреагировали сразу. Почти воскресший ночью парнишка, приподнявшись на шконке, пытался понять происходящее. Остальные уже стояли с руками за спину. Вошел огромный мусор, совершенно добродушного виду. Так же добродушно оглядел всех и не торопясь сгреб левой рукой уже сидевшего, но еще не вставшего парня за грудки, без труда приподнял и, тяжелым маятником отведя правую руку, пару раз бесшумно двинул парня кулачищем в живот и бросил на пол.
Что же вы, господа, не уважаете представителя власти? Я – представляю власть.
Арестанты стояли, молча усваивая науку ненависти.
С тех пор, как пришлось прыгнуть из автозэка, гулять я не ходил, передвигаться удавалось едва-едва, поэтому развлечений оставалось искать в шашках, шахматах, нардах, сигаретах и надеждах. Происходили события, велись беседы, переживались чувства и плавились мысли, текла жизнь арестанта, и все, ее наполнявшее, не стоило шага по ночному Арбату. На пути, конечно, к международному аэропорту.
Глава 28. ТАКАЯ ШНЯГА
Это удивительное государство у всего цивилизованного мира вызывает чувство глубокого недоумения. Русский арестант, сидит ли за что-то, или, как говорят все следственно-арестованные, ни за что, тоже чувствует себя в зазеркалье, по ту сторону действительности, как Алиса в стране чудес, с той лишь разницей, что зеркала и чудеса в русском цугундере грязные и подванивают. Но здесь происходит акт массового очищения грязью, и люди становятся людьми, как никогда и нигде на просторах России (из чего можно заключить, что мудрые правители проводят по отношению к своему народу единственно верную политику).
Как-то раз тюремным вечерком делать было нечего, и я взялся за научные опыты, с целью вовлечь в них филлипинца – думал, может, удастся увидеть что-либо необычное. При весьма ограниченных технических средствах, среди холодных черных шконок бутырской больнички, на свет была извлечена иголка. Если у арестанта есть иголка, к нему обращаются, на него смотрят положительно. У меня иголка была. Далее все по Перельману, "Занимательная физика". Сложенный вчетверо и развернутый листок бумаги центральной точкой помещается на острие иголки (ее воткнули вверх ногами в обложку тетради. Арестанты собрались вокруг, всем было любопытно, что будет дальше. Объяснять я ничего не стал, лишь велел никому не шевелиться и аккуратно дышать, чтобы не было ни дуновения ветерка. Смысл в том, чтобы поднести к листку на иголке ладонь, как бы прикрывая ею огонь свечи от ветра. В зависимости от силы биополя человека, листок может начать вращение. Я попросил поднести руку парня, чудесно исцелившегося ночью и битого утром. Выглядел он как амеба, и листок на него не отреагировал, даже не шелохнулся. Тогда попробовал я. Листок сделал оборот вокруг оси. Всем стало интересно, по очереди потянулись руки. Как и следовало ожидать, в глазах филлипинца вспыхнула искорка, он решительно подошел, протянул руку. Жест его был чуть-чуть нетерпеливым, назидательным и уверенным: мол, вот так надо. Он оказался прав. Листок под ладонью доктора завертелся быстро и равномерно, несмотря на то, что был из тяжелой тетрадной бумаги, а не из папиросной, как рекомендует Перельман. От руки филлипинца явно исходила ровная сильная энергия. Арестанты восхищенно смотрели, как кружится листок. Цель эксперимента была достигнута. Трудно объяснить, почему, но возникший энтузиазм дал мне уверенность, что я смогу сделать нечто иное, практически невероятное, о чем лишь читал, но я не сомневался. Дав знак, чтобы никто не шевелился, я протянул руку над листком, сантиметрах в тридцати-сорока над ним, и попытался почувствовать его. Это удалось. Пространство между ладонью и листком сделалось чуть плотнее воздуха, и я стал скручивать его по часовой стрелке, заставляя повиноваться, вкладывая столько же сил, как если бы туго закручивал кран. Могло бы выглядеть комично, если бы не произошло то, от чего захолонуло в груди: листок дернулся и стал вращаться с той же скоростью, с которой поворачивалась ладонь со скрюченными от напряжения пальцами. Не верилось глазам, и я стал скручивать пространство против часовой стрелки. Листок послушно, хотя и на крайнем моменте напряжения, пошел против часовой стрелки. Чтобы получить полное доказательство, я крутанул его еще раз по часовой. Сомнений не осталось, сил тоже. Я поднял взгляд. Все молчали. Филлипинец побледнел и выглядел взволнованным. "Все, – сказал я, – на сегодня хватит" – и все, по-прежнему молча, разошлись. Филлипинец достал тетрадь и быстрым крупным почерком весь вечер самоуглубленно писал в ней.
Бутырское утро свеженько напомнило нам, что никакие удивительные способности и бывшие заслуги не помешают нам встать перед проверяющим с руками за спину, а вся наша свобода воли – это молчать. – "У вас все в порядке? – спросил проверяющий. – Что молчите? Я спрашиваю, все ли в порядке. Молчите? Ну, молчите..." Что ж, за это на проверке не бьют. Вызовут "слегка" – там другое дело. Филлипинца заказали с вещами. Трясущимися руками бедный доктор стал собирать баул, будучи, видимо, уверен, что его снова отведут в какое-то страшное место. Открылись тормоза, и вертух, с утра недовольный чем-то, просящим тоном сказал другому: "Слушай, отведи этого мудака, ладно?" – "Куда? К иностранцам?" – "Ну. Думали, якут. Эй, ты, ты кто там? Ладно, давай выходи, хули встал в дверях". Так мы расстались с мэром города Багио господином Хуаном Лабо. – "Такая шняга" – заметил кто-то, когда захлопнулись тормоза. "Такая страна" – говорил знакомый американец, объясняя тем самым российские странности, но тогда ни он, ни я еще не знали, что правильнее говорить: такая шняга.
А время шло, в нашей хате не лечили никого, ребята собрались по преимуществу сыновья своих родителей, т.е. бабки за них двинули, за что наказание ожидалось минимальное. Наш болезный и битый съездил на суд – "на меру". Меру ему не изменили. Судья задала провокационный вопрос: считает ли обвиняемый себя виновным, и парень с горячностью ответил: "Нет!" Я сутки потратил, чтобы вбить в его башку: о виновности "на мере" ни слова. Однако парень, как истинный арестант, мне не поверил. А шансы у него были: самое легкое обвинение в хранении незначительного количества наркоты. Но – хотел бы я видеть того, кто умеет учиться на чужих ошибках. Встречи с адвокатом стали реже (все-таки не удобно было напрягать Ирину Николаевну лишними посещениями тюрьмы, входя в которую, как она призналась позже, адвокат не может быть уверен, что выйдет из нее); уважаемый следователь пропал прочно; но было ясно одно: я побеждаю, идя по единственно возможному медленному пути: невидимые лица используют невидимые связи, а умеренные, но убедительные угрозы Косуле обеспечивают путь на больницу в матросскую Тишину, куда в одно прекрасное утро меня повезли снова.
Этап на больницу сопровождается упрощенной процедурой сдачи казенки, прямо тут, на продоле, отчего чувствуешь неизменное волнение: всему вопреки, а вдруг свобода? О чем еще мечтать арестанту. Самая важная забота –убедиться, что едешь на больницу, а не на общак, поэтому сданная казенка успокаивает, к тому же вопрос, что говорить на Матросске, уже не страшит; чувствовать себя в привилегированном положении неистребимо приятно даже в тюрьме. На первом этаже я оказался в одиночке, но не в стакане, а с лавочкой. Позже подсадили парня, в боксе стало тесно, но мы, естественно, закурили, покрыв туманом желтую лампочку, грязно-зеленые стены и друг друга. – "Ты на больницу?" – поинтересовался парень, глядя на полотенце, которым я перетянул поясницу (пояс отобрали и сказали, что отдадут позже). – "Точно не знаю. Видимо, да. Если не трудно, помоги затянуть потуже. А ты?" – "Я на волю, срок статьи истек". Вот это да! Этот парень сейчас выйдет из тюрьмы и пойдет сам, куда захочет. Вот это – да... -"Сам-то откуда?" – "Из спидовой хаты" – тут, по правде сказать, передернуло, и я постарался отодвинуться от соседа. – "То есть, на Бутырке тоже есть спидовые хаты?" –"Конечно" – парень перечислил, какие. -"Заболел в тюрьме?" – "Нет, на воле. У нас компания тесная, всегда один баян был". – "На воле сможешь позвонить?" – "Да, давай телефон". Тут я задумался, а что это я в одиночке вдруг встречаюсь с тем, кто уходит на волю. – "Нет, – говорю, – не надо ничего".
Этап оказался немногочисленным, поместился в УАЗ, как было однажды. Каждого заковали в наручники, отчего ожидаемая радость увидеть Москву померкла. Когда ты в наручниках, очень хочется убивать тех, кто тебе их предназначил, поэтому ни в окно, ни на мусора с автоматом во время езды смотреть не хотелось. На морозном солнечном дворе Матросской Тишины самочувствие улучшилось. Наручники сняли и дали возможность постоять на воздухе, где взгляд, конечно же, стремится в небо, белесое высокое пустое московское небо. Сбоку опоры какой-то постройки. Опускаю глаза и сталкиваюсь взглядом со старым знакомым. Вася! Кот, повидав тысячи арестантов, узнает меня сразу, это очевидно. И поступает чисто по-арестантски: не видит меня в упор и медленно исчезает за небольшой опорой. Делаю шаг в сторону, так же неторопливо, как Вася, чтобы не привлечь ничьего внимания и увидеть за колонной кота. Вася, видя такое дело, так же аккуратно делает шаг назад, и опять его не видно. Знает серый, что от этого арестанта хорошего ждать нельзя, еще возьмет за шкибот и отнесет в хату два два восемь. Получается, не освободился Вася, а всего лишь уехал на зону. Впрочем, за высокими стенами он как дома. Рожденный в тюрьме, как истинный россиянин, он должен быть патриотом. Вася, Вася... Шняга все это. Самые большие патриоты, Вася, это государственные ворюги, да и то потому, что красть в других местах не умеют. Держи хвост трубой, беги за ворота, когда поедет автозэк, тебя пропустят, и узнаешь другой мир, где живут свободные кошки, где дурманят невиданные тобой доселе краски и запахи, где тебя ждет справедливая борьба за жизнь и за все, что ты хочешь. Беги, Вася.
Приемный кабинет преодолевается автоматически. Приемщица смотрит в историю болезни, задает вопрос, ответа не слушает, и – все, Павлов, не мешайте, идите на сборку, сейчас отведут во второе отделение. Тюремная Мекка достигнута опять. С каким спокойным сердцем шагаешь за вертухаем. Что шагаешь, это, конечно, кажется, на самом деле плетешься, и вертухай терпеливо ждет, когда дошкандыбаешь до очередной двери. В знакомом поднебесном коридоре останавливаемся не перед той дверью, где я был раньше. – "Слушай, старшой, давай меня в двадцатую, я недавно оттуда, меня там ждут". Несмотря на то, что камера для меня определена, старшой самым удивительным образом соглашается, и мы идем дальше. – "Сюда?" – "Да, в самый раз".
О-о! Какие люди без охраны! – восклицает Валера О.О.Р.
Удивленно смотрит Малхаз; Серега невозмутим, но явно рад.
А вот и место твое. Видишь – свободно. Мы его тебе оставили, –серьезно и с достоинством говорит Валера. Ну, разве это не кайф, господа? А тут и чайку, и сигарет хороших. Не грех задымить наши грешные души и, ясное дело, с этапа отдохнуть, слушая как Валера, будучи одарен музыкально, поет песни собственного сочинения.
Одна из песен Валеры О.О.Р.
Мы с ним ломали хлеб и чифирили,
Его считали мы за своего,
Но этим летом
Воры к ответу
На суд Прогоном вызвали его.
Но этим летом
Воры к ответу
На суд Прогоном вызвали его.
Я в легкие воткнул ему заточку,
Он хрипло закусил ее ребром.
И вспомнил я про маму и про дочку,
И пот со лба я вытер рукавом.
Потом пришел начальничек с проверкой,
Он заявил, что всем теперь п....
Что будет делать он со сводкою и сверкой,
И жмурика девать ему куда.
А я на шконку на прощание прилягу
На крытой долго тянутся года.
Такая шняга,
Такая шняга,
Такая это шняга, господа.
Такая шняга,
Такая шняга,
Такая это шняга, господа!
Братва не выдаст потеряет зубы,
Здоровье потеряет, кто ни есть.
Когда на сборке долго бить нас будут
Узнает каждый, что такое честь.
Я, если выживу, скажу как под присягой
Уйду в бега, покину родину, когда
Слабинку даст в заборе эта шняга,
Ну, а пока прощайте, господа.
Слабинку даст в заборе эта шняга,
Не поминайте лихом, господа!
Глава 29. ОДИНАКОВЫЕ ЛЮДИ
На тюремном дворе стоял декабрь-месяц. Продержаться бы до января, загадал я на удачу. Удастся встретить Новый Год на Матросске – все будет хорошо. Перед Серпами загадывал в автозэке, но не сбылось. И не могло сбыться, потому что на Серпы загадывал и раньше, на малом спецу: если выиграю серию шахматных партий у подсадного дяденьки милиционера, то Серпы будут в мою пользу. Но проиграл. А значит, загадывание в автозэке недействительно: два раза на одно и то же загадывать нельзя.
В борьбе с тюрьмой и временем определились бухты радости, куда шторма не доходили: например, размышления о том, как вернусь. Часто вспоминалось:
"Мне хочется домой, в огромность
Квартиры, наводящей грусть.
Войду, сниму пальто, опомнюсь,
Огнями улиц озарюсь..."
Через месяц или через десять лет, но когда-нибудь вернусь же.
Жизнь в общей хате больницы Матросской Тишины потекла как золотая осень, ярко, доброжелательно и спокойно; и все знали – это не надолго. Как зацветшие в неволе цветы, мы, судьбою брошенные в четыре стены арестанты, почти расслабились, наслаждаясь моментом, воспоминания о вольной жизни зазвучали как легенды. Позже, выйдя на сборку, Валера ООР самым положительным образом отзовется о проведенном времени, и сборка, как мембрана, резонансом донесет нам его рассказы через вновь зашедших или соседей. Саша-банк, неутомимый в разговорах, никогда не ругающийся матом банкир, пришлет на хату через больничных шнырей фруктовую передачу с теплыми пожеланиями. Многие будут вспоминать это время, а кое-кто, дай бог, уже и на свободе. Время пришло, и хату покинули: Валера ООР, Миша Ангел, Малхаз, Юра-наркоман, Саша-банк. Остались мы с Серегой, и не успели мы прислушаться к зеленой тишине, как на продоле загремела музыка, раскрылись тормоза, и, с орущей спидолой в руках, зашел новый полосатый – Серега. Покрытый синим орнаментом наколок, Серега разухабисто расположился в хате и, первым делом, изучил творческое наследие Юры-наркомана, а именно: съел одновременно двадцать четыре колеса фенозепама, после чего хата забыла про сон. Радиоприемник советских времен (а Серега с тех времен почти и не вылезает из тюрем) исторгал такую музыку, что трудно было догадаться, почему ее не слышат вертухаи. Если Серега, сверкая глазами, огромными как блюдца, хотел справить малую нужду, то можно было предположить, что в каждом углу горит по пожару, а пожарники уже приехали. В буйном недовольстве чем-то, Серега разбил приемник об пол, хорошенько растоптал его и взялся ремонтировать, потом опять разбил и поставил хату на уши. Перло Серегу четыре дня, в течение которых он ловил такой ломовой кайф, что претензий к нему не было ни у кого. Попросив его о какой-то мелочи, я услышал в ответ: "А я скажу, что ты меня хотел убить". Об этом я рассказал ему, когда он протрезвел. –"Правда, что-ли? – изумился полосатый. – Ты слышал?" -вопрос был адресован моему соседу. – "Нет, я не слышал" – несколько неожиданно для меня ответил мой старый знакомый. – "Заточку положи" -примирительно и уверенно перешел в наступление полосатый. И впрямь, я подзабылся, разрезая буханку хлеба: нельзя разговаривать, держа в руке нож. Но всем было ясно, что я без претензий, и все тут же устаканилось. Тем не менее, эпизод прозвучал как напоминание: осторожность – первое дело, поэтому я напрочь отказался от заманчивой идеи добыть у адвоката денег, а у вертухаев бутылку коньяку. Не успел Серега как следует протрезветь, как его из больницы выписали. Ушел на этап и мой давний сосед, другой Серега. Я подогнал ему, что мог, он мне оставил на память кружку, ручку которой оплел пластиковой трубкой от больничной капельницы. Обменялись адресами. Бог знает, пригодятся ли. Прощания скупы. Тот, кто уходит, чувствует дыхание судьбы и перемен. Тот, кто остается – только судьбы. Прощание есть прощание – скорее всего, навсегда. В хате стало неуютно, повеяло событиями, предчувствие которых оправдалось сразу: хату заполнили новым народом, большинство из которых оказалось наркоманами, и пошло, и поехало. Тут же нашлось лавэ, по всей больнице, на тубонар, даже на общак, были разосланы малявы с призывом откликнуться и прислать заразы. Кто-то откликнулся, деньги поплыли по веревочным дорогам куда-то, и, как в сказке, из окошка приехала наркота. Деловито и целеустремленно, кто-то что-то мял, разводил, выпаривал, отстаивал. В результате получилась темная гадость, которую набрали в баян, предварительно продезинфицировав его холодной водой из-под крана, и стали по очереди колоться, не испытывая в маниакальном стремлении ровным счетом никаких опасений. Обколовшаяся хата поймала приход и выглядела, как после Бородинского сражения. Я чувствовал себя неуютно и с неприязнью ожидал дальнейших движений, в любой момент хату могли пустить под дубинал, невзирая на то, что это больница. Мой статус никак не соответствовал создавшемуся положению; или меня подставляют, или я буду переведен в другое место. Оправдалось второе предположение: заказали с вещами, и я оказался в маленькой, на восемь коек, часть из которых, как шконки, друг над другом, конечно же, грязной и заполненной тараканами, камере, где, впрочем, несмотря на то, что народу было больше, чем коек, расположился на удобном месте под решкой, и стал привыкать к новым людям. После просторной хаты сужение пространства болезненно отзывается на самочувствии, и ненависть к тюрьме вспыхивает с новой силой, отвращение становится невыносимым, но – это обычное состояние арестанта.
Первая ночь на новом месте – бессонная. Все приглядываются к тебе, ты ко всем. Контингент средний, поэтому разговаривать не обязательно, но уши не заткнешь (а иногда хочется), и я слушаю парня из Смоленска, который рассказывает о том, что прошлой ночью в соседней хате молоденький парнишка всю ночь ебал матрас, меняя позы и разговаривая с ним как с женщиной, а под утро собрал свои вещи и поджег их, оставаясь голым, а когда в хату влетел мусор, – бросился на него с иголкой, воображая что это шпага. Мусор применил "черемуху" – слезоточивый газ, и вся хата получила заряд бодрости. Наверно это был тот малый, которого я видел на продоле, идя с вызова от адвоката. Женщина в белом халате спрашивала, зачем он ел спички, а парень убежденно и тоскливо отвечал: "Чтобы поседели волосы". И убедительно отвечал. Или артист, или крыша съехала. Или то и другое. Однако никто в хате к этому с иронией не отнесся: гарантий нет ни для кого. Есть возможность порадоваться тому, что ты еще в своем уме. По этому случаю, смоленский начал радоваться жизни, как умел, т.е. стал рассказывать анекдоты. Рассказывал он их до утра, без передышки, выбирая самые грязные; я и не знал, что их столько. Иногда рассказчик все же утомлялся и брал музыкальную паузу. –"Тихо у нас в лесу, – радостно пел он известные народные куплеты, – только не спит барсук. Яйца барсук повесил на сук, вот и не спит барсук". На устное народное творчество откликнулся лишь кто-то один, остальные молча терпели. Но поддержки оказалось достаточно. Завернув очередную похабщину в стиле дебильного натурализма, смоленский глумливо смеялся и с новой силой запевал:
Тихо у нас в лесу,
только не спит лиса.
Знает лиса, что в жопе оса,
вот и не спит лиса.
Когда маразм достиг апогея, в хате пели на два голоса:
Тихо у нас в лесу,
только не спят дрозды.
Знают дрозды, что получат пизды,
вот и не спят дрозды.
Ближе к утренней проверке смоленский иссяк, а я не понимал, в какой я больнице, и в голове навязчиво сидела одна из песен:
Как Ивану Кузмичу
в жопу вставили свечу.
Ты гори, гори, свеча,
У Ивана Кузмича!
Все бы еще полбеды, но проснулся напротив некий горный орел. Проснулся, расправил крылья, достал из тумбочки баян, с любовью оглядел его, спрятал в баул и, как будто только что ос– тановился, продолжил с мужественным акцентом:
А я и спрашиваю! Что она делала в хате? Сосала. Мы ее на вертолет пригласили, так, в гости, думали, она отдыхала, а она нет – сосала. Сама сказала. Мы подумали, подумали – да, вроде красивая. Шлюха, конечно, но ничего. Мы ее и спрашиваем, а как мол с нами. А она: "С удовольствием". Полхаты ее за ночь отымели.
И в таком духе не переставая, с перерывом на проверку, весь божий день. Практически без вариаций. Господа, цените свободу. Лучшая из свобод – не слушать мудаков.
По прошествии изрядного времени стало понятно, что речь идет не о проститутке, доставленной в хату (очень редко, дорого, но бывает), а о петухе.
К великому моему облегчению, горный орел на следующее утро с больнички был выписан и, хлопая крыльями, улетел.
Я ощущал себя в привилегированном положении на единственно верной дороге, где в конце тоннеля обязательно есть свет, надо лишь дойти. То, что не всем это удается, со всей очевидностью стало ясно в предыдущей хате. За сутки перед тем, как перевели сюда, в хату занесли мужика без сознания, потом он начал стонать, хрипеть, к ночи заметался в бреду, упал с кровати, вертухайша пристегнула его наручниками к железяке и больше на наши призывы не реагировала, сказав, что до утра ничего сделать нельзя. Под утро у него началась агония, и на рассвете он умер. Почему-то я был уверен, что после этого меня закажут с вещами, что и произошло.
Смрадная камера с извечными тараканами, узкий свет грязной лампочки, растекающийся по грязным зеленым стенам, сжатое пространство, проклятый дальняк за полуистлевшей занавеской, бомжи, которых вечно призывают помыться и побыть людьми хотя бы в тюрьме все это может довести до бешенства, и доводит, но если раньше я думал, что альпинизм школа терпения, то теперь считаю, что до тюрьмы ему далеко. Мучит жажда общения; дебильное общество как петля на шее. Зашедший в хату азербайджанец усиленно изображал из себя больного, как в анекдоте добавлял к словам частицу "мультур" (потому, видать, что культур-мультур не хватает) и злостно портил воздух. Ночью через решку заехал груз с общака. Пачка хороших сигарет, перевязанная и переклеенная, предназначалась Смоленскому. Общий корпус оказал ему уважение, и пачка как символ легла на его тумбочку, а ее хозяин удовлетворенно закимарил. Глубокой ночью, когда дремали все, азербайджанец, тусующийся у тормозов, кошачьим шагом двинулся к решке, запустил пальцы в пачку и, отойдя к тормозам, закурил.
Але, мультур, тебя кто-то угощал? не выдержал я.
Просто я хочу курить.
Пару секунд, открыв глаза, Смоленский размышлял, потом резко поднялся, схватил литровый фаныч, в два прыжка оказался у тормозов и вмазал азербайджанцу по балде. Звук был как металлом по дереву. С этого момента болеть он перестал и воздух не портил. Уходя из хаты, он выскользнул как крыса, будто опасаясь, что не выпустят.
На смену уходящему тут же приходит другой, двоим-троим постоянно не хватает места, но ко мне это не относится. Никто не договаривается, кому спать, кому бодрствовать, это происходит само собой (в строгих хатах и у полосатых кто хочет может прилечь на свободную в данный момент шконку), нельзя сказать, что ущемляются права слабого, нет, учитывается состояние здоровья каждого арестанта и его положение, которое тем прочнее, чем дольше арестант на тюрьме.
К денежному пирогу, видимо, были допущены все-таки не все: тощая и злобная врачиха старалась уличить меня в симуляции, устраивая неожиданные медосмотры, хотя при наличии рентгеновского снимка позвоночника это было бессмысленно (но и снимок пару раз теряли; продавали, наверно). Медосмотры ее разочаровывали, т.к. всегда на мне обнаруживался затянутый бандажный пояс, носить который здоровому человеку терпения не хватит. Через адвоката стали приходить известия, что я подбиваю арестантов к неповиновению и требую от персонала привилегий. Замкнувшись, я учил наизусть словарь немецкого языка и жадно вчитывался в хрестоматию по литературе, найденную под кроватью. Откровением прозвучало с грязных потрепанных страниц стихотворение Симонова "Жди меня и я вернусь" символ переживаний в неволе. "Можно я почитаю?" обратился ко мне парнишка, недавно зашедший в хату как призрак, а теперь повеселевший. Выходя на уколы, я видел, как ему хмурый врач в военной форме с наброшенным поверх халатом проткнул в коридоре иглой от шприца легкие, и через пластиковую трубочку в банку потекла коричневая жидкость. Воды из легких парню откачали 5 литров, и он ожил, рассказал, как в Бутырке на него не обращали внимания и согласились сделать флюорографию только когда стал отключаться по-серьезному. С его лица сошла бледность, блестящим счастливым взглядом он всматривался в горизонт. Прочитав книгу, он сказал: "Я знаю, что теперь делать. Я буду учиться" и внимательно слушал мои рассказы о литературе. Зашел еще один юный арестант. Этот вкатился в хату как счастливый школьник, сдавший все экзамены. Еще не захлопнулась камерная дверь, а уже начался возбужденный рассказ о приключениях: как поймали после четырех лет в розыске; не выдержав, парень позвонил матери по телефону, сказал, что зайдет на пять минут, тут его и взяли (прослушивание телефонов с советских времен остается одним из самых действенных способов слежки, на это государство денег не жалеет один черт народные что бы там ни говорили об обратном. Рассказал, как повезли на следственный эксперимент на берег водохранилища, как, будучи в наручниках, дернул через капустное поле. "Прикольно! Я бегу, мусора стреляют... Не попали. Но догнали. Прикольно!" Рассказал и о том, как вертухай отмочил его на сборке до полусмерти за то, что отказался отдать кожаную куртку, подарок матери. Без тени страха повествовал: "Вертухай меня на этапе в Бутырке увидел, ага, говорит, на больничку съехал, ничего, я тебя подожду, приедешь на сборке повстречаемся. Прикольно! Жаль только, здесь не надолго. Но ничего, теперь будет легче. А пока хоть на рогах посижу перед Бутыркой". Под рогами подразумевалось деревянное сиденье на унитазе, старательно обтянутое грязными тряпками вещь, для тюрьмы невиданная. В предыдущей, большой, камере, которую врачи называли общей, и где народу было вдвое меньше, чем коек, отчего на общую она совсем не походила, был просторный дальняк вокзального типа, там можно было помыться, накипятив воды; в камере с унитазом это сложнее, в некоторых, например в девять четыре на Бутырке, вовсе мыться было нельзя из-за перенаселенности и напряженности отношений. Унитазы отдельная тюремная песня, на сборках они такие, что ни в сказке сказать, ни пером описать, на спецу поприличнее, а на общаке смердят по определению, будучи в употреблении круглые сутки. Не то что прикасаться, но и приближаться к ним не хочется. Вот и порадовала парня столь исключительная возможность, хотя и вряд ли можно разделить его радость. Иногда канализация используется для дороги. То есть из верхней хаты в унитаз проталкивают на веревке "коня", вытаскивают через очко в нижней хате, выловив удочкой или рукой, после чего, протягивая эту веревку, переправляют через канализационную трубу грузы, запаянные в полиэтилен. Неплохим переговорным устройством служит иногда и раковина, в нее можно говорить, и слышно из нее неплохо. Кроме насущных потребностей, столь замысловатыми путями поддерживается и жажда общения характерная черта арестанта. Постепенно обнаружилось, что хата полна молодежи, пара лежачих, пара с водой в легких, остальные как обычно (за деньги). Атмосфера беззаботная. Но как-то раз ближе к ночи открылись тормоза, и вертухаи внесли мужика без сознания. Что он умрет, было ясно сразу. Тот, предыдущий, тоже был по-особенному бледен, точно как этот. Наутро в камеру зашла врач, моя лечащая, и долго пыталась привести мужика в чувство, сокрушаясь, что нет нужного лекарства; обычно врачи в камеру не заходят, что бы в ней ни случилось. "Володя! Володя! Ты меня слышишь? Володя! Не уходи, оставайся здесь!" говорила женщина, теребя больного по щекам, но тот хрипел и явно оставаться отказывался. Женщина ушла, вернулась, сделала больному укол. "Что с ним будет?" встревожилась молодежь. "Ничего. Все будет нормально" отрешенно ответила уходя врач. Сначала мужик притих, но через несколько часов застонал, заметался, был пристегнут наручниками к кровати, чтоб не ползал, ночью забился в агонии и умер. До проверки труп оставался в камере. После проверки все молча курили, разговор не клеился, а к полудню снова открылись тормоза, и вертухаи с больничным шнырем внесли еще одного, и было ясно, что и этот не жилец. Его тоже поместили на ближнюю к дверям кровать, можно сказать кровать смертников. "Опять к вам, сказала врач, взглянув на меня. Ничего не поделаешь лучшая камера, пусть хоть здесь немного побудет". Лучшая это значит менее грязная, благодаря тому, что кто-то в ней сидит долго и хоть как-то заботится о чистоте. В нашем случае мы приобщили к труду бомжа, предварительно заставив его постираться и помыться. "Ты хоть в тюрьме побудь человеком" наставляли его арестанты, и он послушно становился им.