355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Варламов » Красный шут. Биографическое повествование об Алексее Толстом » Текст книги (страница 16)
Красный шут. Биографическое повествование об Алексее Толстом
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:15

Текст книги "Красный шут. Биографическое повествование об Алексее Толстом"


Автор книги: Алексей Варламов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)

Третий слева прочел, усмехнулся, написал на той же записке ответ…

Председательствующий не спеша, глядя на окно, где бушевала метель, изорвал записочку в мелкие клочки».

Конечно, все было давно исправлено. И во всех отдельных изданиях романа после 1927 года третий слева уже не поблескивал дурацким пенсне, а был «худощавый, с черными усами, со стоячими волосами». И теперь вся читающая Россия знала, что третий слева прочел и не просто усмехнулся, но «усмехнулся в усы». И знала, чьи это усы.

Но разве это было достаточным, и неужели всерьез можно было думать, что у большевиков короткая память? И могли ли понравиться Сталину такие политические кульбиты и механические замены Льва на Иосифа? Иосиф честность и прямоту любил, как у Булгакова в «Днях Турбиных», а тут получалось чистой воды двурушничество, и вот уж где точно было – стыдно, граф!

Не случайно, по воспоминаниям современников, Толстого пробирал холодный пот, когда в середине тридцатых он перечитывал вторую часть своей трилогии, из-за которой было столько сломано копий в спорах с главным редактором «Нового мира» Вячеславом Полонским. Полонский сколько всякой крамолы углядел в романе, а мимо этого, самого главного, прошел. Но Полонский лежал в могиле, а Толстому надо было жить дальше. И он не просто внес исправление – он написал новую книгу.

«В “Хлебе” говорится о философии нашей революции, о больших ее людях, об организации беспримерно победоносной борьбы, о ее великом оптимизме, о том, как в огне жесточайших боев создавался характер советского человека.

Чтобы показать смысл революции, я решил взять самых больших людей, самых великих наших современников. Ленин, Сталин, Ворошилов стоят в центре моего романа».

С художественной точки зрения роман вышел отвратительный, нечитабельный, непропеченный, схематичный. Это убожество «Хлеба» даже Троцкий, который был объявлен в этой вещи главным злодеем, разглядел: «Алексей Толстой, в котором царедворец окончательно пересилил художника, написал специальный роман для прославления военных подвигов Сталина и Ворошилова в Царицыне. На самом деле, как свидетельствуют нелицеприятные документы, Царицынская армия – одна из двух дюжин армий революции – играла достаточно плачевную роль. Оба “героя” были отозваны со своих постов. Если самородок Чапаев, один из действительных героев гражданской войны, оказался увековечен в советском фильме, то только благодаря тому, что не дожил до “эпохи Сталина”, когда он, наверняка, был бы расстрелян как фашистский агент. Тот же Алексей Толстой пишет пьесу на тему 1919 года: “Поход четырнадцати держав”. Главные герои пьесы, по словам автора, Ленин, Сталин и Ворошилов. “Их образы (Сталина и Ворошилова), обвеянные славой и героизмом, будут проходить через всю пьесу”. Так талантливый писатель, который носит имя величайшего и правдивейшего русского реалиста, стал фабрикантом “мифов” по заказу!»

Существуют также воспоминания Ивана Семеновича Козловского, которые приводит литературовед А.К. Бабореко. «И.С. Козловский рассказал: были приглашены на дачу Сталина писатели, артисты. С Толстым разговаривал Ворошилов, о чем – Иван Семенович не слышал, стоял в отдалении. Неожиданно В. выплеснул в лицо Толстому бокал красного вина, оно потекло по рубашке и костюму. Поднялся шум, их обступили, разъединили. Сталин сказал: “Прекратите”, – и все “смолкли”».

Это было после того, как вышел «подхалимский “Хлеб” (1937), в котором Толстой превознес Ворошилова».

Было это на самом деле или нет, главное – Сталину понравилось. Сталин не сказал, как в случае с булгаковской пьесой «Батум»: «Нэ так все было». А неподдельному графу пощечины и плевки получать было не впервой. Он лишь отряхнулся и вальяжно отписывал Ромену Роллану, с чьей женой Майей Кудашевой и по совместительству агентом НКВД, когда-то в одной компании веселился в Коктебеле:

«В романе мало отрицательных персонажей. Мне больше не хочется писать ни о ничтожестве маленьких душ, ни о человеческой мерзости, мне не хочется изображать из моего искусства зеркало, подносимое к физиономии подлеца.

Зачем обращать свой взгляд на огромные груды мусора, устилающего путь, по которому шествует человеческий гений? Зачем разглядывать в увеличительное стекло его подметки?

У искусства – другие, более высокие и необозримые, восхитительные и величественные задачи: формирование новой человеческой души.

Я старался сделать свой роман занимательным, – таким, чтобы его начать читать в полночь и кончить под утро и опять вновь перечитать. Занимательность, по-моему, – это композиция, пластичность и правдивость».

Тут что ни слово – то ложь. И уж точно невозможно начать читать «Хлеб» в полночь, кончить читать под утро и снова перечитывать. Про правдивость лучше и вовсе не говорить. Но опять-таки, значит ли это, что Толстой, когда писал «Хлеб», хохотал? Едва ли. У каждого запасливого писателя имелась своя «охранная грамота». Толстовской стала повесть «Хлеб». Она же «Оборона Царицына». А «охранные грамоты» можно и в самом деле читать без конца, точно вытаскивать из кармана ножик и проверять, хорошо ли он наточен.

Глава шестнадцатая
Красный смех

После «Хлеба» Толстой делал все, что велела партия. Когда надо, ругал последними словами Зиновьева и Каменева («Я не думаю, чтобы в истории революции был момент более жуткий, когда перед глазами всего мира распахнулись столь зловонные бездны человеческой души»), сравнивал их с «петляющими зайцами» и «извивающимися сколопендрами», требовал «беспощадного наказания для торгующих родиной изменников, шпионов и убийц» и предупреждал, что «так будет с каждым, кто не пересмотрит свою жизнь». Когда надо – славил Сталина: «У всех у нас, у сотен миллионов людей, в день 60-летия Сталина одно пожелание: долгой жизни вам, Иосиф Виссарионович».

Он писал о том, что «любовь к родине несет свою ревнивую бдительность» и, проявляя ее сам щедро, от души, с литературными отступлениями служил вождю: «Когда Достоевский создавал Николая Ставрогина, тип опустошенного человека, без родины, без веры, тип, который через 50 лет предстал перед Верховным судом СССР как предатель, вредитель и шпион, – я уверяю вас, – Достоевский пользовался для этого не столько записными книжками, сколько внутренней уверенностью…»

Достоевский, что называется, в гробу бы от таких речей перевернулся, но Толстому все было нипочем.

Даже знаменитый призыв «За Родину, за Сталина», с каким шли на смерть солдаты Великой Отечественной, придумал Алексей Толстой. В 1939 году в газете «Правда» появилась статья с таким названием.

«У него, – писал в ней Толстой, – нет особых требований или особых привычек. Он всегда одет в полувоенный, просторный, удобный костюм. Курит тот же табак, что и мы с вами. Но для тех, для кого он мыслит и работает, он хочет побольше всего и получше, чтобы вкусы и требования росли у нас вместе с культурой и материальным благосостоянием. Он всегда весел, остроумен, ровен и вежлив».

Или такое: «Сталин – это сила, которая сражается за новую жизнь и творит ее, это сила, неизмеримо превосходящая все капиталистические банки, вместе взятые, всю полицейско-провокаторскую систему буржуазного порабощения, все вооружение, накапливаемое капитализмом».

В 1938 году Толстой был награжден орденом Ленина. Еще раньше его избрали в Верховный Совет, потом Толстой стал академиком. И снова посыпались к нему письма с криками о помощи, вроде того, что воспроизводит Солженицын в «Абрикосовом варенье»:

«Добрейший Алексей Николаевич!

Мы, коллектив верующих Полновской церкви Демянского района, просим Вас: потрудитесь походатайствовать, нельзя ли нам вернуть нашего священника Владимира Михайловича Барсова»…«Священник Барсов для нас был очень хороший, за требы он брал кто сколько даст, а с бедных и ничего не брал».

«Москва.

Редакция “Правды”, Алексею Толстому (писателю)

Многоуважаемый товарищ!

Мы все возмущены поступком по отношению евреев, проживающих в Германии. Но они могут кричать, вопить, и весь цивилизованный мир, в том числе и Вы, уважаемый писатель, можете протестовать и возмущаться. Но я не думаю, чтобы Вы не знали, что делается у нас и в наших лагерях. Они кричать не могут, ибо большинство там женщины, уже обезумевшие от страха, невинные, оторвали от них крошечных детей, приказали подписаться на приговоре, а то еще избивали. В страшных условиях живут они, эти несчастные женщины, не имеют права написать: за что? за что? за что?!»

«Товарищ Толстой!

Вы хороший писатель, это правда, Вами все гордятся. Но вы бы имели еще больше любви от народа Дона и Украины, если бы описали Голодные годы 1932–1933. Описать это можно. Мне не верится, чтоб Вы не решились описать ту страшную сталинскую голодную пятилетку, от которой умерли с голоду миллионы людей. Когда есть факты, что матери ели своих детей (село Рудка Диканьского района Полтавской обл.). Есть живые свидетели этих голодных трагедий и они могут рассказать Вам»…«Народ любит таких писателей, которые пишут одну правду. Но которые пишут неправду, подхалимничают под существующий строй и славят одно имя это Сталин, от которого плачут народы и который создал искусственную голодовку, от которой умерли миллионы 1932–1933 г., таких писателей зовут “попками”.

Народу нужна Историческая правда.

Козуб».

«Люди, называвшие себя отцами отечества, люди, ставшие во главу народа, вдруг обрушивают на наши головы самый гнусный, дикий и бессмысленный террор! По всему многострадальному лицу России несется вой и стон жертв садистов, именующих себя “бдительным оком революции”. Два года диких, открытых издевательств. Об этом циничном разгуле нечего и писать Вам. Вы знаете и… молчите?»

Были и совсем жесткие:

«История… Как ее извращают! В угоду необъятному честолюбию Сталина подтасовываются исторические факты. И вы тоже приложили свою тонкую руку, тоже стали заправским подпевалой. Ведь в “Хлебе” вы протаскиваете утверждение, что революция победила лишь благодаря Сталину. У вас даже Ленин учится у Сталина… Ведь это прием шулера. Это подлость высшей марки!

Произвол и насилие оставляют кровавые следы на советской земле. Диктатура пролетариата превратилась в диктаторство Сталина. Страх – вот доминирующее чувство, которым охвачены граждане СССР. А вы этого не видите? Ваши глаза затянуты жирком личного благополучия, или вы живете в башне из слоновой кости?.. Смотрите, какая комедия – эти выборы в Верховный Совет… Ведь в них никто не верит. Будут избраны люди, угодные ЦК ВКП(б). Назначенство, а не выборы, ведь это же факт… Партия ушла от массы, она превратилась в диктаторскую партию. Сейчас честные люди не идут в партию. Идут в нее лишь карьеристы и люди беспринципные, аморальные…

Вы показываете Троцкого предателем. Вы негодяй после этого! Пигмей рядом с этим честнейшим гигантом мысли! Ведь это звучит анекдотом, что он и тысячи благороднейших людей, настоящих большевиков, сейчас арестованных, стремились к восстановлению у нас капиталистического строя… Этому не верит никто! Как вы не замечаете, что сверкающая идея Ленина заменена судорожными усилиями Сталина удержать власть. Где тот великолепный пафос, что в Октябре двинул миллионы на смертельную битву? Под зловонным дыханием Сталина и вот таких подпевал, как вы, вековая идея социализма завяла, как полевой цветок в потных руках мерзавца! И вы, инженер души человеческой, трусливо вывернулись наизнанку, и мы увидели неприглядные внутренности продажного борзописца.

Вы, увидя вакантное место, освободившееся после смерти М.Горького, чтобы его занять, распластались в пыли, на брюхе поползли, расшибая лоб перед Сталиным, запев ему хвалебные гимны. Где же ваша беспристрастность? Где честность художника? Идите в народ, как Гарун аль Рашид, и послушайте чутким ухом. И вы услышите проклятия и неприязнь по адресу Сталина. Вот где настоящая правда!

Или, может, вас прикормили? Обласкали, пригрели, дескать, Алеша, напиши про Сталина. И Алеша написал. О, какой жгучий стыд!

Оглянитесь кругом, и вы увидите, что небо над страной готовит бурю. Народ не потерпит глумления над собой, над идеей социализма, он ударит по зарвавшейся, обнаглевшей кучке деспотов. Уже сейчас, как рокот дальнего грома, доносятся отовсюду отголоски брожения в массах. Сталин это слышит. Он знает, что не долго ему еще царствовать. И с ним началась истерика. Он не чувствует под собой почву. Массовый террор – ведь это доказательство слабости.

Наступит время, и ветер истории сбросит вас с пьедестала, как литературную проститутку. Знайте, что уже сейчас, когда люди прочтут ваш “Хлеб”, они увидят, что ошиблись в вас, и испытают разочарование и горечь, какие испытываю сейчас я.

Я вас как художника искренне любила. Сейчас я не менее искренне ненавижу. Ненавижу, как друга, который оказался предателем…

И я плюю вам, Алексей Николаевич Толстой, в лицо сгусток своей ненависти и презрения. Плюю!!!

Неизвестная. Ноябрь 1937 г.»

На эти письма он не отвечал, но и не сжигал их. Возможно, прав Солженицын, какими-то из них пользовался. Но они пролежали в его архиве до наших дней. И сказать, что Толстой был равнодушен ко всему, кроме себя, и до такой степени демоничен, каким увидала его неизвестная троцкистка (чье письмо очень похоже на провокацию, вроде той, что была устроена и Гаяне), было бы несправедливо.

Иногда он заступался. По свидетельству Эренбурга, спас от смерти одного старого мастера, изготовлявшего курительные трубки, заступился за писателя Петра Никаноровича Зайцева, за писателя-сменовеховца Георгия Венуса, автора известного в свою пору романа «Война и люди», а с другой стороны, существует рассказ Вениамина Каверина о том, как Толстой «потопил» в 1936 году писателя Леонида Добычина, которого дважды вызывали для чистки на общее собрание ленинградской писательской организации и довели до самоубийства. Но в то же время благодаря Толстому в 1940 году был издан сборник стихов Ахматовой; вместе с Фадеевым и Пастернаком Толстой пытался представить книгу на Сталинскую премию, о чем донесли Жданову, и тот наложил на это предложение резолюцию, предвосхищающую знаменитое постановление 46-го года:

«Просто позор, когда появляются в свет, с позволения сказать, сборники. Как этот ахматовский “блуд с молитвой во славу божию” мог появиться в свет? Кто его продвинул?»

В ответ на партийный окрик 19 октября 1940 года начальник пропаганды и агитации Г.Ф. Александров и его заместитель Д.А. Поликарпов докладывали Жданову: «…стихи Ахматовой усиленно популяризирует Алексей Толстой. На заседании секции литературы Комитета по Сталинским премиям Толстой предложил представить Ахматову кандидатом на Сталинскую премию за лучшее произведение литературы. Предложение Толстого было поддержано секцией».

Книгу Ахматовой изъяли, и все же не все было просто и однозначно в его жизни. И хорошее делал, и плохое. И если взвешивать на весах добро и зло, им содеянное, кто знает, какая чаша перевесит…

После смерти Горького он действительно, как и предполагала его анонимная недоброжелательница, занял освободившуюся вакансию писателя номер один Советского Союза.

В дневнике Пришвина за 1939 год описывается смешная сцена: «2 февраля. Митинг орденоносцев. Ни слова не дали, не выбрали и в президиум, и глупо вел себя я с репортерами, глупо говорил – ничего моего не напечатали. Сижу в перекрестном огне прожекторов, щелкают лейки (одно слово не прочитывается) в жаре. А Толстой пришел, прямо сел в президиум, и после, как сел, Фадеев объявил: “Предлагаю дополнительно выбрать Толстого”. Все засмеялись – до того отлично он сел. И даже мне, обиженному, понравилось».

Он умел и держать себя, и преподносить. Он презирал их всех, сидящих и в зале и в президиуме, он знал, что равных ему здесь нет, как не было полвека назад равных его дальнему родственнику с той же фамилией. Он был настолько в этом убежден, что даже не считал нужным это доказывать.

«Когда Бернард Шоу приехал в Ленинград, – писал Каверин, – он на вокзале спросил первого секретаря (вероятно, Прокофьева), сколько в городе писателей.

“Двести двадцать четыре”, – ответил секретарь.

На банкете, устроенном в “Европейской” гостинице по поводу приезда Шоу, он повторил вопрос, обратившись к А.Толстому.

“Пять”, – ответил тот, очевидно имея в виду Зощенко, Тынянова, Ахматову, Шварца и себя».

Список Толстого придуман, скорее всего, Кавериным, и граф назвал бы, возможно, других, но не в этом дело. В любом случае, каким бы список ни был, на первое место он ставил себя.

Валентин Берестов, в ту пору юноша, начинающий поэт, привеченный Толстым во время войны, так описал свой разговор с Толстым о кумирах своей молодости:

«Я повел прямую атаку:

– Алексей Николаевич, расскажите что-нибудь о писателях, которых вы знали.

– Кто тебя интересует? – хмуро спрашивает Толстой.

– Герберт Уэллс. Ведь вы с ним встречались!

На лице Толстого возникает хорошо знакомое мне озорное выражение, губы обиженно выпячиваются.

– Слопал у меня целого поросенка, а у себя в Лондоне угостил какой-то рыбкой! Ты заметил, что все его романы заканчиваются грубой дракой? Кто еще тебя интересует?

– Как вы относитесь к Хемингуэю? (Хемингуэй – один из моих кумиров. Толстой не может не любить этого мужественного писателя.)

– Турист, – слышится непреклонный ответ. – Выпивка, бабы и пейзаж. Кто еще?

– А Пастернак? – дрожащим голосом спрашиваю я.

– Странный поэт. Начнет хорошо, а потом вечно куда-то тычется.

Спрашиваю о Брюсове и, узнав, что тот читал стихи, завывая как шакал (“или как ты”), теряю интерес к мировой литературе. Но Толстой уже вошел во вкус игры:

– Почему ты ничего не спрашиваешь про Бальмонта?».

Точно так же он мог отозваться о ком угодно. Он мало кого любил, кроме себя, но, когда надо, умел перевоплощаться, быть обаятельным, умел быть строгим, умел надувать щеки и выглядеть очень важным и представительным. «Ему не стоило большого труда быть блестящим. Это была его работа, его профессия, и она была ему по душе», – вспоминал Дмитрий Толстой.

Но и к писателям, и к читателям относился очень по-разному. К одним небрежно, к другим приятельски. Мария Белкина так описывала свою встречу с Толстым, у которого ей нужно было взять интервью: «Алексей Николаевич действительно не захотел меня принимать, хотя и был предупрежден и дал согласие. Он посмотрел на меня сверху, с лестничной площадки, выйдя из своего кабинета, и потом скрылся, захлопнув дверь. Я стояла внизу под лестницей, наследив на зеркальном паркете валенками. На улице было снежно, мела метель. На мне была старенькая мерлушковая шуба, капор, я выглядела совсем девчонкой и явно была не в тех рангах, в которых надо было быть для беседы с маститым писателем, а может, его разгневали следы на паркете; но, во всяком случае, он наотрез отказался вести со мной разговор. Его молодая супруга Людмила Ильинична, сверкая брильянтами, в накинутой на плечи меховой пелеринке бегала по лестнице, стуча каблучками, и щебеча пыталась сгладить неловкость положения. Она меня узнала, мы с ней встречались в доме известной московской “законодательницы мод”, с которой мой отец был знаком еще до революции по театру. Спас телефонный звонок: Людмила Ильинична сняла трубку, и я поняла, что это звонил Алексей Алексеевич:

– Да, да, конечно, мы очень рады, уже приехала, я сама отвезу ее на машине в Москву, я вечером туда еду…

Мне было предложено раздеться, снять мои злополучные валенки, Алексей Николаевич принял меня любезно, куря трубку, и мы беседовали часа полтора или два».

Что же касается Алексея Алексеевича Игнатьева, то Толстой с ним действительно был дружен, они выпивали, избирая для этих целей дом Горького. «Бывало, к Липе (домоправительнице Горького. – А.В.) придут два бывших графа – Игнатьев и Алексей Толстой – поздно вечером: Липа, сооруди нам закуску и выпивку – Липа потчует их, а они с величайшим аппетитом и вкусом спорят друг с другом на кулинарные темы».

Об этих выпивках и закусках, в которых Толстой знал толк и которые поглощали львиную долю его времени, в литературных и артистических кругах ходили легенды.

Еще одноклассник Толстого по реальному училищу в Самаре Е.Ю.Ган писал: «Лешка Толстой любил “отмочить” какую-нибудь штуку, огорошить кого-нибудь (включая и учителей), неожиданной выходкой». Точно так же откалывал Алешка шутки и когда ему исполнилось тридцать, хватая в «Бродячей собаке» и в московской «эстетике» дам за ноги, и в сорок в Берлине («Алеша обожает валять дурака», – говорила Н.В. Крандиевская), и в пятьдесят в красной Москве, и плевать графу было, что о нем думают и говорят. Но дело не только в причудливой смеси подросткового инфантилизма, своеволия и пренебрежения к окружающим в стиле Мишуки Налымова.

Любопытно свидетельство Валентина Берестова, настроенного по отношению к Толстому весьма благожелательно:

«Я спросил Людмилу Ильиничну:

– Почему Алексей Николаевич, такой умный человек, все время говорит всякие глупости?

Оказывается, нечто подобное она сама когда-то спрашивала у него. Толстой подумал и ответил так:

– Если бы я и в гостях находился в творческом состоянии, меня б разорвало».

Вот это правда наверняка. Все толстовские возлияния, все розыгрыши, дурачества, скандалы – все было необходимо ему для творческой разрядки. Он снимал таким образом напряжение, в котором находился во время работы, и чем труднее эта работа была, тем сильнее буйствовал.

В советское время эти развлечения в духе Всесвятейшего шутовского собора из «Петра» были сокрыты от широкой общественности, и ничто не бросало тень на заслуженного советского писателя, академика и депутата. Но когда это время истончилось и стало истекать, хлынул поток разоблачительных воспоминаний об Алексее Толстом, первыми из которых стали опубликованные в журнале «Огонек» мемуары бывшего артиста театра имени Вахтангова Юрия Елагина, оказавшегося после войны в эмиграции и издавшего в 1952 году в Америке книгу под названием «Укрощение искусств». Алексею Толстому в ней была посвящена глава, состояла она из двух частей. В первой рассказывалось о том, как Толстой пригласил жениха своей дочери комбрига Хмельницкого в компанию своих друзей, людей блестящих, талантливых и отчаянных выпивох – артиста Московского театра драмы Николая Радина, артиста Малого Остужева и литератора Павла Сухотина. Прием этот как будто состоялся на квартире у Радина, все было по высшему разряду, лакеи из «Метрополя», хрустальные сервизы, изысканные закуски, тонкие вина, коньяки, друзья были предупреждены, чтобы до свинского состояния не напивались и говорили исключительно о высоком, но вот незадача: комбриг оказался непьющим. Этим он вызвал страшный гнев Сухотина, который, напившись, стал кричать:

– Ты что сидишь, как болван, сукин сын? Ты что думаешь – мы тут все собрались глупее тебя? Ты мизинца нашего не стоишь, идиот…

Комбриг не знал, как реагировать, то ли в морду бить, то ли звонить куда надо, а перепуганный Толстой будто бы схватил шубу, бросился на улицу, и с тех пор, пишет Елагин, «как мне говорили, он ни разу не встречал мужа своей дочери».

Опять же, сколько процентов правды в этой байке, сказать трудно. Во всяком случае, неправды больше. Начиная с того, что фамилия комбрига была Шиловский и на прием, оказанный в его честь Толстым, он никак не мог попасть раньше 1934 года, когда и Радин, и Сухотин были уже тяжело больны, и заканчивая тем, что Алексей Николаевич Толстой и Евгений Александрович Шиловский были всю жизнь в очень хороших отношениях, отмечали вместе все праздники, и, по всей вероятности, дружба и родственные связи с Толстым спасли Шиловского от ареста (точно так же, как спасли они известного переводчика Михаила Лозинского, на дочери которого женился старший сын Толстого Никита).

Что касается второй части мемуаров, то, по-видимому, она более достоверна, потому что писалась не по слухам, а по непосредственному впечатлению автора, хотя сильно приукрашенному. Это история о том, как Толстой написал пьесу «Путь к победе», за которой начали охотиться все московские театры, и тогда артисты театра Вахтангова решили устроить в честь Толстого и его жены пикник, чтобы убедить его отдать «Путь к победе» им.

«Из кабины легко выпорхнула очаровательная элегантно одетая молодая женщина лет 28 и медленно выбралась грузная и неуклюжая фигура его сиятельства “рабоче-крестьянского графа” Алексея Николаевича Толстого. Толстой был уже весьма и весьма в летах. Лицо его с некогда красивыми и породистыми чертами сильно обрюзгло и расплылось. Под подбородком висела огромная складка жира. Большую сияющую лысину окаймляли постриженные в кружок волосы – прическа странная и несовременная (в старой России так стриглись извозчики)…»

А дальше начинается пикник – угощения, возлияния, икра, осетрина, жареные поросята, маринованные белые грибы, цыплята и обязательно картошка, печенная на костре, и водка, охлажденная в ручье.

 
Кому чару пить, кому выпивать?
Свету Алексею Николаевичу!
 

Тут надо сделать одно отступление. Бунинский очерк «Третий Толстой» заканчивался такими словами: «Во многом он был уже не тот, что прежде: вся его крупная фигура похудела, волосы поредели, большие роговые очки заменили пенсне, пить ему было уже нельзя, запрещено докторами, выпили мы с ним, сидя за его столиком, только по одному фужеру шампанского…»

Однако если верить Елагину, то Толстой был все тот же и пил все так же.

«Тут Толстому подносился довольно большой граненый стаканчик водки, и, пока он выпивал до дна, хор все время повторял:

 
Пей до дна, пей до дна…
 

Когда же стакан был выпит, мы начинали следующий куплет, опять все с тем же припевом. Всего в песне было три куплета, и Толстой выпил таким образом три стаканчика водки, одобрительно крякая, причмокивая и ухая. Закусывал он маринованными грибками, которые доставал прямо руками из большой банки. Когда же песня была окончена и хор замолчал, то неожиданно раздался голос нашего высокого гостя, уже совсем хриплый, хотя еще твердый:

– Давай сначала всю песню».

Было, не было? Что тут скажешь? Наверное было, пусть даже и несколько иначе, чем описано Юрием Елагиным, но вот чего не было точно – так это вывода, к которому приходит Юрий Елагин и ради которого пикник на берегу Пахры так вкусно им и описывался:

«Алексея Толстого споили, разложили морально и заставили лгать. И талант его погиб так же быстро и так же окончательно, как и таланты тех, кого расстреляли или сослали»…«был это не писатель и никакой не певец, а некое декоративное существо, вроде “свадебного генерала”».

Не стал Толстой свадебным генералом, не спился, не отнял Господь у трудолюбивого и лукавого раба таланта и после этого. Халтурить халтурил, подличать подличал, но и хорошие вещи продолжал писать. А главное – жил так же размашисто, по-толстовски вкусно и страстно, как генерал настоящий, а никакой не свадебный.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю