412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Кручёных » 15 лет русского футуризма » Текст книги (страница 2)
15 лет русского футуризма
  • Текст добавлен: 3 мая 2017, 22:00

Текст книги "15 лет русского футуризма"


Автор книги: Алексей Кручёных



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Игра в аду

«Игра в аду» писалась так: у меня уже было сделано строк 40–50, которыми заинтересовался Хлебников и стал приписывать к ним, преимущественно в середину, новые строфы. Потом мы вместе просмотрели и сделали несколько заключительных поправок. 1-ое издание вышло летом 1912 г., литографированное с многочисленными рисунками (16) Н. Гончаровой. О поэме нашей вскорости появилась большая статья С. Городецкого в «Речи». Привожу выдержки из нее:

– «Современному человеку ад, действительно, должен представляться, как в этой поэме, царством золота и случая, гибнущим в конце концов от скуки…. Когда выходило „Золотое Руно“ и объявляло свой конкурс на тему: „чорт“ эта поэма наверно получила бы заслуженную премию»…

От себя еще добавлю: «Игра в аду» поэма не мистическая, а насмешливая.

Привожу текст II изд. и варианты, выправив опечатки.

Игра в аду

(2-ое доп. изд. Рисунки О. Розановой и К. Малевича. СПБ, 1914 г.)

 
Свою любовницу лаская
В объятьях лживых и крутых,
В тревоге страсти изнывая,
Что выжигает краски их,
 
 
Не отвлекаясь и враждуя,
Давая ходам новый миг,
И всеми чарами колдуя,
И подавляя стоном крик —
 
 
То жалом длинным, как орехом
По доскам затрещав,
Иль бросив вдруг среди потехи
На станы медный сплав, —
 
 
Разятся черные средь плена
И злата круглых зал,
И здесь вокруг трещат полена,
Чей души пламень сжал.
 
 
Людские воли и права
Топили высокие печи —
Такие нравы и дрова
В стране усопших встречи!
 
 
Из слез, что когда-либо лились,
Утесы стоят и столбы,
И своды надменные взвились —
Законы подземной гурьбы.
 
 
Покой и мрачен и громоздок,
Деревья – сероводород.
Здесь алчны лица, спертый воздух —
Тех властелинов весел сброд.
 
 
Здесь жадность, обнажив копыта,
Застыла как скала.
Другие с брюхом следопыта
Приникли у стола.
 
 
Сражаться вечно в гневе, в яри,
Жизнь вздернуть за власа,
Иль вырвать стон лукавой хари
Под визг верховный колеса.
 
 
Ты не один – с тобою случай,
Призвавший жить  – возьми отказ!
Иль черным ждать благополучья,
Сгорать для кротких глаз?
 
 
Они иной удел избрали —
Удел восстаний и громов;
Удел расколотой скрижали,
Полета в область странных снов.
 
 
Они отщепенцы, но строги,
Их не обманет верный стан,
И мир любви, и мир убогий
Легко вместился в их карман.
 
 
Один широк был, как котел,
По нем текло ручьями сало.
Другой же хил, и вера сёл
В чертей не раз его спасала.
 
 
В очках сидели здесь косые,
Хвостом под мышкой щекоча.
Хромые, лысые, рябые,
Кто без бровей, кто без плеча.
 
 
    Рогатое, двуногое
    Вращает зрачки,
    И рыло с тревогою
    Щиплет пучки.
 
 
Здесь стук и грохот кулака
По доскам шаткого стола
И быстрый говор: «Какова?
Его семерка туз взяла!»
 
 
Перебивают как умело,
Как загоняют далеко,
Играет здесь лишь только смелый,
Глядеть и жутко и легко.
 
 
Вот один совсем зарвался —
Отчаянье пусть снимет гнет! —
Удар: смотри, он отыгрался,
Противник охает, клянет.
 
 
О, как соседа мерзка харя,
Чему он рад, чему?
Или он думает, ударя,
Что мир покорствует ему?
 
 
И рыбы катятся и змеи,
Скользя по белым шеям их,
Под взглядом песни чародея
Вдруг шепчут заклинанья стих.
 
 
«Моя!» – черней, воскликнул, сажи,
Четой углей блестят зрачки —
В чертог восторга и продажи
Ведут съедобные очки.
 
 
Сластолюбивый грешниц сейм,
Виясь, как ночью мотыльки,
Чертит ряд жарких клейм
По скату бесовской руки.
 
 
Ведьмина пестрая, как жаба,
Сидит на жареных ногах,
У рта приятная ухаба
Смешала с злостью детский «Ах!»
 
 
И проигравшийся тут жадно
Сосет разбитый палец свой,
Творец систем, где всё так ладно,
Он клянчит золотой!..
 
 
А вот усмешки, визги, давка.
– Что? Что? Зачем сей крик? —
Жена стоит, как банка ставка,
Ее держал хвостач старик.
 
 
Пыхтит, рукой и носом тянет,
Сердит, но только лезут слюни.
Того, кто только сладко взглянет,
Сердито тотчас рогом клюнет.
 
 
Она, красавица исподней,
Склонясь, дыхание сдержала.
И дышит грудь ее свободней
Вблизи веселого кружала.
 
 
И взвился вверх веселый туз,
И пала с шелестом пятерка,
И крутит свой мышиный ус
Игрок суровый, смотрит зорко.
 
 
И в муках корчившийся шулер
Спросил у черта: «Плохо, брат?»
Затрепетал… «Меня бы не надули!»
Толкнул соседа: «Виноват!»
 
 
Старик уверен был в себе,
Тая в лице усмешку лисью,
И не поверил он судьбе —
Глядит коварно, зло и рысью.
 
 
С алчбой во взоре, просьбой денег,
Сквозь гомон, гам и свист,
Свой опустя стыдливо веник
Стояла ведьма, липнул лист.
 
 
Она на платье наступила,
Прибавив щедрые прорехи,
На все взирала горделиво,
Волос торчали стрехи.
 
 
А между тем варились в меди,
Дрожали, выли и ныряли
Ее несчастные соседи —
Здесь судьи строго люд карали.
 
 
И влагой той, в которой мыла
Она морщинистую плоть,
Они, бежа от меди пыла.
Искали муку побороть.
 
 
И черти ставят единицы
Уставшим мучиться рабам,
И птиц веселые станицы
Глаза клюют, припав к губам.
 
 
И мрачный бес с венцом кудрей
Колышет вожжей, гонит коней.
Колеса крутят сноп мечей
По грешной плоти – род погони.
 
 
Новину обмороков пахал
Сохою вонзенною пахарь.
Рукою тяжелой столбняк замахал —
Искусен в мучениях знахарь…
 
 
Здесь дружбы нет: связует драка,
Законом песни служат визги
И к потолку  – гнездовьям мрака —
Взлетают огненные брызги.
 
 
  Со скрежетом водят пилу
  И пилят тела вчетвером.
  Но бес, лежащий на полу,
  Всё ж кудри чешет гребешком.
  Смотрелася в зеркале
  С усмешкою прыткою,
  Ее же коверкали
  Медленной пыткою.
 
 
У головешки из искор цветок —
То сонный усопший по озеру плыл.
Зеленой меди кипяток
От слез погаснул, не остыл.
 
 
Тут председатель вдохновенно
Прием обмана изъяснял.
Все знали ложь, но потаенно
Урвать победу всяк мечтал.
 
 
С давнишней раной меч целует,
Приемля жадности удар.
О боли каждый уж тоскует
И случай ищется, как дар.
 
 
Здесь клятвы знают лишь на злате,
Прибитый долго здесь пищал.
Одежды странны: на заплате
Надежды луч не трепетал.
 
 
Под пенье любится легко,
Приходят нравы дикарей.
И нож вонзился глубоко
И режет всех без козырей
 

Песня ведьм:

 
Вы, наши юноши, что же сидите?
Девицы дивятся, стали сердитей!
Бровям властелиновым я высока,
Ведьманы малиново блещет щека.
 
 
Полосы синие и рукоять…
К черту уныние! Будет стоять!
 
 
«Я походкой длинной сокола
Прохожу, сутул и лих,
Мчусь в присядке быстрой около
Ряда стройных соколих.»
 
 
«Черных влас маша узлами,
Мы бежим, бия в ладони.
Точно вспуганы орлами
Козы мчались от погони.»
 
 
«Скрыться в темные шатры,
Дальней радости быстры,
Прижимая по углам
Груди к трепетным ногам…»
 

-

 
И жирный вскрикнул: «Любы бесу,
Тому, кто видел роз тщету,
И, как ленивого повесу,
Мою щекочете пяту!..
 
 
Смотрите, душ не растеряйте,
Они резвей весною блох,
И петель зайца не мотайте,
Довольно хныкать: ух и ох!..»
 
 
Разгул растет, и ведьмы сжали
В когтях ребенка-горбуна.
Добычу тощую пожрали
Верхом на угольях бревна
 
 
«Узнай, узнай, я роком дадена!
Меня несут на блюде слуги!»
И, полуобраз, полугадина,
Локтями тянется к подруге…
 
 
И вот на миг сошло смятенье,
Игрок отброшенный дрожал.
Их суд не ведал снисхожденья,
Он душу в злато обращал.
 
 
Смеюн, что тут бросал беспечно,
Упал, как будто в западню.
Сказать хотелось сердцу речь но
Все сожигалось данью дню.
 
 
Любимец ведьм, венец красы
Под нож тоскливый подведен,
Ничком упал он на весы,
А чуб (гляди) белей, чем лен!
 
 
У злата зарево огней,
И седина больней,
Она ничтожна и слаба,
Пред ней колышется резьба.
 
 
И черт распиленный, и стружки,
Как змейки, в воздухе торчат.
Такие резвые игрушки
Глаза сожженные свежат!
 
 
Быть отпущенным без песни,
Без утехи и слезы,
Точно парубки на Пресне,
Кладбищ выходцы мерзлы.
 
 
Любовниц хор, отравы семя,
Над мертвым долго хохотал.
И вкуса злость – златое темя
Их коготь звонко скрежетал.
 
 
Обогащенный новым даром,
Игры счастливец стал добрее
И, опьянен огней угаром,
Играет резче и смелее.
 
 
Но замечают щелки: счастье
Все валит к одному,
Такой не видели напасти —
И все придвинулись к нему.
 
 
А тот с улыбкой скромной девы
И дерзко синими глазами
Был страшен в тихом севе,
Все ворожа руками.
 
 
И жутко и тихо было близ беглеца,
Крыл ускользают силы,
Такого ли ждали конца?
Такое дитя просили?
 
 
Он, чудилося, скоро
Всех обыграет и спасет
Для мук рожденных и надзора,
Чертей бессилит хладный пот!
 
 
И в самый страшный миг
Он услыхал высокий вой,
Но, быть страдающим привык,
О стол ударил головой.
 
 
И все увидели: он ряжен,
Что рана в нем давно зияла,
И труп сожжен, обезображен,
И крест одежда обнажала.
 
 
Мгновенье – нет креста!..
(Глядящий ловит сотню жал)
И слышит резь хлыста —
Все там заметили кинжал.
 
 
Спасенный чует мести ярость
И сил прилив богатый,
Шипит забвению усталость,
И строен стал на час горбатый.
 
 
И ягуары в беге злобном
Кружатся вечно близ стола,
И глазом, зелени подобным,
Кидалась умная стрела.
 
 
Пусть совесть квохчет по-куриному
И всюду клюв сует,
К столу придвинувшися длинному
И вурдалачий стиснув рот,
 
 
По пояс сбросила наряд,
И маску узкую, и рожу —
И, бесы, стройную, – навряд
Другую встретите, похоже.
 
 
Струею рыжей, бурно-резвой
Течет плечо к ее руке,
Но узкий глаз и трезвый
Поет о чем-то вдалеке.
 
 
Так стал прекрасен черт
Своим порочным нежным телом —
Кумач усталый его рот,
И всё невольно загудело.
 
 
В глазах измены сладкой трубы, —
Среди зимы течет Нева! —
Неделя святок ее зубы,
Кой-где засохшая трава.
 
 
Самой женственностью шаг,
Несома телом ворожея,
Видал ли кто в стране отваг
Луч незабудок, где затея?
 
 
Она ж не чувствует красы,
Она своей не знает власти,
В куничьем мехе сквозь усы
Садится к крепкому отчасти.
 
 
Тот слабый был, но сердце живо.
Был остр, как сыр, ведьминский запах.
И вот к нему, заря нарыва,
Она пришла охапкой в лапах.
 
 
Никто и бровью не моргнул,
Лишь ходы сделались нелепы.
Вот незаметно бес вздрогнул.
Он обращает стулья в щепы.
 
 
Бедняк отмеченный молчал
И всё не верил перемене,
Хотя рот бешено кричал,
Жаркого любящих колени.
 
 
Рукою тонкою, как спичка,
Чесал тот кудри меж игры.
Порхала кичка, точно птичка,
Скрывая мудрости бугры.
 
 
Бычачьи делались глаза,
Хотел всё далее играть,
Бодал соседа, как коза,
Когда хотел тот сзади стать.
 
 
Игра храбреет, как нахал,
Летают сумеречные ставки.
Мешок другой он напихал,
Высокомернее стал шавки.
 
 
«Черная галка!» – запели все разом.
«Черная галка!» – соседи галдели,
Ладонею то, дырявым то тазом
Воинственно гремели.
 

Речь судреца:

 
«Всего ужасней одинокий,
Кто черен, хил и гноен.
Он спит, но дух глубокий
В нем рвется, неспокоен.
 
 
Бессильный видит вечно битвы,
Он ждет низринуть королей,
Избрал он царства для ловитвы,
Он – чем смелее, тем больней.
 
 
И если небо упадет
И храм сожженный просверкает,
Вчерашний раб народы поведет,
Ведь силен тот, кого не знают!
 
 
Вот я изрек премудрость ада,
За что и сяду ко всем задом».
 

-

 
Счастливец проснулся, смекнул,
Свое добро взвалил на плечи
И тихим шагом отшагнул
Домой, долой от сечи.
 
 
И умиленно и стыдливо
За ним пошла робка и та,
Руки коснувшись боязливо,
И стала жарче чем мечта.
 
 
«Служанки грязною работой
Скажи, какой должно помочь?
Царица я! копьем охоты
Именам знатным кину: прочь!
 
 
Сошла я в подземные недра,
Земные остались сыны.
Дороги пестрила я щедро:
Листами славными красны.
 
 
Ты самый умный, некрасивый,
Лежишь на рубище в пыли,
И я сойду тропой спесивой
Твои поправить костыли.
 
 
Тебя искала я давно,
Прошла и долы и моря,
Села оставила гумно,
Улыбок веники соря.
 
 
Твой гроб живой я избрала
И в мертвом лике вижу жуть,
В борьбе с собой изнемогла,
К тебе моя уж настежь грудь.
 
 
Спесь прежних лет моих смирится —
Даю венок,
Твоя шершавая десница —
Паду, великая, у ног.
 
 
О, если ринешься с высот
Иль из ущелий мрачных взмоешь —
Равно вонзаешь в сердце дрот
И новой раной беспокоишь».
 
 
Отверженный всегда спасен,
Хоть пятна рдеют торопливо,
Побродит он —
И лучшее даст пиво…
 
 
Как угля снег сияло око,
К блуднице ластилися звери,
Как бы покорно воле рока,
Ей, продавщице ласки, веря.
 
 
И вырван у множества вздох:
«Кто сей, беззаботный красам?»
И путь уж ему недалек,
И знак на плечах его: сам!
 
 
Тщедушный задрожал от злата
И, вынув горсть червонцев,
Швырнул красавице богато —
Ах, на дороге блещет солнце!
 
 
Та покраснела от удара,
Руками тонкими взметнула,
И, задыхаясь от пожара,
В котел головою нырнула.
 
 
Дворняжкой желтой прянул волос,
Вихри оград слезой погасли,
И с медью дева не боролась,
Махнув косой в шипящем масле.
 
 
Судьба ее вам непонятна?
Она пошла, дабы сгореть.
Высоко, пошло и бесплатно —
Крыс голубых та жертва снедь…
 
 
И заворчал пороков клад,
К смоле, как стриж, вспорхнув мгновенно.
Вот выловлен наряд,
Но тела нет, а есть лишь пена!
 
 
Забыть ее, конечно, можно.
Недолог миг, короче грусть,
Одно тут непреложно
И стол вовек не будет пуст.
 
 
Игра пошла скорей, нелепей,
Шум, визг и восклицанья —
Последни рвутся скрепы
И час не тот, ушло молчанье!
 
 
Тысячи тысяч земного червонца
Стесняют места игроков.
Вотще, вотще труды у солнца,
Вам места нет среди оков!
 
 
Брови и роги стерты от носки,
Зиждя собой мостовую,
Где с ношей брюхатой повозки
Пыль подымают живую.
 
 
Мычит на казни осужденный:
«Да здравствует сей стол!
За троны вящие вселенной
Тебя не отдам нищ и гол!
 
 
Меня на славе тащат вверх,
Народы ноги давят.
Благословлю впервые всех,
Не всё же мне лукавить!..»
 
 
Порок летит в сердцах на сына,
Голубя слаще кости ломаются.
Любезное блюдо зубовного тына
Метель над желудком склоняется…
 
 
А наверху под плотной крышей,
Как воробей в пуху лежит один.
Свист, крики, плач чуть слышны,
Им внемлет, дремля, властелин.
 
 
Он спит сам князь под кровлей —
Когда же и поспать? —
В железных лапах крикнут крошки,
Их стон баюкает как мать…
 
 
И стены сжалися, тускнея,
Где смотрит зорко глубина,
Вот притаились веки змея
И веет смерти тишина.
 
 
Сколько легло богачей,
Сколько пустых кошельков,
Трясущихся пестрых ногтей,
Скорби и пытки следов!
 
 
И скука, тяжко нависая,
Глаза разрежет до конца,
Все мечут банк и, загибая,
Забыли путь ловца.
 
 
И лишь томит одно виденье
Первоначальных светлых дней,
Но строги каменные звенья,
Обман – мечтания о ней.
 
 
И те мечты не обезгрешат,
Они тоскливей, чем игра.
Больного ль призраки утешат?
Жильцу могилы ждать добра?
 
 
Промчатся годы – карты те же
И та же злата желтизна,
Сверкает день все реже, реже,
Печаль игры как смерть сильна!
 
 
Тут под давленьем двух миров
Как в пыль не обратиться?
Как сохранить свой взгляд суров,
Где тихо вьется небылица?
 
 
От бесконечности мельканья
Туманит, горло всем свело,
Из уст клубится смрадно пламя
И зданье трещину дало.
 
 
К безумью близок каждый час,
В глаза направлено бревно.
Вот треск и грома глас.
Игра, обвал – им все равно!
 
 
Все скука угнетает…
И грешникам смешно…
Огонь без пищи угасает
И занавешено окно…
 
 
И там в стекло снаружи
Всё бьется старое лицо,
Крылом серебряные мужи
Овеют двери и кольцо.
 
 
Они дотронутся, промчатся,
Стеная жалобно о тех,
Кого родили… дети счастья
Всё замолить стремятся грех…
 
* * *

В заключение привожу несколько строф и вариантов, написанных исключительно В. Хлебниковым и не вошедших ни в одно издание по различным причинам (преимущественно из нежелания растягивать поэму). Эти варианты опубликованы до сих пор нигде не были.

I.

 
Как наги, наги! Вы пухлее,
чем серебристый цветок ив,
и их мечтательно лелея,
склонился в кладбище прорыв.
 

II.

 
Он машет лапкою лягушьей
зубастый ящик отворив,
соседу крикнул он: «Послушай,
концом хвоста почто ревнив?»
 

III.

 
Здесь месяц радости сверкал
нога бела, нога светла.
К полетам навык и закал
и деревянная метла.
 

IV.

 
Она стакан воды пила
разбросав по полу косу
и заржавевшая пила,
как спотыкач брела в лесу.
Грызя каленые орехи,
хвосты бросая на восток,
иль бросив вдруг среди потехи
на станы медный кипяток.
И в муках скорчившись мошейник
спросил у черта: Плохо, брат?
Ответил тот: молчи, затейник.
Толкнул соседа: виноват!..
 

А. Крученых.

Эмилии Инк

ликарке[4]4
  Ликарь – актер.


[Закрыть]
и дикообразке.

Публичный бегемот[5]5
  Так я называю толстокожую публию


[Закрыть]
питался грудью Инки,

он от того такой бо-о-льшой

 
во мху
закруглый,
она же —
сплинка.
 

Больница – это трепет, вылощенная тишина,

стеклоусталость – отдых ликаря,

мускулатура в порошках…

Туда в карете Инка, зубы крепко затворя.

Когда ж ей пятый позвонок

    проколот доктор раскаленной до-бела иглой,

она, не удостоя стоном «ох»,

под шелест зависти толстух

гулять пройдет в пузыристо-зеленый кино-сад,

где будет всех держать

      в ежовых волосах.

Слоенный бегемот храпит под ейною ногой,

и хахали идут, как звезды, чередой.

Автобиографии

Семен Кирсанов
Curiculum vitae младчайшего из футуристов Семена Кирсанова

Мать произвела меня на свет 5 сентября старого стиля 1906 или 1907 года. Точная дата года неизвестна, так как устанавливалась в зависимости от срока воинской повинности.

Потом я рос. В 1914 году поступил в гимназию, которую не окончил в 1921 году. С 1921 университет до 1923 года… Октябрьской революции я не помню. Мне было слишком мало лет для участия и наблюдения. Однако конец 1917 года был для меня датой первого моего литературного выступления.

Керенщина продолжалась в Одессе дольше, нежели в других центрах. На стене III класса одесской 2-ой гимназии, где я учился, до знаменитых дней крейсера «Алмаза» висел портрет Николая. На «пустом» уроке однажды я прочел свое стихотворение нашему классу. Конец его у меня сохранился.

 
Наступает нам черед
рваться бомбами по всем
Искомзап и Румчерод,
Искомюз и Искомсев,
Черноморской волевод
шлет декреты Циксород,
и звенит из воли волн —
«Со стены Николку вон».
 

Соученики, большей частью чиновничьи сынки, за этот стих меня побили. Классный надзиратель, чудесный человек (лет через пять я его встретил в красноармейской форме), оставил класс без обеда и, прочтя мое творение, ласково сказал:

– «Ишь ты, футурист!»

С тех пор это прозвище осталось за мной. Но охота заниматься поэзией у меня пропала надолго. Следующее, уже сознательное футуристическое стихотворение, я написал в 1920 году, когда Одессу окончательно заняли красные.

Одесса в те времена была очень литературным городом. Писателей насчитывалось штук 500.

Тринадцатилетний, я пришел в «Коллектив поэтов», ошарашил заумью и через короткое время нашел соратников.

Первомайские празднества в 1921 году обслуживались левыми, объединившимися в «Коллективе». Тогда в первый раз я выступал с автомобиля перед одесскими рабочими с чтением стихов Маяковского, Асеева, Каменского, Третьякова и Кирсанова.

Засим большинство разъехалось, я остался единицей.

Мне приходилось представлять все левое в Одессе. Трудности колоссальные.

С одной стороны, «Русское товарищество писателей», с другой – мама и папа не признавали футуризм.

Тем не менее люди были найдены, и в 1922 г. была организована, по примеру «МАФ» – Одесская ассоциация футуристов – «ОАФ».

Нас было мало, и вся работа была лабораторной. Было несколько публичных выступлений.

Через год я случайно узнал, что существует помимо нас еще одна левая группировка. Обе группы были слиты – и возник «Одесский Леф». Политпросвет предоставил разрушенный дом, и мы, человек 50 футуристов – поэтов, актеров, художников и джаз бандитов, – собственными руками отстроили его, постлали крышу и открыли театр. Одновременно шло завоевание прессы. Напечатала воззвание «За театральный Октябрь» и статью «Что такое Леф».

Впервые приехал в Одессу Маяковский, уяснивший нам настоящие задачи левого фронта. Но потом нас тоже уничтожили. Театр был передан коллективу «Массодрам» (нечто вроде Московского Камерного), и все разбрелись.

Опять я остался в единственном числе. Тем временем «Южное товарищество» продолжало цвести, родилась новая группа quasi-пролетписателей «Весенние потоки», после переименовавшая себя в «Потоки Октября». Одно название свидетельствует о бездарности и безвкусии этих писателей. Нужно было бороться, а людей не было.

Приехал из Москвы Л. Недоля, он, я и еще несколько товарищей сделали Юголеф.

Первая большая практическая работа была сделана 1 мая. Нам было предоставлено агитпропом несколько грузовиков, с которых мы выступали, агитируя за новое, в том числе и за искусство – за Леф.

Всего за один день было свыше 80 выступлений. Было обслужено тысяч пятьдесят человек. На мою долю пало тридцать выступлений, т. е. за восемь часов мною было прочитано шестьдесят стихотворений. Чем не рекорд?

Ни одни революционный праздник не обходился без нашего участия.

Поле действий ширилось, ширилась и организация. Одного лефовского клуба стало недостаточно, открыли второй клуб. Число членов Юголефа перевалило за пятьсот.

В январе 1926 года я уехал в Москву. Живу и радуюсь, что живу. Подробности в стихотворной автобиографии («Опыты»).

Декабрь 1027 г.


С. Третьяков. Шарж Марии Синяковой

Сергей Третьяков
Биография моего стиха

Первый язык, которым владею – латышский.

Вместо «сперва», я говорю «папрежде», ибо по-латышски «сперва» – паприэкш. Вместо «просто так» – «так само», точный перевод латышского «та пат».

Первые игры – игра в дом с приготовлением еды из песка и несъедобных ягод на тарелках кленовых листьев – (бытовое начало). Игра в разбойники. Убивают щепкой, засовываемой за пояс; ограбив, совершают похоронный обряд – (начало мелодрамы).

Зимой в комнате ходил с корзиной и собирал под стульями «мысленные грибы». Ищут их так. Протягивают щепотку к ножке стула, затем прикладывают к губам, делают губы рюмочкой (ненавидел эти губы рюмочкой) причавкивают и проглатывают.

Однажды, устав от игры, увидел что грибы на полу никак вырости не могут, их нет и не будет – иллюзия лопнула и я, с омерзением выбросив корзину, нигилизировал спутников по игре, сестер. Сестры обиделись, но перешли в соседнюю комнату и продолжали искать грибы и ягоды. (Начало боя против гипно-наркотического влияния иллюзорного искусства. Здесь – начало Лефа. Здесь же источник агит-интересов). Сестры в будущем метили в актрисы, а я актерскую богему ненавижу; – в этой ненависти случай с грибами один из определяющих.

Первые, кто их знает откуда свалившиеся в ухо стихи, – заумные, русско-латышские:

 
Люра – плюра.
Будель – пудель.
 

Причем первая строка ощущалась как стыдно-неприличная, (может быть работает фонетика слова – плюю), вторая, как солидная и благовоспитанная.

Четыре года от роду было мне когда я провожал по улицам городка Гольдингепа (Кулдига) в Курляндии, перевозимый столб для гигантских шагов и слушал как дворник Петр кричал:

Пнэтур! Пиэтур! Пагайд бишкппь!

Что значило – «попридержи, попридержи, погоди немного».

Строку эту запомнил и повторял за ритмофонетическую импозантность.

Ходил в церковь и быстро заучил всю церковную службу.

Она состояла из непонятностей, например – …«Пристухом прароди».

Через три года только понял я, что это значит: …«христу-богу предадим».

В «Богородице – дево радуйся» было непонятно «платчерева твоего» – что-то вроде «падчерицы».

Возраст с 8 до 12 – вступ в гимназию и набивка головы похабщиной – в том числе и всей похабственной поэзией, какую знали мои новые сверстники.

В это время (8 лет) увидел в первый раз настоящего поэта профессионала – это был Всеволод Чешихин. Он сидел на веранде дачки на рижском взморье за маленьким столом спиной к бродящей публике и писал. Мне показалось, что в его чернильнице была вода. Кончив, он встал, обернулся к кому-то из взрослых и произнес, видимо, остря:

 
«Наверно любишь ты прохвоста».
 

Японская война – первые патриотические стихи, писанные на пари с приятелем. Приятель надул; стихи написал гладкие, но не свои.

В будущем этот приятель стал прокурором.

Затем эпоха рукописных журналов, пресных и благовоспитанных, как «Красная Новь».

Писал стихи – главным образом злободневно-гимназические и описания природы.

В это время особенно нуждался в словесных тампонах – «ведь; же; вишь; так; вот».

Словесных кирпичей класть плотно не умел, а пазы затыкать было нужно.

 
….Только он вот притворился
и ее ведь не пускал….
 

Потом серия любовных романов —

 
Это было во сне
Я увидел ее.
Ты явилась ко мне.
Билось сердце мое.
 

– похожих на стихи, что пишет Гальперин для нужд Заслуженных ГАБТа.

В это время увлекался собиранием марок, двоюродной теткой, спиритизмом, халвой, археологическими раскопками и переводами гекзаметров из Овидия.

7-й и 8-й классы гимназии. Я вдруг вплотную засел за стихи. Началось с —

 
Воздух чист, ясен день
Под прозрачную тень….
 

и пошли десятками в сутки.

Над первыми тремя четверостишьями с дактилическими рифмами просидел подряд шесть часов, пока не одолел. Очень победой гордился.

Стихи – смесь Алексея Толстого, Фофанова и отдаленно доносящейся горьковской символятины «Буревестника» и «Песни о соколе». Потом прибавился Саша Черный.

В университете жил сурком – ничего не видя, писал стихи и богомольно пугался, увидев «настоящих» писателей – например, Сергея Яблоновского.

Стихи в те годы откладываются пудами, как морское дно из ракушек мелового периода. Люблю подсчитывать. За три года писаний – 1600 стихотворений, среди которых добрая сотня выше 100 строк.

Никаких шагов к напечатанию не предпринимаю. Еще в гимназии отослал залп гражданственных стихов в адрес Короленко, но ответа не получил. Мысль о что, могу быть напечатан, отсутствует.

Пропускаю сквозь себя Бальмонта, Блока, Кузьмина, немного Северянина.

На какой-то студенческой вечеринке зачитываю мадригальное стихотворение партнерше по танцу. Она протежирует. Добираюсь до одного из литкружков. Встречаюсь там с Борисом Лавреневым, отличие которого в то время было в том, что он фатально улавливал каждый новый поэтический прием через 5 минут по его изобретении.

Лавреневу не писалось. Он завел себе большой стол (как у Шершеневича) и рассыпал по нему бумаги деловым образом (как у Шершеневича). Помогало мало. Начинали грызть семечки. Помню свой экспромт —

 
Ну и время, Ну времячко.
Соли сотое семячко.
И в животиках вспученных
Забурлюкался Крученых.
 

1913 год штурм унд Дранг. Футуризм. Зачеркиваю 1600 написанных стихов и ставлю стих на голову. До перелома писал на египетские мотивы —

 
«На стене фиванского храма
Высекают тебя в одеждах».
 

После перелома сразу с ощущением дерзостного замирания под ложечкой:

 
Икнул выключатель
И комната зевнула белым.
Так вы уже были в печати?
Ах, это стихи?
  Ну, где вам!
Покушайте лучше арбуза.
Хорош.
  Неправда-ль?
  На вырез.
Не говорите слова – муза…
 

А потом услышал в читка Маяковского его вещь «Я» (трагедия):

 
Граненых строчек босой алмазник,
Взметя перины в чужих жилищах…
 

– и был расплющен. Но не на смерть. Ходил с – Маяковским и Большаковым дразнить символяков на Б. Дмитровку 15 в Литературно-художественное общество (где теперь МК ВКП (б). Маяковский пугал (у него были специально взрывные для этого стихи). А я радовался, что злятся кругом и негодуют, но сам не читал, ибо взрывных у меня не было.

Потом написал стихотворение, кончавшееся так:

 
Это всех до конца и навзрыд
Беспощадно целуют нахалы.
 

– специально для пугни женских клубов, которые были очень охочи до лекций о футуризме.

Стихотворная кульминация – в момент объявления войны 1914 г. В стихотворении «Боженька» строю первый марш —

 
«…вот барабаны мерят дороги».
 

Ибо слышал незадолго, как деревенские футболисты, ходя на матчи горланили строки:

 
«стара баба дегтем, дегтем, дегтем,
стара баба дегтем, табаком…»
 

Отсюда пошли мои марши.

Война и первые годы революции – до 1919 года – стихотворно-глухой период. Редкими взрывами работает стиховезувий и работает, по совести говоря, паршиво, больше по линии внутреннего потребления.

Книга «Железная пауза», намеченная к выпуску еще в 1915 году, ложится на полку и издается с опозданием в 4 года, уже во Владивостоке.

Па Дальнем Востоке два учителя научили меня работать на социальный заказ в жестких условиях задания и в отчетливом социальном политическом плане – японцы-интервенты и красные партизаны Приморья.

Только оттуда пошла моя работа над агитстихом, лозунгом, фельетоном, критическим этюдом, очерком, статьей, репортажем, частушкой.

Редко после того писал вне задания, и не любил этих внезаданьевых вещей. Приятно было работать лозунги к революционным дням.

Из сотен сделанных лозунгов, особенно ценю свой клубный лозунг – на тему «Быт и клуб» —

 
Быт глуп.
Быт спит.
Рабклуб.
Бей быт.
 

Затем, 7-го ноября перед германской революцией (1923), когда рабочие с Симоновки предложили дать им лозунг на 20–22 буквы, ибо таково количество простенков между окнами по фабричному фасаду, я сделал —

 
«Германия, даешь Октябрь.»
 

Эта строка пошла запевом, в «марше – плакат».

В это же время начинается театральная работа.

«Земля, дыбом» делается из «Ночи» Мартинэ в «порядке подчистки» текста – стихотворную труху надо подпрессовать.

Дал название «Земля дыбом». Мейерхольд согласился на это название не сразу, сказал – «не совсем нравится. Подумайте, может, еще что придумаете».

Я не стал придумывать.

Через 4 года Федоров (постановщик пьесы «Рычи, Китай») попросил – нельзя ли название «Рычи, Китай» заменить, скажем – «R 303», как называют в Англии миноносцы.

Я знал, что отец этой просьбы – привычка к «Д. Е.» и уперся на «Рычи, Китай».

 
Меньше стихов, – больше журналистики —
Меньшее камерщины в читке, – больше радио.
Меньше театра, больше кино.
Меньше лирики, – больше утилитарики.
 

Вот те рельсы, по которым идет работа последних лет.

С. Третьяков.

1927 г. Ноябрь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю