Текст книги "Смерть чистого разума"
Автор книги: Алексей Королев
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
9. Сиди долго – достигнешь успеха
Тер-Мелкумов стоял у края террасы и, вцепившись в балюстраду, смотрел на горы. Дождь не возобновился и Се-Руж решил показаться хотя бы на полчаса, но не привлёк ничьего больше внимания: все разошлись по комнатам готовиться к ужину.
Все – да не все.
– Послушайте, Александр Иванович, вы создали мне в поезде чрезвычайно много неудобств. Если вы собрались делать вид, что мы с вами незнакомы, то можно было хотя бы подать какой-то знак. Я же выглядел совершеннейшим идиотом, когда сперва к вам бросился, а потом должен был неуклюже изображать обознавшегося человека. Спасибо, хоть по морде мне не заехали.
Тер-Мелкумов ответил не сразу, а когда ответил, не обернулся:
– Есть такое понятие – канспырация, товарищ Янский.
– Не ломайте комедию, товарищ Лекс, – Маркевич снял запотевшие от частого дыхания очки и протёр их платком. – Всё в шпионов играетесь, в Фенимора Купера. Вы же прекрасно знаете, о чём я подумал в первую же секунду, когда вас увидел, что мне нужно от вас узнать. Какая, к дьяволу, конспирация, двое русских случайно встретились в Альпах. Тут такие истории каждый день, вероятно, случаются. Хорошо. Давайте хотя бы тут поговорим, пока все в себя приходят.
Тер-Мелкумов снова ответил не сразу.
– Мой старик-отец, перед тем, как покинуть этот бренный мир, – а надо вам сказать, дорогой мой Степан Сергеевич, что было ему тогда целых шестьдесят девять лет, – очень любил рассказывать одну и ту же историю. Признаться, она всем нам тогда порядком поднадоела. Он рассказывал её при каждом удобном случае: на похоронах, на свадьбах, на крестинах, на Вардавар и на день святого Саркиса, одним словом, всякий раз, когда находился хотя бы один слушатель. Я так часто её слышал, что запомнил почти наизусть. Принесите себе стул из столовой, здешние все сырые.
Маркевич, однако, остался стоять и только закурил папиросу.
– «В Константинополе у самого акведука Боздоган жил в незапамятные времена один армянин. Был он не молод и не стар, не худ и не толст, не высок и не низок. Всю жизнь он служил приказчиком у одного крупного торговца абрикосами, как когда-то его отец служил приказчиком у отца этого торговца. Купцы эти были османами, принадлежали к уважаемой фамилии, поставляли сухие фрукты в гарем. Этим как раз и занимался наш армянин. Два раза в месяц он приезжал на главный склад и лично отбирал лучший товар: крупную, слегка блестящую, цвета старой бронзы курагу, кайсу, наоборот, самую светлую и как бы матовую, и, наконец, редкостный даже для Константинополя аштак – целый абрикос, у которого перед сушкой удаляют косточку, из косточки извлекают ядро и вкладывают обратно в плод. Закончив отбор, приказчик наполнял абрикосами специальные корзины, большие, с двойными крышками, а затем следил, чтобы корзины аккуратно заворачивались в шали. И корзины, и шали, разумеется, всякий раз были новыми – но на эти расходы никто не смотрел, потому что поставлять фрукты в гарем это большая честь. Затем корзины грузились в повозку, всегда начисто вымытую и вычищенную, и наш приказчик лично усаживался за возницу.
Дальше Ворот Приветствия его, конечно, никогда не пускали, да у него и в мыслях не было, что можно проехать вглубь. Плосколицые служки в чистых халатах снимали одну за другой корзины под надзором стражников и сопя тащили их через Второй двор, направо, к кухням. Через несколько минут появлялся младший кухонный евнух – такой толстый и безобразный, что отворачивались даже стражники, и совал в руку армянину маленький кошелёчек с серебром. Деньги эти не покрывали даже стоимость корзин, не говоря уж о шалях, но ни нашего армянина, ни его хозяина это не волновало – честь дороже.
Так продолжалось месяц за месяцем, год за годом. Всё чаще и чаще стражники ленились подходить к самой повозке, оставаясь в благословенной тени платана. Служки, всё более толстые и неповоротливые, считали уже необязательным собственноручно стаскивать корзины и волочь их внутрь кухни. Наш армянин с лёгкостью стал делать и то и другое. Затем его стали пускать вглубь Второго двора уже на повозке К нему привыкли в кухне, не удивлялись, сталкиваясь с ним в одной из многочисленных клетушек, из которых, собственно, эти кухни и состояли. Пару раз стражники замечали знакомую тележку уже глубокой ночью, после того, как запирались ворота, но их сонные заплывшие глаза равнодушно скользили по ней, не останавливаясь.
Однажды ранней весной армянин уехал на несколько дней куда-то под Муш и привёз оттуда испуганного мальчишку, такого маленького и тощего, что никто бы не дал ему и тех одиннадцати лет, которых он был на самом деле. Пару месяцев он откармливал паренька, не выпуская из дома, потом начал потихоньку приучать к делам. Мальчик, когда отъелся и освоился, оказался на диво бойким и сообразительным, быстро стал заводилой детских игр в своём околотке (игр, впрочем, редких, ибо работы у приёмного отца хватало), обезьянничал на Базаре, в надежде заработать мелкую монетку от хохочущих купцов, а то и стянуть что-нибудь, что плохо лежит.
В канун курбан-байрама, в день Арифе, армянин приехал к Воротам Приветствия необычно рано. Лето в тот год вообще оказалось странно прохладным, а на заре было попросту зябко. Конечно, никто не вышел ему навстречу. Армянин стащил несколько корзин и поставил их у платана, а последнюю, самую большую и, вероятно, очень тяжёлую, затащил волоком внутрь. Он пропёр её через три кухни, а затем свернул в крошечный, занавешенный закуток, где обычно были свалены сломанные мётлы и щётки, помятые кумганы и подносы, гнутые ложки и прохудившиеся чаны. Пару раз в месяц сюда наведывался лудильщик, но последний раз он был здесь позавчера. В этом закутке армянин поставил корзину, а сам сел на пол рядом, предварительно задёрнув занавес.
Так он прождал ровно двадцать два часа.
Иногда он просовывал под шаль, прикрывавшую корзину, несколько обломков засохшей лепёшки, а тыква с водой, судя по раздававшимся из корзины звукам, там была с самого начала. Наконец, армянин отдёрнул покрывало и не говоря ни слова, ткнул указательным пальцем в тёмный коридор; мальчик из-под Муша гибкой тенью скользнул вглубь. Выждав ещё с четверть часа, он поднялся с пола сам и двинулся в сторону Ворот Счастья, которые соединяли своими крыльями западную и восточную стены Топкапы. Несколько минут он почти полз, каждый миг опасаясь стражников, но в ту пору в халифате царили мир и благоденствие – а мир и благоденствие наиболее споспешествуют бунтовщикам и убийцам.
Он пересёк таким образом Второй двор и, свернув направо, оказался во дворе Третьем, где если бы его просто поймали – его, уважаемого приказчика, известного не только младшему, но и старшему кухонному евнуху, почтенного горожанина, не заподозренного ни в чём предосудительном и ничего предосудительного не совершившего, – то без затей посадили бы на кол в присутствии дворцовой стражи, из которой впоследствии выпороли бы каждого второго, и они ещё должны были бы благодарить Всевышнего за такой исход.
Армянин неплохо ориентировался в этой части дворца, но иногда всё же откидывал полу халата, чтобы свериться с грубым чертежом, который он составлял, так или иначе, почти восемь лет. Но в этом не было нужды – он безошибочно добрался до нужной комнаты. Она была совершенно неотличима от остальных в этой части дворца – стены затянуты шёлком по дурацкой румийской моде, на полу мрамор, единственное окно и днём-то не пропускает света, а ночью – нечего и говорить. Узенькая дверь выходила на некоторое подобие балкона, и выйдя на него, армянин задрал голову вверх: прямо над ним было ещё окно и ещё один балкон, но добраться до него было немыслимо – без посторонней помощи, разумеется. Армянин тихо-тихо свистнул и где-то далеко наверху, почти невидимая в слабом свете луны появилась лохматая голова и через секунду к ногам армянина упала верёвочная лестница.
Бог знает, сколько времени он, сопя, взбирался по ней, преодолевая эти несчастные восемь локтей высоты. А когда он всё-таки добрался, то увидел на балкончике своего приёмного сына, ухмылявшегося ему своею обычною беззубою ухмылкой. Армянин молча и властно указал мальчику на крышу, и тот, насупившись сперва, всё же послушался и исчез, гибкий, как кошка, и незаметный, как Азазил. Армянин постоял с минуту и решительно толкнул изборчатую створку окна.
Он не различал ничего в кромешной темноте, но глаза скоро привыкли, и среди мраморных плит, шёлковых занавесей и толстой шерсти ковров он разобрал в углу тёплую лежанку, а на ней – груду одеял, образовывавших своеобразный холм, довольно таки крутой. В подошву этого холма, которая была обращена, по разумению армянина, к Мекке, он и вонзил свой узкий гератский кард.
Он рассчитывал, что спящий, опоённый гашишем – армянин точно знал, что тот ежевечерне его принимает – с перерезанным горлом толстяк умрёт тихо, позорно хрюкнув и захлебнувшись собственной тёмной кровью. Но армянину не повезло, и в последние песчинки жизни его жертва заревела утробным смертным рёвом – и тем выдала своего убийцу.
…Его поместили в тюрьму Румели-Хасер. Ислам не одобряет пытки – но для иноверца можно ведь сделать и исключение. Тем более для иноверца, убившего самого кызляр-агу, главного евнуха, хозяина гарема. Мучали его недолго – армянин был хотя и физически крепкий, но изнеженный, он с детства не выносил боли. Два раза его избили прямо в узилище – бамбуковыми палками и толстыми плетёными кожаными дубинками, которыми так славится Яффа, один раз спустили шаровары и прислонили к заднице бычий рог, просто дотронулись, не более – и он им всё рассказал. Как десять лет назад он приехал в Татван, на родину отца, ещё молодой и худой и куда более горячий. Он хотел жениться и знал, на ком: дочь местного священника как раз входила в брачный возраст, это была уважаемая семья, всегда тесно связанная с его собственной семьёй. Наш армянин собирался нанести священнику торжественный визит, но, к его невероятному удивлению, тот пришёл к нему на постоялый двор сам, накануне поздно вечером. Священник был краток: брак не может состояться. Армянин ничего не понимал. И тогда священник рассказал ему. «Знаешь ли ты, что у тебя была старшая сестра?» Армянин остолбенел. Нет, он этого не знал. «Ещё до твоего рождения, когда твой отец жил здесь. Однажды она пропала. Твой отец всем рассказал, что она сорвалась со скалы, когда они возвращались из Битлиса, поэтому он уезжает из нашего города в столицу, не в силах больше жить здесь, где всё напоминает ему о дочери. Но всё это было неправдой. Много лет спустя старый Гегам, служитель битлисского караван-сарая, вернувшийся умирать в наши края, рассказал, что в ту самую пору, когда пропала твоя сестра, в Битлис приехал караван из Константинополя, а с ним – огромный молодой арап с озера Борно. Поползли глухие слухи, что этот арап – новый кызляр-ага и эта поездка – его первая на новой должности. Твоего отца видели около караван-сарая, где остановился арап, видели, что из Битлиса он выехал уже один. Он продал твою сестру в гарем. Его счастье, что он догадался сразу же уехать отсюда, иначе ему бы не смыть этот позор вовеки. Я не могу отдать свою дочь за сына человека, который торгует своими детьми».
Армянина повесили за ребро прямо во дворе Румели-Хасер. Свидетелей тому не должно было быть, но, говорят, что одна пара мальчишеских глаз всё же видела последние минуты жизни бывшего приказчика абрикосовой лавки. Он стоял посреди пыльного двора совершенно счастливый и лицо его навсегда запечатала улыбка человека, достойно выполнившего свой долг».
– Как умер мой отец? – спросил Степан Сергеевич Маркевич.
– Насколько мне известно, в точном соответствии с полученными указаниями. Человек, которому вы доверяли, трижды навещал вашего отца в течение недели в «Метрополе», что в доме Лалаева. На Врангельской, знаете? Там ещё раньше было Благородное собрание.
– Допустим. Продолжайте.
– Человек, которому вы доверяли, вёл с вашим отцом исключительно приятные для слуха обоих собеседников разговоры. Наконец, в воскресенье они отправились в Балаханы, смотреть тот самый участок, так не задорого и чисто случайно доставшийся человеку, которому вы доверяли, и на каковом участке, согласно результатам геологических изысканий, непременно должна быть нефть. В понедельник они собирались оформить переуступку прав в пользу вашего отца.
– Они что, поехали вдвоём?
– Нет, отчего же. Их сопровождали десятник Каталин и возчик Али Тагиев, которого посоветовал ваш единокровный брат. По дороге человек, которому вы доверяли, предложил осмотреть одну из нефтяных ям, точно такую же, какую скоро выроют на деньги вашего отца на свежекупленном им участке. Ваш отец был впервые в Баку и, конечно, с охотой согласился. Их бричка долго петляла среди, казалось бы, совершенно одинаковых ям, пока десятник не сказал: вот такая подойдёт. Они подошли к яме – вокруг по случаю воскресенья никого не было, даже сторож куда-то пропал – и ваш отец заглянул в неё. Вряд ли он успел что-то разглядеть, потому что в это мгновение человек, которому вы доверяли, выстрелил ему в спину. Ваш отец упал в яму, а убийцы вернулись на бричке в город и разошлись. Человек, которому вы доверяли, пришёл к вашему единокровному брату, вернул ему револьвер и получил билет до Астрахани, куда и убыл на следующее утро. Больше мне ничего не известно[10]10
Уже после революции стало известно, что десятник Каталин после акции запил на две недели, а проспавшись, поплёлся прямиком в полицию. Только невероятным везением Тера, везением, которое изменило ему только в самом конце жизни, можно объяснить, что ему удалось уехать из России в начале лета, в то время как если не его имя, то его словесный портрет был у охранки уже чуть ли не с месяц.
[Закрыть].
– Где же был сторож?
– Мертвецки пьяный спал в своей каморке. Много ли татарину надо? Али Тагиев знал, к кому подсылать своих дружков-абреков. Когда обнаружили тело – как и предполагали убийцы, через несколько дней и то случайно, ведь на самом деле яма была давно заброшена, – сторож так перепугался, что чуть было не взял вину на себя. Но это было бы уже чересчур, и в городе появились листовки от имени Кавказской боевой организации федерал-социалистской партии, в которых сообщалось о «казни» очередного «врага трудового народа».
– Социал-федералистской, – машинально сказал Маркевич.
– Ну ашыблыс ребята немного, – ухмыльнулся Тер. – Какая разница, раз это всё равно выдумка. Но хорошая выдумка, нужно использовать при случае.
Они помолчали. Дверь на террасу приоткрылась и в ней показалась голова Николая Ивановича. «Ну где же вы? – крикнула голова. – Нехорошо к столу опаздывать!»
– Я всё же не понял соли вашей сказки, Тер, – сказал Маркевич. – Главный евнух здесь – вовсе не виновник страданий вашего армянина. Он всего лишь инструмент, пешка в руках обычая.
– Вы действительно ничего не поняли, – грустно сказал Тер-Мелкумов. – Армянин должен был отомстить. Но не мог же он убить собственного отца?
9. Из дневника Степана Маркевича
1/VIII-1908
На ходу. Всё это имеет вид какой-то скверно разыгранной комедии. Скляров, пересекающий гостиную, плотоядно оглаживает жилет. Фишер выходит из общей уборной первого этажа, но звука воды не слышно. Лаврова (из столовой, громко) требует от мужа толкования давешнего корвиновского бреда. Он, разумеется, безумен. Но не более безумен ли Тер?
10. Что ты делаешь! Что ты говоришь
– Вот вы давеча сказали – dementia praecox, – сказал Борис Георгиевич Лавров в самом конце ужина, сегодня порядочно запоздавшего из-за визита в Ротонду и потому особенно невкусного; от вечернего чая все и вовсе дружно решили отказаться. – И что же это за заболевание в целом?
– Это вопрос одновременно простой и сложный, – сказал доктор Веледницкий, присоединившийся на этот раз к постояльцам аккурат к десерту. – Простой, потому что различие между формами слабоумия теперь преподают даже на фельдшерских курсах. Сложный – потому что, как я уже сказал, общепринятой классификации нервных болезней до сих пор не существует. Великий Морель пятьдесят лет назад описал «раннее слабоумие» – «раннее» в данном случае противуположно понятию «старческое», но он был в плену ошибочных теорий о дегенеративном вырождении человечества и описанную им болезнь считал составной частью этого вырождения. Я употребляю термин dementia praecox так же, как его употребляет мой учитель Блейлер, – суть слабоумие приобретённое и не имеющее притом ничего общего с тем типом помешательства, которое Крепелин описывает как «маниакально-депрессивный психоз». Повторю – к терминам, которые я употребляю, нельзя относиться как к абсолютной истине, ибо нозология в нашей области медицины находится ещё в зачаточном состоянии.
Никто ничего не понял, но только Лаврова расписалась в этом, недвусмысленно зевнув.
Веледницкого, однако, это совершенно не смутило.
– О чём мы говорим в первую очередь? Об упадке умственных сил. И чем сильнее, мощнее, ярче был ум здорового человека, тем, конечно же, ярче его деградация. Бред, галлюцинация, частые и бессистемные перепады настроения, утрата гигиенического самоконтроля – вот с чем нам пришлось столкнуться. Вместе с тем нельзя сказать, что ничего не делается и – главное – что ничего нельзя сделать. Да, исцелить и даже хотя бы немного замедлить течение болезни мы пока не в силах, – но вы видели сегодня, что Лев Корнильевич пребывает в состоянии неопасном для окружающих и вовсе не совершенно пропал в умственном и нравственном отношении.
– Это, вероятно, и было одним из перепадов его настроения, – заметил Маркевич.
– Совершенно верно. Но и в настроении противуположном Лев Корнильевич отнюдь не буен, что бы там ни писал этот негодяй из «Телеграма», которого, к слову сказать, я даже не порог не пустил и всю свою пачкотню он сочинил, не выходя из «Берлоги».
– «Берлоги»? – переспросил Маркевич.
– Местная гостиница с ресторацией, – ответил Лавров. – Вообще-то она называется «Медвежья обитель». Весьма недурной погреб, между прочим.
– Борис Георгиевич! – в притворном ужасе воскликнул Веледницкий.
– Умолкаю, умолкаю, – улыбнулся Лавров.
– Перепады настроения? – спросил Тер-Мелкумов. – А в чём они ещё проявляются?
(Он отчаянно страдал от стола в «Новом Эрмитаже», больше всех остальных, и мучительно старался не подавать вида. Даже в Петербурге и Берлине он умудрялся питаться если не одной только бараниной – известно, что немцы баранины не едят, а Петербург это те же немцы, только крестятся справа налево, – то хотя бы напополам бараниной и говядиной, которую Тер ел по-американски, почти сырую. Он привык получать на завтрак бифштекс с яйцом, на обед – как минимум половину курицы и картофель по-пушкински и пирожки, на ужин – хотя бы суп или тушёное мясо с овощами. Здесь же не было ничего из вышеперечисленного, и Тер всерьёз размышлял, будет ли удобно время от времени исчезать в эту самую «Берлогу» – уж похлёбку на косточке там всяко должны подавать.)
– Было бы верхом бестактности подробно углубляться в подобные вопросы, – мягко ответил Веледницкий. – Но несколько вещей – из числа предметов, не относящихся к интимным, – я всё же упомяну. Например, Лев Корнильевич стал ранней пташкой. Один из его старых друзей и первых биографов, итальянец Ги, однажды заявился сюда на закате, будучи убеждённым, что именно в это время Корвин его примет – ведь Ги твёрдо помнил, что ещё сравнительно недавно его друг ложился спать перед рассветом, а вечер и первая половина ночи были самым продуктивным его временем. Увы! Нынче Лев Корнильевич подымается до рассвета. Или вот ещё странность. Он сделался левшой. Буквально года полтора назад. Вдруг ни с того ни с его стал писать левою рукою, да так бойко!
– И что же, правою совсем перестал пользоваться? – спросила Лаврова.
– Практически.
– Как интересно!
– Есть ещё более поразительные вещи. Всем известно, что Корвин отличается исключительной физической силой, которую с молодости поддерживал специально разработанной системой упражнений. Один американец в своё время выведал подробности этой системы и издал книжку, на которой недурно заработал. Так вот. Недавно мне пришлось выписывать пару рабочих, чтобы те передвинули мебель в Ротонде в соответствии с желаниями её обитателя. Я был немало удивлён, так эту мебель – вы видели, какая он основательная и тяжёлая, – Лев Корнильевич в своё время либо сработал сам, либо заказал по собственным чертежам. И уж, конечно, поселяясь в Ротонде, он всё это не очень движимое имущество расставлял собственноручно, ибо имел к этому и силу и желание – институт прислуги всегда был ему в тягость. Теперь же он недвусмысленно дал мне понять, что не в силах больше даже поменять местами кресло и пуф.
– Может быть, это то, что принято называть «старостью»? – заметил Маркевич.
– Нимало! – живо возразил Веледницкий. – Он, как вы заметили, легко управляется со слесарными инструментами, где нужны и глазомер, и точность, и ловкость, но его природная мощь, увы, более ему не нужна.
– Зато ему вдруг понадобился греческий язык, – вставил Скляров.
– Новогреческий? – спросил Маркевич. – Он же им превосходно владеет.
– Точнее, он более-менее владеет димотикой, простонародным, уличным греческим, языком рыбаков, контрабандистов и торговцев арбузами, – сказал доктор Веледницкий. – Кафаревусу же, высокий новогреческий, язык газет и парламентских дебатов, он как следует не понимает, ведь там, где он учился в молодости – на фелюках и базарах, – так никто не говорит. Я же вообще говорю о языке Платона и Аристотеля. Какового Корвин не знает и надобность в изучении которого всю жизнь с жарким упорством отрицал.
– Да, это известная история, – подтвердил Лавров. – Он считает древнегреческую философию порочной и тупиковой, а искусство той эпохи – пусть и прекрасным, но мёртвым. И потому не нуждающимся в том, чтобы на него тратить время.
– Совершенно верно. А вот давеча я обнаружил в списке заказываемых им книг – он время от времени передаёт мне листочек, и непременно карандашом – учебник Шенкля-Кремера.
– В чём же заключается лечение? – спросил Маркевич, когда все замолчали, обдумывая внезапно проснувшуюся страсть Корвина к учению.
– Увы, – ответил доктор, – исключительно в изоляции. Крепелин советует тёплые ванны, но Лев Корнильевич, к сожалению, впал, так сказать, в гигиеническую схизму и категорически уклоняется от водных процедур.
Мадам, будто сгустившаяся из воздуха, с бесцеремонностью, на которую никто не обратил внимания, сняла у доктора со скатерти прибор и довольно неожиданно добавила:
– Вот уж верно сказано: уклоняется. Если так пойдёт и дальше, придётся мне носить ему еду. Козочка страсть как боится: мало того, что похож на чёрта, так ещё и разит на две лиги. Сегодня опять вернулась чуть не плача.
Сделав это не слишком вежливое по отношению к самому знаменитому постояльцу пансиона замечание, мадам принялась убирать и остальные тарелки, не дожидаясь, пока гости встанут из-за стола. Впрочем, через пару минут за ним остался один Маркевич, рассеянно вертевший в руке спичечный коробок, с которого, казалось, он не сводил глаз. Веледницкий снова куда-то исчез, Лавров и Тер, стоя около массивного, тёмного старого дерева буфета, оживлённо вдруг заспорили о сравнительном качестве богемских и кавказских минеральных вод, Фишер напряжённо изучал сквернейшую из когда-либо созданных копий «Мадонны в скалах» на стене (мизинец Божьей Матери норовил лишить ангела правого глаза), Лаврова стояла за его спиной, кусая то губы, то кончик шифонового шарфа. Шубин двинулся было на свою любимую террасу, но застрял на пороге, сосредоточенно возясь с сигарным ножом – сама сигара на этот раз торчала из жилетного кармана. Потом он просто сел на козетку, не отвлекаясь от своего занятия. Тенью мелькнула Луиза Фёдоровна (Маркевич уже знал, что ей, как и её хозяйке, накрывают отдельно – но позже всех, и не в комнате, разумеется, а в буфетной). Скляров стоял точно посредине столовой и всем своим видом изображал страдание – Маркевич догадался, почему, и одобряюще улыбнулся старику, тот, заметив, комично развёл руками. Так прошло ещё минут десять. Наконец, Скляров не выдержал и решительно сделал шаг к Шубину:
– Алексей Исаевич, а вы ещё не видали закат над Се-Руж?
Это сработало. Шубина – Маркевич это буквально читал у него на лице – никакие закаты, кроме заката бессемеровского способа сталеплавления, не интересовали, но он понял это по-своему: прислуге нужно убираться в столовой, а он мешает. Шубин безропотно встал и потопал на террасу. Лаврова же, напротив, пришла в некоторое возбуждение.
– А мне вы отчего никогда не говорили о закатах? – в её голосе был и упрёк и почти детская обида.
– Так дождь же всё время, – извиняющимся голосом ответил ей Скляров. Лаврова ринулась вслед за Шубиным, едва не сбив с ног вплывавшего в столовую Веледницкого. Её муж с недоумением обернулся, отвлекаясь от спора, и она не дала ему к этому спору вернуться:
– Дорогой, ты что же, не составишь мне компанию? Пойдём же смотреть закат, Николай Иванович говорит, что завтра опять всё обложит.
* * *
– Товарищи! – сказал Антонин Васильевич Веледницкий, когда они, наконец, остались впятером. Отутюжен и свеж он был до самой последней степени. Каштановый пиджак, приталенный и с удлинённым бортами, сорочка со стоячим воротником, васильковый шёлковый галстук и даже бутоньерка. Крошечную рюмку зелёного стекла он держал в правой руке. – Товарищи! Думаю, что этот шартрез – если он будет первым и последним для вас в этом пансионе – никому не повредит. Надеюсь, не повредят и несколько банальностей, которые вы сейчас услышите. Aliquando bonus dormitat Homerus. Много лет я мечтал построить этот дом. Дом, в котором мои товарищи по борьбе, по нашему общему делу, смогут найти краткий отдых между боями. Путь, который мы все выбрали, оставляет мало времени для себя. За этим столом нет ни одного человека, не мёрзшего в ссыльной избе, не подхватившего воспаление лёгких в доме предварительного заключения, не подвергавшегося изощрённейшим издевательствам на допросах. И это я ещё не говорю о товарище Фишере и о дорогом нашем Николае Ивановиче, на долю которых выпадал и Александровский централ. Но хотя страдания – это сторожевой крик жизни, если верить классику, жизнь не должна состоять только из них. Мрачное величие духа может привести к безумию, о чём именно здесь, как вы понимаете, задумываешься особенно часто. А революцию нужно делать весело. Вы все нужны будущей российской республике бодрыми и свежими… потому, собственно, вы и в этих стенах. Товарищи! Как же, черт побери, приятно мне обращаться к вам так, открыто и вслух, пусть даже только тогда, когда мы остались в своём кругу. Я знаю, многие пеняют мне за то, что я держу свой пансион открытым для всех, не делаю различия между соратником по борьбе и какой-нибудь сволочью при галунных петлицах с двумя звёздами. Что ж. Всё так. Но! Во-первых, я врач, и помогать страждущему это просто мой долг. Это мне твёрдо преподали ещё в ветеринарном институте. Во-вторых, – он улыбнулся, – я всё же вижу разницу, и её увидел бы всякий, кто сравнил бы те счета, которые получает в конце пребывания от меня эта чистенькая публика и те, которые получите вы. Это делается ad usum vitae, так сказать. Ergo bibamus! Bene valete! – и Веледницкий медленно выцедил рюмочку. Все, кроме Фишера, последовали его примеру.
Чай из посеребрённого английского чайника разливал Николай Иванович, он же оделил всех сухим печеньем, тоже английским.
– Антонин Васильевич положил глаз на генеральшин самовар. А по мне, ничего лучше чая по-английски и быть не может. Гончаров ни черта не понял в своей «Палладе», цветочки нежные ему подавай. Чай должен быть как дёготь, тогда он и телу бодрость даёт, и духу крепость. Но для этого надобно-с в Лондоне пожить. Только бритты и турки в чае понимают, не русские, нет-с. Кстати, расскажите же про Константинополь, Александр Иванович!
Тер-Мелкумов, как обычно, ответил не сразу.
– Мне немногое удалось увидеть. Во всяком случае, того, о чём вы не прочтёте в газетах. Те, кто говорил, что Абдул-Гамид после восстановления конституции не жилец, пока посрамлены. Цензура действительно отменена, а вот запрет на наушничество, кажется, одна лишь фикция. Я сидел в кофейне у вокзала Сиркеджи с товарищем Субхи – помните, Антонин Васильевич, его по Парижу? Он сейчас работает в газете «Хак», терзает всякую феодальную нечисть. Так вот, не прошло и пяти минут после нашего прихода, как у дверей стали тереться характерные рожи в искусно потёртых халатах. Спрашивается, откуда взялись? Каваджи донёс, конечно.
Он плеснул себе ещё чаю.
– Но кое-что важное всё-таки происходит. Многие эмигранты возвращаются, например, как товарищи Субхи и Неджат. Кое-где открыто собираются рабочие, хоть их мало там, конечно. Говорят, французского консула поколотили на Пере.
– За что же? – спросил Маркевич.
– Он ударил тростью водоноса: тот, видите ли, его толкнул. Собралась толпа, французику крепко досталось, – Тер-Мелкумов даже зажмурился на секунду от удовольствия, которое доставила ему мысль об этой картине. – Товарищ Субхи рассказал, что полиция долго не спешили на выручку, а когда попробовала вмешаться, то досталось и ей.
– А этот Субхи, он кто? Социалист? – спросил Скляров.
– Да чёрт их там разберёт. Если у турка всего одна жена – турок уже, считай, социалист. Нет там настоящих социалистов, товарищ Скляров. Пока нет. Среди армян вот есть, среди греков, естественно, среди болгар. Вот скажите мне, товарищи, в нашей будущей российской республике какой-нибудь Витте может быть председателем совета министров?
Все рассмеялись, даже Фишер.
– Вот видите. А в Турции после того, что мы тут, в Европе, гордо называем «революцией», великим визирем стал Мехмед-паша. Обычный совершенно паша, толстый и жадный. Был великим визирем уже много раз и вот стал снова. Стоило бунтовать.
– Agere sequitur esse, – заметил Веледницкий. – Витте не Витте, но на местах нам много среди кого придётся искать попутчиков. И среди земцев, и среди критично мыслящих интеллигентиков вроде Лаврова и даже, чем черт не шутит, среди чиновников. Не могут же все чиновники поголовно быть мерзавцами?
– Среди городовых ещё поищите, – зло сказал Фишер. – Или среди прогрессивного купечества. Вон у вас один такой модернист как раз столуется. Очень развитой господин, сигару с нужного конца откусывать умеет.
– Ну и чем вам плох господин Шубин, Глеб Григорьевич? Только своими мильонами? Так их у него уже не будет. Конфискуем-с. А вот природный ум, предприимчивость, находчивость, смекалку, деловую хватку конфисковывать мы отнюдь не будем, а поставим на службу нашему делу. Или вы думаете, что пролетарьят вот так вот раз – и начнёт управлять фабриками?
– А почему нет? – спросил Фишер. – Какого-то вы невысокого мнения о русском рабочем классе. Образования не хватает? Обучим. А точнее, сами научатся, когда нужда придёт. Как в пятом году стрелять научились. Рабочий человек, если надо, о-очень ловко все на лету схватывает, знаете ли. Да и то дело: раз освоил токарный станок, то с фабрикой как-нибудь управится.