355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Толстой » Милосердия ! » Текст книги (страница 2)
Милосердия !
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:28

Текст книги "Милосердия !"


Автор книги: Алексей Толстой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)

Там, у пестрой итальяночки, появился одетый в белое растакуэр,– сделал гнусное предложение; итальяночка дала пощечину и бросилась на грудь к другу-красавцу, не имеющему средств, чтобы жить. Занавес задернулся.

В партере поднялись. Ольга Андреевна вздохнула, повернулась к Василию Петровичу и подала ему карамельку:

– Вы все еще сердитесь, что поехали в театр?

– Я сержусь?

– Почему же все время молчите? Пьеса такая милая. Вот и видно – не любите театра.

Она произнесла первое попавшееся на язык, а глаза равнодушно разглядывали; лоб наморщен, между белыми зубами, хрустя, поворачивалась карамелька.

– Конечно, молчите, меня разглядываете. Ну, какой! А вон, видите, у той толстой дамы вся челюсть вставная. На военного как она смотрит, вот смешная. Так вы не сердитесь на меня? А я вас позвала, сама не знаю зачем, а потом думаю – не хочет идти, и пускай пойдет, и сыну вашему звонила, чтобы напомнил папаше. Батюшки, на деревянной ноге идет! Как я таких жалею! Вам, может быть, курить хочется? Я посижу одна, идите.

Карамелька была съедена; антракт кончился; раздвинулся занавес, и вновь лицо Ольги Андреевны затеплилось, разгладился лоб, расширились подернутые влагой глаза. Василий Петрович, нагнувшись к ее уху, проговорил:

– Мне хорошо с вами.– Она не повернула головы.– Немножко думайте обо мне, прошу вас.

Она, глядя на сцену, ответила:

– Не мешайте слушать.

Итальяночка попадала в скверную историю: растакуэр не побрезговал гнусной клеветой, и вот красавец друг подозревает, и она не может сказать правды, она боится. Друг говорит гневные слова, сверкая подведенными глазами, широко шагает по сцене. Итальяночка прикладывает к носику платочек, дрожит, как птица: "Хорошо, хорошо, друг мой, ты мне не веришь, и я не имею других доказательств, кроме любви". И опять в дверь лезет гнусная рожа растакуэра.

– Господи, какой же он подлый, хоть бы убили его,– шепчет Ольга Андреевна.

Василий Петрович спросил улыбаясь:

– Вам ее жалко?

– Да, да, да.

– Но ведь все хорошо кончится.

– Ах, не в этом дело.

– Вам жалко ее любви?

– Да. Мне жалко всякой любви. Любви нет, понимаете, нет совсем. Ах, не мешайте же мне смотреть.

В антракте Ольга Андреевна сидела сутулая, опустив голову, покусывая губы. Конец пьесы досмотрела без внимания и еще до занавеса поднялась и, когда Василий Петрович подал ей шубку, закуталась вместе с носом в обезьяний воротник; дернув, надвинула на брови шапочку.

При выходе ветер, трепавший афиши, хвосты лошадей, юбки и шубы дам на мокром асфальте, дыхнул подвальной, подземной стужей в лицо Ольге Андреевне. Она сказала:

– Как холодно! Поедемте.

Сели в санки, потащились по булыжникам, по ухабам, по слякоти. Василий Петрович, охватив спину Ольги Андреевны, чувствовал под пальцами ее ребрышки. Они были какие-то совсем плохо приспособленные к ухабам, к непогоде, к тому, чтобы охранять живое, отбивающее секунды жизни, беззащитное сердце. Ребрышки клонились, вздрагивали под пальцами. Все лицо ее до бровей было спрятано в воротник. Василий Петрович чувствовал, как через эти тонкие ребрышки, что двигаются под его пальцами, в холодной темноте, в отсветах задуваемых ветром фонарей, сквозь шубу коснулась, кольнула в сердце грустная жизнь, тепло и жалость. Наклонившись к ее воротнику, он хотел сказать про это, но губы, остуженные непогодой, едва выговорили какие-то жалкие слова. И эта искра внезапной жалости, скудный огонек любви, двигалась вместе с двумя сидящими в санях фигурами по темному, воющему всеми проволоками и простреленными крышами, мрачному городу. Где было ей уцелеть!

У подъезда он говорил:

– Сегодняшний вечер очень знаменательный для меня, Ольга Андреевна. Я давно не чувствовал в себе такой уверенности, что все-таки нужно, нужно жить.

Как ее ни гни, а ведь пробьется она, как озимь. Право, совсем не так плохо. Что-то есть, что-то есть.

Дверь отворили. Он протянул руку. Ольга Андреевна, не замечая протянутой руки, вошла в подъезд, затем обернула голову, ее глаза были строгие.

– Зайдите, ведь еще не поздно.

9

Они сели на диван. Ольга Андреевна положила обе ладони под щеку и совсем ушла в подушечку, был виден только ее открытый широко глаз. На кухне, должно быть, вдова Бабушкина спрашивала у кухарки:

– Кто пришел?

– Да вот этот, шут его знает, в понедельник-то заходил.

– Ах, вот как. В очках?

– Ну, да.

Потом стало тихо. Затикали где-то близко ручные часики.

– Она знает, как вас зовут, сколько у вас детей, все знает,проговорила Ольга Андреевна.– Очень противная особа.

Опять помолчали. Василий Петрович, улыбаясь, разглядывал пепел папиросы.

– Странно подумать, что отсюда придется идти на улицу, быть опять одному. Бррр...

– Вам не хочется оставаться одному?

– Вообще, быть одному невозможно,– сказал Василий Петрович.– Быть самому с собой – это другое дело. Ну, а теперь самого себя я и не чувствую. Я совершенно один, абсолютно. И вот в такие минуты думаешь: большое чувство к женщине может наполнить эту пустоту, связать с жизнью.

– Какой бедный,– проговорила Ольга Андреевна,– как же мне вас теперь отпустить одного?

Василий Петрович хихикнул и спохватился... Она растормошила подушечки, устроилась половчее.

– Не хочется – и не уходите. Оставайтесь. Тогда он повернул голову и вдруг густо, так что очки запотели, побагровел. Ольга Андреевна вытянула руку и худыми пальцами, покрытыми перстиями, взяла его за отворот сюртука:

– Вы такой милый. Вы такой милый были весь вечер. Неуклюжий, неумелый, страшно милый.

– Не шутите со мной, Ольга Андреевна.

– А я не шучу.

Тогда он проговорил не своим, а каким-то итальянским, незнакомым самому себе голосом:

– Дело в том, Ольга Андреевна, что я люблю вас.

– Ну,– сейчас же протянула она,– ну, вот, зачем вы так говорите. Меня вы не любите, сейчас только вам и показалось...

– Клянусь. Вы не знаете, что я переживаю... Эти дни, как помешанный... Я не мог решиться...

Тогда она перебила с досадой:

– Послушайте, Василий Петрович, а я не люблю нечестных людей. Дайте-ка мне носовой платок. Вон там, на туалете.

Он пошел к туалету, опрокинул какую-то жидкость, сказал: "Фу, ты", споткнулся об угол ковра и присел у ног Ольги Андреевны. Было ясно, что он плохо соображает. Она сказала:

– Вот так-то почтенные люди кидаются в омут головой.

– Верьте мне, ради бога.

– Ах, нет. Лучше скажите мне что-нибудь веселое.

– Не мучайте меня.

– Это – я-то мучаю? Изо всех сил стараюсь доставить ему как можно больше удовольствия. Ах, Василий Петрович, Василий Петрович, поймите же: вы весь крахмальный, рубашка на вас крахмальная, сюртук крахмальный, голос крахмальный. И весь вы каким-то коробом топорщитесь.

Она вдруг засмеялась, нагнулась стремительно, схватила Василия Петровича за уши, закинула его голову и поцеловала в нос.

– Пуц,– сквозь смех едва проговорила она.– Пуц из породы глупых. Какой славный!

И сейчас же от смеха опрокинулась на спину. Василий Петрович просунул руки под ее плечи, усатым ртом искал губ.

Смеясь, царапаясь кольцами, она увернулась, перебралась на другой конец дивана; проговорила, задохнувшись:

– Нет, нет, нельзя.– И, как кошка, стала оправлять платье.– Теперь мне стало весело, и больше нельзя. Поняли? Откройте шкаф и достаньте коньяк.

– Скажите – любите меня? – пробормотал Василий Петрович.

– Нет, совсем не люблю, в том-то и дело.

– Вы издеваетесь!

– Вот неблагодарный человек! Я же предлагала вам остаться.

– Молчите! Я не хочу, чтобы вы глумились над чувством.

– Глумиться над вашим чувством! Над каким? Я вам совершенно добродетельно, из одного доброго расположения, безо всякой выгоды, предложила остаться. А вам, оказывается, мало этого! Я еще должна переживать ваши чувства!

Ее лицо вдруг стало острым и злым.

– Не верю вам, поняли? От ваших переживаний мне скучно и кисло оскомина. Пошлость!

Она ударила кулаком в подушечку.

– Вы еще в понедельник мне не понравились. Пришел, сидит, сети расставил. Добрый, пресный. Упырь, прямо упырь. Своего-то нет ничего. Пришел напиться. Боже мой, какая тоска! Уйдите, уйдите сию минуту, господин... Не блестите на меня очками... Вы какой-то весь медный.

Она поднесла руку к горлу. Рот ее пересох, глаза ввалились.

– Уходите же, я говорю. Придете в другой раз. И тогда скажете точно и ясно, что вам нужно от меня.

Василий Петрович сидел на другом конце комнаты, спиной к зеркалу; несколько раз он повторил, словно про себя:

– Вы неправы, нет, неправы.

В дверь постучали, Ольга Андреевна не ответила. Вошел Николаи.

10

Ольга Андреевна вскрикнула:

– Коленька! – вскочила, взяла его за руки.– Какой же вы славный, что зашли. Дайте поцелую в лобик. Хотите чаю?

Николай сдержанно и нежно отстранил Ольгу Андреевну, сел на стул у стены и покосился на отца, но не усмехнулся, как обычно, взглянул сурово.

– Я предупреждал Ольгу Андреевну, что зайду часам к одиннадцати,сказал он,– ну что, хорошо было в театре?

Василий Петрович, внимательно разглядывая взятую с туалета брошку птицу со стрелкой в клюве, подумал: "Вот черт, уйти сейчас – невозможно; ответить – нет, нет; накричать на мальчишку – выйдет глупо",– и он промолчал, только прищурился, поднеся к свету птичку.

У Ольги Андреевны поблескивали глаза; сидя на краю дивана, она поворачивала голову то к отцу, то к сыну,– слова так и готовы были слететь с ее губ. Николай сказал:

– Холод сильный, а мне жарко. С Нижней Якиманки бежал бегом. На мосту остановили солдаты, хотели в воду бросить. Отругался. Вот так случай.

– А что без вас тут было,– проговорила Ольга Андреевна,– какие странные разговоры. Мы чуть было не поссорились. Говорили все о любви.

Она протянула руки, впустила пальцы в пальцы:

– Любви ему нужно... Видите... Я говорю: Василий Петрович, но мы, женщины, не верим в любовь. У нас, у каждой, было столько своего, окаянного, что любовь никак не получается. Вот вы и рассудите нас с вашим папой. Он сейчас обиженный. А на извозчике мы ехали, шепнул – или мне показалось это, Василий Петрович?-нет-шепнул такое хорошее что-то, нежное. Господи, думаю, неужели забыл человек о себе, на одну секунду почувствовал за другого? Неужели чудо случилось?

Она не спеша вытащила из-за пояса юбки платочек, приложила его к носу, точно актриса, и бросила. Николай, охватив голову, упершись локтями в колени, глядел в пол. Василий Петрович слушал, как медленно, с силой, ударялось сердце.

– Очень жалею, Василий Петрович... Вы уж простите меня... Коленька знает, что меня не нужно тревожить: у меня целая кладовая мусора женского. Сама бы рада вам весь мусор отдать... Вот Коленьку я за что люблю?– для него я всякая хороша, и то хорошо, что путаюсь черт знает с кем, и что один мерзавец на моторе ко мне ездит, теперь пешком бегает, боится. Со всем мусором мила ему... Правда? И, вы думаете, он жалеет меня? – нет. Коленька мальчик здоровый, у него от бабьей духоты голова болит. А любит меня попросту, как себя любит, как товарища какого-то. И товарищам рассказывает: "Ольга Андреевна – милая, добрая душа, настоящая женщина, без фасонов-фасончиков..."

– Врете, этого я никогда не говорил,– мрачно произнес Николай, не поднимая головы.

– Люблю его за жестокость. Сильный, жестокий мальчик. Чего, в самом деле, бабьей духотой дышать! Открыть форточку – вот и хорошо. А за меня убьет кого угодно. Вот какой!

– Помолчали бы лучше, Ольга Андреевна, до ерунды договоритесь.

– Сейчас кончу. Вы о своем несчастье хлопочете, Василий Петрович, а я о своем. Не знаю уж, как мы сговоримся... Я вот вся – как ящерица раздавленная. Все слезы в одиночку выплакала. По этому дивану каталась. Теперь выпотрошенная,– весело! И поклялась,– что бы ни было,– не любить, не чувствовать. Не могу больше! Не хочу страдать! И вы совсем напрасно ждете от меня... Хотя немножко добились. Вот, глядите, приятно? Нравится?

У нее вдруг покатились крупные слезы. Николай поднялся, одернул кушак:

– В общем, вы все это страшно зря. Перестаньте, Ольга Андреевна. Я уйду.

– Коленька, подождите, не уходите... Замолчу. Мне только страшно. Он молчит. Я кричала ему, чтобы ушел. Нет, сидит. Почем я знаю, что он думает? Мне показалось одну минуту, что влюбилась в него. Ну, простите, простите меня, знаю – ужасно. Но мне больно от каждой малости, от пустяка, от царапины, так больно...

Николай снял с плеча ее руки, посадил Ольгу Андреевну на стул и, подойдя к отцу, все так же неподвижно сидящему у зеркала, проговорил:

– Папа, ты бы ушел, в самом деле,– видишь, что с ней.

Василий Петрович поглядел на рыжие, злые глаза сына. Николай проговорил трясущимися губами:

– Если ты не способен ничего чувствовать, лучше уйди. У тебя грязное воображение, больше ничего. Мне очень стыдно за тебя, отец... понимаешь?..

Тогда Василий Петрович привстал и неожиданно ударил Николая по лицу. Постоял, сопя, сжимая и разжимая кулаки, нагнул голову и вышел, оставив дверь раскрытой.

11

"Домой? Нет, нет!" – Василий Петрович застегивал крючок шубы; натянул перчатки, глубоко надвинул шапку и продолжал стоять на ступеньке захлопнувшегося за ним подъезда.– "Куда?"

В этот час было совсем тихо,– ни шагов, ни звуков копыт. Тишина. Но вот в воздухе повис унылый свист поезда. Как волновал, бывало, этот протяжный звук! Точно приносил вести издалека,– жизнь казалась долгой, радостной, неизведанной.

Василий Петрович, спрятав подбородок в мех воротника, пошел по переулку. Грязь и вода была под ногами, сырость струилась со стен, над крышами повисло небо, насыщенное ледяной влагой, изредка падающей каплями.

Опять раздался свист. Это поезд, набитый солдатами и мужиками, подходил на разъезженных колесах и взвывал диким воем: хлеба, жизни, милосердия!

Василий Петрович, приподняв голову, слушал. Представились темные, голые, брошенные поля,– огромные пространства, и редко на буграх торчащие, с разметанными ветром крышами, полусгнившие избы, и какая-то высокая фигура в платке, идущая, махая рукой, с бугра на бугор, по полям. Все это ясно представилось глазам, как видение, возникшее из протяжного свиста.

Сзади хлопнула дверь; кто-то, поспешно выйдя, осмотрелся и повернул вслед за Василием Петровичем. Шаги стукали за спиной: тук, тук, тук. И то приближались, то западали. В этот час было закрыто все,– весь город, наглухо запершись на замки, спал. Куда идти? Василий Петрович свернул направо, налево, потом опять направо. Сзади раздавались шаги – топ, топ – в башмаках без калош. Близ Никитских ворот он остановился. Стал и тот неподалеку мутной фигурой.

– Ах, черт,– прошептал Василий Петрович, вглядываясь. Фигура заколебалась, приблизилась и вошла в неясный свет, падающий из окна. Это был Николай. Обе руки его глубоко засунуты в карманы, лицо зеленоватое, худое, незнакомое.

"Мальчик, родной сын,– подумал Василий Петрович,– а ведь был кругленький, теплый". И он проговорил хриповатым голосом:

– Это ты, ну, хорошо,– и пошел дальше, держась у стены, а Николай рядом, с другого края тротуара; нога его то и дело соскальзывала в канавку. Затем оба они сразу остановились.

– Я тебе не намерен отдавать никаких отчетов, слышишь! – крикнул Василий Петрович.– Сам виноват! Заслужил. Я давно собирался тебя проучить. И теперь очень рад. Все. Можешь идти домой.

Выкрикивая эти самому себе противные слова, он, не отрываясь, глядел на руки Николая, сунутые в карманы очень узкого пальто.

– Слышишь, вся эта история мне гораздо более противна, чем тебе, быть может. Мне больно, что мой сын... Николай... Слушай... Я тебя повалю... Вынь руки... Не смей!.. Что ты делаешь!

Вздохнув, не то застонав, Николай потянул из кармана правую руку, точно в ней была страшная тяжесть. Василий Петрович быстро зажмурился, втянул голову в плечи. Все тело его ослабло, осело, привалилось к стене. Пронеслась, как искра, мысль: "Только скорее". Потянулась секунда такого молчания, такой тишины, что слышно было, как упала капля, точно камень. Затем он услышал горячий шепот Николая:

– Отец, папочка, милый, не бойся...

Далеко отведя револьвер, Николай другою рукой что-то выделывал пальцами очень жалобное, бормотал, и лицо его все смеялось плачем, все было мокрое.

– Хорошо, хорошо, Коленька, иди, родной, я сейчас вернусь.

И Василий Петрович, не оборачиваясь, зашагал по лужам. Перешел улицу. Остановился. Перед ним возвышался огромный остов дома. Сквозь пустые, обожженные окна видны были летящие облака. Идти дальше не хватало сил – так дрожали ноги. Василий Петрович облокотился о полуразрушенное окошко, достал папиросу и держал ее незакуренной между стиснутыми зубами.

– Мальчик хотел меня убить, вот история,– и он сдерживал изо всей силы подкатывающий к горлу соленый клубок.– Совсем плохо, значит, совсем дело плохо.

В отверстиях окон подвывал ветер; погромыхивая, скрипели вверху листы железа. Говорят, где-то с той стороны еще курилась с октября тлеющая куча щебня и мусора.

Он стал глядеть на тучи, на трамвайный столб, простерший на тучах сухую перекладину.

Было так трудно, что Василий Петрович опустил голову. Среди посвистывания ветра до слуха его дошел чей-то голос, точно читавший:

"Убиенных Марию, Анну, младенца Ивана, господи, упокой... Убиенных Марию, Анну, младенца Ивана..."

Он вытянул шею. Говорили неподалеку, за углом. Он пошел на голос. Со стороны бульвара стояла высокая женщина в платке, сложив руки на животе, приговаривала "за убиенных" и кланялась на груду мусора сожженного дома. К подходившему она повернула большое лицо с крупным носом:

– Каждую ночь воют,– нехорошо, очень плохо.

– Кто воет?

– Убиенные... До свиданьица, барин,– торопливо сказала она, наспех перекрестилась и пошла прочь, и скрылась за углом. По всему видно, что была сумасшедшая.

Василий Петрович во всю грудь захватил воздуху, закашлялся и, уже не сдерживаясь, стал глухо лаять... Слезы полились из-под золотых очков... О ком?.. О сыне Колечке... о сумасшедшей бабе... о замученной Оленьке... о нелюбимой жене, только и умеющей хлопать ресницами в ответ на все непомерные события... И о себе, раздавленном и погибшем, плакал Василий Петрович, спотыкаясь и бредя по трамвайным рельсам в непроглядную тьму бульвара...

КОММЕНТАРИИ

МИЛОСЕРДИЯ!

Впервые напечатана в сборнике "Слово", "Книгоиздательство писателей в Москве", М. 1918, кн. 8. Неоднократно включалась в сборники произведений автора и собрания сочинений

Повесть написана в начале 1918 года. Косвенное доказательство этому находим в московской газете "Вечерняя жизнь", 1918, № 22, 16 апреля. В одном из ее разделов ("Литературный блокнот") помещена заметка о первом чтении А. Н. Толстым этого произведения. Указывалось, что писатель недавно на одном из литературных вторников "прочел свой новый большой рассказ, примечательный и по теме своей, выхваченной, так сказать, из самой гущи повседневной, сегодняшней, нашей жизни, и по мастерству исполнения, отмеченного всеми прекрасными особенностями яркого дарования Толстого, сильного и нежного, такою по-русски самобытного и крепкого. Насколько вещь эта характерна именно для наших дней, сказалось даже в не лишенном меткости замечании одного из слушателей.

– Это,– сказал он,– рассказ о председателе домового комитета... Чувствования и переживания толстовского героя – некоего оставшегося без дела присяжного поверенного Василия Петровича, о коих говорится в рассказе,– они действительно глубоко симптоматичны для российского интеллигента, выброшенного в силу обстоятельств из числа активных участников новой жизни". По словам автора, повесть "Милосердия!" явилась в его творчестве "первым опытом критики российской либеральной интеллигенции в свете Октябрьского зарева" (А. Толстой, Краткая автобиография. См. 1 т. наст. собр. соч., стр. 58).

При переизданиях повести автором проводилась правка стилистического характера.

Печатается по тексту сборника А. Толстого "Избранные повести и рассказы", Гос. изд-во "Художественная литература", Л. 1937


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю