Текст книги "Весна (Дорога уходит в даль - 3)"
Автор книги: Александра Бруштейн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Зато утешил нас другой новый учитель – француз, мсье Регамэ, Иван Людвигович Регамэ. Он вошел в класс решительно, как сказала потом Катюша Кандаурова: "победительно".
Лицо его, красивое, умное, говорило: "Я вас еще не знаю – и вы тоже еще не знаете меня. Познакомимся – вы мне понравитесь, и я вам понравлюсь, – и все будет великолепно!"
Регамэ – француз и родился во Франции, в Париже, но с самой молодости живет в России, окончил Московский университет. По-русски он говорит не только без иностранного акцента, но даже так, как в нашем крае говорят лишь немногие: настоящим "московским говором". На уроке мы, по его заданию, читаем стихотворение "Смерть Жанны д'Арк" (автор – Казимир Делявинь) – о том, как Жанна, простая французская пастушка из деревни Домреми, спасла Францию, разбила напавших на нее англичан и погибла на костре. Когда-то в детстве я читала книжку о Жанне д'Арк, и читала с восторгом! Теперь Жанна предстала передо мной в прекрасном, звучном стихотворении Делявиня. Встреча эта была мне радостна, и отблеск радости осветил для меня и учителя Регамэ. Он заставил нас читать и переводить стихотворение – по скамьям, как сидим:
каждая девочка читала по одному четверостишию. За один час своего первого урока Регамэ запомнил всех отвечавших ему учениц – и в лицо и по фамилии! Он смотрел на нас умными, немного насмешливыми глазами, смотрел дружелюбно и приветливо. Мы чувствовали себя свободно, не связанно, словно и не на уроке. Когда раздался звонок, возвещавший конец урока, Регамэ встал, сказал нам: "Мерси, медам!" – поклонился и ушел.
Он понравился всему классу.
Зато третий из наших новых учителей-мужчин – сам директор нашего института, Николай Александрович Тупицын, не понравился у нас никому. С ним – мы почувствовали это сразу – мы наплачемся! Преподает он самые трудные для нас предметы: математику – алгебру и геометрию. До сих пор, в младших классах, математику преподавала учительница Аделаида Елевфериевна Правосудович и делала это так же хорошо, как Анна Дмитриевна Волкова преподавала русский язык. Аделаида Елевфериевна была очень требовательная, но и очень справедливая.
"Уж такая у меня фамилия – Правосудович! – говаривала она. – Если буду поступать неправосудно, придется мне менять фамилию на "Кривосудович"!"
Алгебру и геометрию мы при ней знали неплохо... Посмотрим, как пойдет учение у директора.
На первый свой урок – по алгебре – он сегодня опоздал почти на полчаса (а общая продолжительность урока – пятьдесят пять минут). Наша классная дама Агриппина Петровна Курнатович, тоже новая для нас, объяснила нам опоздание учителя так:
– Директор ведь! Забот у него, хлопот сколько... Пока дойдет до нашего класса, его по дороге десять человек перехватят.
Наконец директор явился. Очень тучный, очень грузный, он шел с перевальцем и не столько сел на стул, сколько, можно сказать, пролился на него. С минуту он переводил тяжелое дыхание – было видно, как трудно, с одышкой, достается ему такое физическое усилие, как передвижение по коридору!
Потом директор предложил нам несколько вопросов, не вызывая по списку, а просто тыча пальцем в направлении той или другой ученицы:
– Вот вы... черненькая... во втором ряду...
Или:
– Вы, с краю скамейки... в очках... скажите...
Это продолжалось минут десять. После этого директор задал нам урок к следующему разу, но не объяснил нам того, что задает, а только показал пальцем в учебнике:
– Вот отсюда... И досюда... К следующему уроку выучите.
И ушел, не дожидаясь звонка, который раздался несколько минут спустя.
На перемене мы с подругами молчали. Впечатлениями не делились. Да и какие были у нас впечатления от этого коротюсенького урока! Только Варя, которая немного конфузится своего роста (она выше всех в классе!), сказала со вздохом:
– А меня он будет называть так: "Вот вы, дылда..." или:
"Вы там, коломенская верста, к доске!"
Мы с облегчением засмеялись. С облегчением – оттого, что смех перекрыл нехорошее впечатление от этого первого директорского урока.
Вечером дома я рассказываю о наших новых учителях-мужчинах. При этом присутствует Александр Степанович Ветлугин, пришедший к нам, по обыкновению, "на огонек".
– А знаете, – говорит он, – когда ваш институт еще только основали, учителей-мужчин совсем не было – это почиталось неприличным. Кроме священника, отца-законоучителя, преподавали только учительницы. Первого учителя-мужчину пригласили тогда, когда ученицы первого приема перешли в старший класс: было решено, что историю и литературу должен преподавать мужчина. И вот первый учитель-мужчина пришел на свой урок, рассказал ученицам о подвиге русского крестьянина Ивана Сусанина и предложил им тут же написать короткий пересказ этого своими словами. И что бы вы думали? Ученицы – они, кстати, все без исключения были тогда пансионерками выполнили заданное, конечно, по-разному, одни хуже, другие лучше, но все как одна написали везде не "Иван Сусанин", а "Иван с усами". Вот как!
И откуда только Александр Степанович все знает? Даже про наш институт в древности – двадцать пять лет назад! – и про это он знает!
На следующий день мы узнаем очень печальную новость:
Лида Карцева больше в нашем институте учиться не будет.
Еще летом она приезжала ко мне на дачу довольно часто.
Потом стала приезжать все реже: заболела ее мама. Лида и за мамой ухаживала, и хозяйство вела – свободного времени у нее стало меньше. Отец увез больную маму за границу лечиться.
А Лиду отправили к ее тете-писательнице на дачу около Петербурга, в местность под названием "Мариоки", на Черной речке.
Лида написала мне оттуда несколько писем. В последнем письме Лида писала:
Шура, дорогая!
Уж не знаю, к добру или к худу, но моя жизнь меняется.
Я этим огорчена, ты тоже огорчишься, мы ведь хорошо дружили. Я больше в институт не вернусь. Мама больна, ей придется серьезно лечиться за границей не меньше чем до весны. Папа не может оставаться с нею там, ему ведь надо работать. Я тоже не могу быть с мамой за границей, как прежде, когда я была маленькая, – теперь мне надо учиться. Папа поместил маму в хорошую санаторию. А меня решили отправить в Петербург, Обе тетки нажали, как они выражаются, на все педали – и меня приняли в Смольный институт... Вот тебе, Шурочка, и Юрьев день!
Мне это, конечно, очень грустно. Уж на что наш институт был противный, но все-таки в три часа дня уроки кончались, и мы уходили домой до следующего утра. Могли гулять по городу (прощай, дорогая Замковая гора!), могли читать какие хотели книжки. А в Смольном, как в тюрьме. Домой будут отпускать только на каникулы, а книжки – только те, какие разрешат синявки. А главное, подруг жалко! Разве там будут такие, как ты, Маня, Варя" Катюшка? Зато, просто как в насмешку, там будет со мной Тамара Хованская, которую я презираю!
Вот уж действительно повезло мне!
В общем, "и ску... и гру... и некому ру,.."
Шурочка, пожалуйста, очень тебя прошу – не забывай меня!
И остальные пусть не забывают. Я буду вам писать, а вы, смотрите, отвечайте. Только пишите не на Смольный – там синявки читают все письма, а на адрес тети. Будем переписываться, а в конце мая я приеду домой, и будем опять дружить все лето.
Кланяйся своим маме и папе, дедушке, Юзефе, дяде Мирону, Ивану Константиновичу Рогову, Лене, Шарафуту. Поцелуй от меня Варю, Маню, Катюшку и Сенечку.
Шурочка, не забывай меня! Твоя "Бедная Лида".
Пожалуйста, напиши мне какие-нибудь ругательные слова по-немецки (только напиши русскими буквами, а то я не разберу). Мне нужно отругиваться от двоюродного брата, тетиного сына, а то он ругает меня по-немецки длинно-длинно, а я ему отвечаю только "дэс швайнес"! Одно-единственное ругательство – и то в родительном падеже! Выручай, дорогая!
Очень жалко, что Лида уехала... Такая она умная, прямая, справедливая, столько читала, так много знает (вот только с немецкими ругательствами сплоховала!). Всем нам будет без нее "и ску... и гру... и некому ру...".
Варя и Маня тоже огорчены отъездом Лиды, а Катюшка, по своей ребячливой непосредственности, еле удерживается от слез. И жалобным голосом повторяет: "Вот свинство! Вот какое свинство!" А что свинство и кто именно свинья, сама не знает.
Зато Меля Норейко отнеслась к отъезду Лиды совсем прохладно.
– Тебе, что ж, не жаль, что Лида уехала? – спросила Варя.
– Немножко жялко... – сказала Меля. – Так шьто же, потвоему, мне плакать-рыдать? В голос, шьто ли, чтоб на улице слышьно было, да?
Меля вообще от нас очень отдалилась. На ней, как ни стран-но, стало сказываться влияние ее "тетечки". Меля очень огрубела – в разговоре у нее то и дело пробиваются "мотивчики" явно с тетечкиного голоса.
– Водиться, – говорит она теперь, – надо только с самыми выжшими (то есть высшими). От них и манер хороших наберешься, и всего. А с "нижших" что? Все одно, как с нищих!
– А вдруг, – поддразнивает ее Варя, – вдруг да не захотят "выжшие" с тобой водиться? Какой в тебе интерес? Ничего ты не знаешь, ничего не читаешь...
– А зато, – возражает Меля, – у моего папы денег – дай боже всякому! И ресторан папин – это тоже не жук начихал!
Однако Варины слова о том, что с нею неинтересно, что она мало читает, все-таки задели Мелю.
Недавно она с гордостью заявила нам:
– Ох, что я теперь читаю, какую книжку! Вы такое читали? "Павло Чернокрыл, или Как ревнивый муж жену убил"...
Не читали? Или еще есть у меня: "Тайна Варфоломеевской ночи"! Что ни страница, то кто-нибудь кого-нибудь убивает...
Прежде, в младших классах, Мелино обжорство нас только забавляло. Теперь стало раздражать.
– Ты не стильно ешь! – укоряла Мелю еще Лида Карцева. – На этот кусок курицы надо бы тебе еще поставить ногу – и рычать: "Р-р-р!"
В нашем классе – новенькая. Ее приняли на вакансию, освободившуюся после отъезда Лиды Карцевой.
Новенькой, как и нам, лет четырнадцать-пятнадцать. Про такие лица, как у нее, Лида всегда говорила: "Приятное". Мне нравится это выражение. Бывает ведь, что иная девочка не красавица, но есть в ее лице что-то милое, ласковое – одним словом, "приятное". У нашей новенькой лицо умное и веселое. Ямочки появляются у нее на щеках не только, когда она улыбается, а просто так, в разговоре, ни с того ни с сего. Еще нравится мне в новенькой прямой, доверчивый взгляд красивых глаз, темнокоричневых, как ореховый пряник. "Ведь вы свои, да? – говорит этот взгляд. – Вы меня не обидите, правда?"
Сегодня у меня весь день, с самого утра, вертится в уме стих.
Да что стих, если бы стих! А то бессмысленные слова из песенки Шарафута:
Тирли-тирли-солдатирли!
Али-брави-компаньон!
Нарочно хочу "перебить" это наваждение – мысленно начинаю читать хорошие стихи:
Мчатся тучи, вьются тучи
Невидимкою луна.
И вдруг – как взвизг гармошки – в пушкинскую стройнocть врывается дурацкое:
Тирли-тирли-солдатирли!
Али-брави-компаньон!
Хожу злая. И, чем больше злюсь, тем неотвязнее вертится в голове проклятое "тирли-тирли-али-брави"!
Во время первой перемены новенькая стоит в коридоре, в оконной нише, одна. Она спокойно-внимательно смотрит на волну мимо идущих девочек. Словно высматривает кого-то. Во время второй перемены то же самое. Но, когда начинается большая перемена, новенькая решительно преграждает дорогу нашей компании и говорит, глядя на нас своим открытым, доверчивым взглядом:
– Девочки, можно мне с вами ходить?
"Ходить с вами" – это выражение, принятое в гимназиях и институтах. "Она ходит с Поповой и Анощенко", "Мы с ней ходим". Это означает: ходить вместе на переменах, держась под руки. Это еще не значит дружить – нет, это ступенькой ниже.
Те, кто дружат, конечно, и ходят вместе на переменах. Но те, кто ходят вместе, еще не всегда дружат – они просто "приятельствуют". Наша новенькая во время первых двух перемен внимательно и пытливо смотрела, с кем ей хочется "ходить вместе", и выбрала нас. Чем-то мы ей, видно, понравились, и она подошла к нам открыто и доверчиво.
Мы радушно отвечаем ей:
– Конечно, можно! – и включаем ее в нашу шеренгу – между Варей Забелиной и мной.
Все вместе мы продолжаем наш путь к полутемному коридорчику около приготовительного класса; там стоит наша "столовая скамья"; на ней мы всегда завтракаем на большой перемене.
"Занимать скамью", чтобы на ней не уселись другие, это всегда делает Меля Норейко: она больше всех озабочена тем, чтобы "кушять спокойненько". Ведь на ходу, говорит она, "и собаки не едят"! Поэтому, едва прозвучит звонок на большую перемену, Меля опрометью мчится к нашей заветной "столовой скамье", занимает ее и ждет нас.
Вот и сейчас, когда мы подходим вместе с новенькой, Меля уже расположилась на скамье со всеми своими закусками и лакомствами.
Увидев новенькую, Меля недовольно хмыкает:
– Еще баба до воза!
Мы сообщаем Меле про новенькую все, что она успела рассказать нам по дороге к скамейке.
– Это Люся! – представляю я.
– Сущевская... – дополняет Варя.
– Она из Вологды приехала! – радуется Катюшка. – И папа мой тоже был вологжанин!
Но Меля смотрит на новенькую неласковыми глазами:
– Шестерым на скамье не усесться.
Новенькая смущается:
– А я постою. Рядом со скамейкой...
– Не надо! – говорю я резко, потому что меня уже давно бесят Мелины фокусы. – Всегда мы здесь вшестером сидели – с Лидой Карцевой.
– Даже всемером! – подхватывает Катюша. – С нами еще ведь и Тамара Хованская сидела.
Очень неохотно Меля вынуждена потесниться со своим хозяйством освобождается местечко для Люси Сущевской.
Смеясь, толкаясь – нам в самом деле тесновато, – усаживаемся мы все. Новенькую, Люсю Сущевскую, мы посадили посередине и, конечно, основательно стиснули ее.
– Жива? – приветливо гудит ей Варя.
– Дышу... – смеется Люся. – В тесноте, да не в обиде!
Покончив с завтраком, мы ходим по коридорам. Меля незаметно оттягивает мой локоть, чтобы поотстать со мной от остальных. Она, видно, хочет мне что-то сказать.
– Ну? – спрашиваю я очень неприветливо. – Что еще?
– Вы все, честное слово, какие-то дурноватые! Сзываете народ отовсюду. Можно подумать, вам сено косить надо. Ну, зачем вы эту подхватили? – Меля презрительно показывает подбородком в сторону Люси Сущевской, идущей впереди вместе с остальными девочками. – "Это Люся Сущевская! Из Вологды}" – очень зло передразнивает нас Меля. – Подумаешь – герцогиня из Парижа!
– Ну и что? – уже рычу я, еле сдерживаясь.
– А то! Завтрак ее видела ты? Нет, помилуйте, ты такими мелочами не интересуешься! – кривляется Меля. – На черном хлебе вареная говядина из супа! Вот она кто, ваша герцогиня!
На меня – чувствую – накатывает та волна вспыльчивой ярости, которой я всегда страшно стыжусь потом. Просто нет сил удержаться и не ударить Мелю по ее раскормленной физиономии! Но тут же это перекрывается озорной мыслью, веселой и злой и такой же бессмысленной, как вертящиеся в моей голове с утра "тирли-тирли-али-брави"!
– Меля! – говорю я тем замогильным шепотом, каким в наших домашних спектаклях мы изображаем таинственных злодеев. – Меля, ты можешь сохранить тайну?
– Вот крест святой... – И Меля начинает истово креститься.
– Нет! – продолжаю я так злодейски, что мне самой становится страшно. Нет, простой клятвы мало! Повторяй за мной: "Если я разболтаю эту тайну, пусть жабы и скорпионы жалят мою печень! Пусть шакалы и гиены терзают мой труп!.."
Повтори!
Меля усердно и старательно бормочет:
– Если я разболтаю... пусть жябы и шякалы скушяют мою печенку... И скорпиены тоже!
– Хорошо, – одобряю я. – Слушай: эта новенькая – никакая не Люся и никакая не Сущевская! Она... графиня!
– Что ты говоришь? – Меля поражена. – А как ее фамилия?
Этого вопроса я не предвидела. Ну да не отступать же!
– Она – графиня... графиня де Алибрави!
– Ох! – Меля уничтожена. – А почему она об этом молчит?
В самом деле, почему она молчит? Надо врать дальше!
– За ней следят враги. Одного зовут Резонанс, а другого – Майонез...
Ой, с Майонезом я дала маху! Меля не может не знать, что майонез – это соус, который подают посетителям в ресторане ее отца.
– Майонез? – переспрашивает она. – Ты что-то путаешь.
– Да, да, я спутала, его зовут как-то иначе... Ну, да не в этом дело! Важно то, что враги преследуют эту бедную девочку. Они хотят отнять у нее титул и богатство.
– Богатство?
– Да. У нее сто тысяч золотых функелыпперлингов! – продолжаю я врать так вдохновенно, что внутри у меня все хохочет. – Понимаешь?
Но Меля хочет знать все дотошно.
– А какие же это деньги – эти фун-кун... шпун...
– Мексиканские! Золотые функельшперлинги!
– Ох, а я с ней так невежливо... – раскаивается Меля. – Но я ведь не знала, что она из "выжших"... Да, – спохватывается она вдруг, – а почему же в таком случае у нее на завтрак вареная говядина из супа? И с черным хлебом.
– Это для отвода глаз. А дома они с матерью едят мексиканское национальное блюдо "тирли-тирли"... Из пупков птиц киви-киви...
– Какое, какое блюдо? Из чего?
– Тирли-тирли. Из протертых пупков птиц киви-киви!
– А ты у них была, что ли? И ела пупки эти самые?
– Была... Вчера... Целую тарелку схомячила...
Я говорю такими рублеными словами, потому что еще минута – и я не выдержу, расхохочусь-разгрохочусь, по маминому выражению, "как пожарный".
Но тут приходит неожиданное спасение: служитель Степа дает звонок. Конец большой перемене. Надо бежать в класс.
Но Меля так заинтересована, что не отпускает меня. Притянув к себе мою голову (за четыре года нашего совместного ученья я вымахала, долговязая, как Дон-Кихот, а Меля – кругленькая и приземистая, как Санчо Панса) и заглушая звонок, Меля трубит мне в самое ухо:
– А когда это будет? Когда она получит свои сто тысяч?
– Когда? – переспрашиваю я страшным голосом. – Ты хочешь знать когда?
. И тут со мной случается неприятность. Для того чтобы произвести на Мелю еще большее впечатление, я, продолжая сверлить ее глазами, отступаю на шаг назад, чувствую под своей ногой что-то твердое и слышу жалобный вскрик:
– Ох, какая неуклюжая!
Оборачиваюсь и с ужасом вижу, что я отдавила ногу нашей классной даме, Агриппине Петровне Курнатович.
– Простите! – лепечу я. – Я не видела...
– Надо видеть! – с гримасой боли выдавливает она из себя. – Надо видеть...
Ну, как я ей объясню, что не могу видеть... затылком?
Агриппина Петровна направляется в класс, прихрамывая и неодобрительно качая головой.
– Ты ей на мозоль наступила, – шепчет Меля. – Теперь она будет тебя ненавидеть!
С этого дня Агриппина Петровна в самом деле вроде как ненавидит меня. "Ненавидит", конечно, не то слово: просто я вызываю в ней неприятное воспоминание. Мне это очень досадно. Агриппина Петровна Курнатович чуть ли не первая за все годы синявка, к которой у нас, учениц, нет никакой вражды.
Больше того, мы все считаем, что она славная. Наказывает ока редко и неохотно. Не сует нос во все парты и сумки. Не вынюхивает, нет ли у кого-нибудь запрещенных вещей. Не пытается заводить с нами "келейные" разговоры, чтобы выспрашивать об остальных ученицах. Еще одно отличает Агриппину Петровну от других синявок: есть в ней какая-то ласковая сердечность.
Захворает кто-нибудь из учениц – Агриппина Петровна сама отведет ее в лазарет, постоит там, пока врач или сестра милосердия скажут, в чем дело. И, если заболевшей надо отправляться домой, Агриппина Петровна проводит ее вниз, в вестибюль, посмотрит, чтобы она теплее укутала горло, и еще помашет ей на прощание: "Счастливо! Поправляйтесь поскорее!" Может быть, это покажется странным, но, с тех пор как у нас в синявках Агриппина Петровна, я больше никогда не вру, будто у меня болит то или другое в дни, когда я не приготовила уроков.
И подруги мои тоже. Нам просто неприятно обманывать этого милого человека, который так сочувственно относится к нашим болезням.
Забыла еще сказать, что Агриппина Петровна очень беспокоится о тех, кто по болезни не приходит в институт: она справляется у подруг заболевшей девочки, передает ей приветы... Не знаю, почему и отчего Агриппина Петровна такая белая ворона среди черных галок – наших синявок. Не знаю, потому что она в нашем институте служит первый год, приехала из какого-то другого города. О ней ничего не знает даже Меля, а уж она знает всегда все и обо всех! Но, хотя нам ничего не известно о прошлом Агриппины Петровны, Меля с уверенностью пророчит ей печальное будущее: "Эта здесь не заживется, – каркает Меля. – Ее живо сожрут!"
Словом, Агриппина Петровна – миляга. И мы к ней, первой из классных дам, относимся с симпатией. Даже то, что Агриппина Петровна выговаривает некоторые слова с местным твердым белорусским акцентом: "Почему вы такая роетропанная?
Пригладьте волосы!", "Не стойте под дверами!", "Не рассказывайте мне сказку про курочку рабу!" Или: "Возьмите трапку, сотрите мел с грозном доски!", – даже это кажется нам симпатичным. В этом есть какая-то простонародность, домашность, что ли. Мне Агриппина Петровна чем-то напоминает Юзефу с ее говором. А главное, это будничное произношение говорит о том, что Агриппина Петровна не фрейлина высочайшего двора, и это нам тоже симпатично.
Конечно, мы с первых же дней присваиваем Агриппине Петровне кличку. Без этого у нас ведь нельзя, хотя, конечно, нет ничего глупее, как давать клички (да еще иногда насмешливые!)
хорошим людям. Но в первые дни ученья мы ведь еще не знали, что Агриппина хорошая. И прозвали ее Гренадиной Петровной. Это за могучий рост (она ростом гораздо выше, чем самые высокие из наших синявок! Почти одного роста с французом Регамэ!). И еще за то, что ходит она грудью вперед, как гренадер на параде. Но это не злая кличка, весь класс произносит ее добродушно.
В общем, угораздило же меня отдавить мозоль единственной симпатичной синявке!
Теперь я расхлебываю последствия своей неуклюжести. Гренадина не делает мне ничего дурного, не придирается ко мне – этого нет. Но она со мной не разговаривает, не шутит, как с другими девочками. Она вообще не смотрит в мою сторону, видно, ей и смотреть на меня неприятно...
Своим огорчением я делюсь с папой.
– Может быть, мне поговорить с ней, объяснить ей, а?
– Что ты будешь объяснять? Что ты не нарочно отдавила ей ногу? Это слишком глупо – это она сама, наверное, понимает. А извиняться все снова и снова – помнишь, как у Чехова в рассказе "Смерть чиновника"? Маленький чиновничек в театре нечаянно обчихал лысину сидевшего впереди важного лица.
Важное лицо не обратило на это внимания. Но огорченный чиновничек стал везде подстерегать важное лицо, извиняться, умолять о прощении. Он так надоел важному лицу, что оно вспылило, накричало на чиновника, прогнало его к черту. Чиновник вконец расстроился – и помер!
Мы с папой смеемся, но мне все-таки грустно.
Так проходит больше месяца. И настает наконец день, когда в отношениях Гренадины со мной наступает перелом. Враждебность, или, вернее, предубежденность ее против меня, достигает высшей точки и начинает спадать, как полая весенняя вода...
Вот как это происходит.
Глава девятая. ТАЙНЫ! ТАЙНЫ!
Перед началом урока с парты на парту переходит записка, нацарапанная печатными буквами:
ЗАНИМАЙТЕ ЛАПШУ РАЗГОВОРАМИ!
Это означает, что сегодня многие не приготовили урока и надо выручать их всеми силами: задавать преподавателю глупейшие вопросы, слушать его глупейшие (и до невозможности многоречивые!) ответы, опять спрашивать, опять внимать, а время пока будет течь да течь.
Предмет, преподаваемый Лапшой, называется "Русский язык". Но в него входят не только грамматика (этимология и синтаксис – с ними покончено еще в младших классах), но и церковнославянский язык, теория словесности, русская литература и даже небольшой курс логики. Программа как будто обширная, но преподает учитель так скучно, буднично, безрадостно, что у нас в головах ничего не остается из пройденного. Все это как овсяный отвар, который дают детям при сильных поносах: как будто что-то влили в рот, как будто ребенок что-то глотал, как будто чего-то поел, но, так как овсяный отвар мнимопитательное вещество, он создает у больного только иллюзию еды (это хорошо!) и вместе с тем не приносит вреда (это тоже отлично!). Так и наши уроки – в особенности по русской литературе: они создают впечатление ученья и не приносят вреда, как мнимопитательные вещества. Но это, конечно, совсем не хорошо...
Сегодня мы должны как можно искуснее "заговаривать зубы" Лапше, чтобы он как можно дольше не спрашивал урока.
Незаменимой искусницей в таких делах оказалась наша "новенькая" – Люся Сущевская. Она и начинает представление.
– Василий Дмитриевич, – говорит она очень вежливо и приветливо, встав в своей парте, – пожалуйста, будьте так любезны, посоветуйте, какие книги нам читать дома по русской литературе... Например, Чехова?
На поеденном молью "фасаде" Лапши появляется выражение сдерживаемого неудовольствия.
– Чехова – нет! – отвечает он кратко. – Не рекомендую.
– Почему, Василий Дмитриевич? – спешу я на подмогу Люсе Сущевской. Почему не Чехова?
Лапша обиженно пожимает плечами:
– Незначительный писатель, госпожа Яновская! Автор мелких юмористических рассказиков... Что же тут изучать?
Мы с Люсей, Маней, Варей напоминаем Лапше о том, что, кроме "мелких юмористических рассказиков", Чехов написал "Дуэль", "Скучную историю", "Чайку"...
В "Чайку" Лапша вцепляется, как ястреб. Сейчас ее хрупкие косточки захрустят под его зубами.
– Вот, вот именно! "Чайка" провалилась в Санкт-Петербургском Императорском Александрийском театре! С позором провалилась, с треском... Приступим к нашему уроку, уважаемые госпожи!
Дело плохо – диспут по русской литературе грозит иссякнуть.
Варя спешит подбросить хворосту в начинающий угасать костер.
– А Некрасова, Василий Дмитриевич, читать нам?
– Помилосердствуйте, госпожа Забелина! – стонет Лапша, словно его спросили, надо ли читать стихи поэта Кискина или романы прозаика Тютькина. – Помилосердствуйте! После возвышающих душу творений Ломоносова, Державина, Карамзина, Жуковского, Пушкина, Лермонтова... И вдруг Некрасов! Певец лаптей и портянок! Конечно, – оговаривается Лапша, "Крестьянские дети", "Дедушка Мазай" – это недурно.
Но все остальное... Приступим к нашему уроку.
Люся Сущевская делает отчаянную попытку еще немного затянуть разговор с Лапшой:
– А вот, говорят, есть новый писатель... Максим Горький. Я сама не читала, но все говорят: замечательный писатель!
Лапша начинает свирепеть.
В его тусклых гляделках загораются обиженные огоньки. На бесцветных щеках выступает кирпично-оранжевый румянец.
– Мак-си-ма Горь-ко-го? – переспрашивает он с величайшим пренебрежением. – Горько-го? Такого писателя, виноват, не знаю-с. И не желаю знать-с! И вам не рекомендую знакомиться!.. И прекратим бессмысленное сотрясение воздуха – займемся нашим сегодняшним уроком.
Сейчас польется кровь невинных жертв, не приготовивших урока. Но все же какое-то время мы своим разговором заняли.
В нашем литературном споре с Лапшой Агриппина Петровна – Гренадина – не участвует, хотя весь урок сидит тут же, в классе, за своим столиком. Бывают такие дни, когда Гренадина вот так же, как сегодня, хотя и присутствует, но отсутствует: не слышит, что говорят преподаватели, что отвечают ученицы. Гренадина что-то пишет в толстую тетрадь для заметок; иногда читает полученное от кого-то письмо или сама пишет уже не в тетрадь для заметок, а на листке почтовой бумаги – значит, ответное письмо.
Поначалу Гренадина пишет или читает спокойно. Мало-помалу она начинает волноваться, все глубже переживает то, о чем пишет или читает. У нее краснеют веки, потом кончик носа.
Заслоняясь от класса газетой, Гренадина пишет, то и дело смахивая слезы.
Мы строим всякие догадки: что такое пишет Гренадина в свою тетрадь для заметок, что она читает в получаемых письмах? Что пишет в ответных?
Почему она плачет? Может быть, она сочиняет стихи или пишет романы и в чувствительных местах не может удержаться от слез? Кто-то однажды предположил, что Гренадина переписывается со своим возлюбленным, – смеху было! Громадная, громоздкая Гренадина с ее грохочущей поступью – "словно ветреная Геба, кормя Зевесова орла, громокипящий кубок с неба, смеясь, на землю пролила"... – и вдруг ей пишет послание нежный Ромео! И она отвечает ему! В конце урока Гренадина кладет тетрадь для заметок в ящик своего стола, в последний раз вытирает слезы, запечатывает свое письмо в конверт и уносит его с собой...
Дорого дали бы мы за то, чтобы хоть одним глазком заглянуть в писания Гренадины!
Иные девочки посмеиваются над этим, а Меля Норейко пренебрежительно говорит:
– Стану я ломать свою деликатную голову над тем, из-за чего Гренадер ревет!
Но многие жалеют Гренадину. Я тоже ее жалею и уже в который раз думаю с раскаянием, что Гренадина – ничего человек, и видно даже, что она бедняга, а я, косолапый бегемот, отдавила ей ногу.
На уроке физики я подсказываю своей соседке Зине Кричинской. Вчера был день свадьбы ее мамы и папы. Ну, найдется ли такой идиот, чтобы зубрить про котел Папина, когда в доме музыка, гости, танцы, вкусные вещи? Я так хорошо подсказываю, что Зина отвечает очень прилично, только вместо "котел Папина" она все время говорит "котел Бабина", – так ей слышится в моем шепоте.
Физик у нас новый. Но мы знаем, что в мужской гимназии его зовут "гиена в сиропе": у него ласковые глаза, милая улыбочка, а гадости он делает как будто даже с удовольствием.
Вот и сегодня он говорит Зине Кричинской, приятно улыбаясь:
– Хорошо, госпожа Кричинская. Хорошо ответили. Но... – Физик делает паузу. – Отметки я вам не поставлю: вы отвечали по подсказке госпожи Яновской. Поставить пятерку госпоже Яновской тоже не могу: она подсказывала по учебнику Краевича. Ну, а составителю учебника физики, господину Краевичу, отметка ведь не нужна, не так ли? Поэтому, – физик улыбается еще слаще, – и госпоже Кричинской, и госпоже Яновской отмечаю предостережение (и он поставил какой-то значок). Обеих вызову отвечать в ближайшем будущем.
Как ни занята Гренадина своей писаниной, она все-таки слышала слова физика. После урока физики она объявляет, не глядя, по обыкновению, в мою сторону:
– Яновская, сколько раз я вам говорила, чтобы вы не подсказывали! А вы все не унимаетесь... За свое упрамство останьтесь в классе на два часа после уроков. А завтра останется Кричинская. Пора уже научиться вести себя порадочно!
"Остаться после уроков" – это у нас (да и в других учебных заведениях) наказание. В прежние времена – так рассказывают пожилые люди провинившихся девочек оставляли не на час-два и не в классе, а на всю ночь в домовой институтской церкви.
Одна приятельница моей мамы рассказывала, как это было страшно:
– Всю ночь, бывало, сидишь-трясешься! Направо от тебя на церковной стене ангел-блондин нарисован. Налево – ангелбрюнет. Смотришь на них – и кажется: шевелятся они. От стены отделяются, идут прямо на тебя!..







