Текст книги "Дом на границе миров"
Автор книги: Александра Окатова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Дом на границе миров
Она жила далеко от города, в лесу.
Лес был старый, состоял из коренных пород: дуба, граба. Видимо, зона, в которой он располагался, счастливо избежала вырубки, и деревьям было не меньше двухсот лет. Лес был просторным, деревья стояли не тесно, а свободно, как колонны в храме. Дубы – как басовые трубы органа и грабы – как средний регистр. Подлесок орешника и берёзы – как самые тонкие трубы.
Лес.
Храм.
Она унаследовала дом после смерти родителей – они разбились в автомобильной аварии. Это был самый лучший дом на свете: проект разработали мать и отец. Сами. Они были известными архитекторами. А когда он был уже построен, они попали в аварию. Она заканчивала университет, но после их смерти бросила учебу и жила на оставленные родителями деньги.
Проект дома никогда раньше не интересовал её, только в последнее время она стала обращать внимание, что дом у неё со своим лицом, как будто живой. Родители проектировали дом, принципиально не применяя новомодных штучек вроде электронных систем: они терпеть не могли голосовое управление, как это сейчас делают все, у кого есть деньги, когда можно было надиктовать с утра всё, что тебе надо, вплоть до температуры унитаза, меню ужина, заказать уборку, телевизионные шторы, сжигание мусора и автоматическую уборку, поэтому в доме всё надо было делать вручную: мыть огромные прозрачные стены с южной стороны, разжигать камин дровами, а до этого их заготовить, самой мыть плиточный – пожелание матери – пол во всех комнатах, стирать тоже вручную, ну вот уж дудки, она первым делом взяла стиральную машину, готовить надо было тоже на дровяной плите, и поэтому она дома почти не готовила, только кипятила чайник, хорошо, что хоть электричество было, но родители и тут обошлись без современных технологий: застеклили верхнюю часть окон синими солнечными батареями, как раз хватало вскипятить чайник и ненадолго вечером зажечь свет, а можно было взять керосинку, скоро никто не будет знать, что это такое.
Дом вписывался в лес, как будто лес его и родил: стены из больших серых каменных глыб ступенями шагали вдоль берега небольшой речки – чего-то среднего между рекой и ручьем. Вокруг дубы, между ними было метров по пятнадцать, и солнца было много.
Трава была невысокая, ровная, как будто кто-то регулярно стриг её триста лет подряд.
Была у дома ещё одна особенность, которую она обнаружила три года назад, незадолго до той аварии. Если бы она тогда не осталась дома, а поехала с родителями к маминой сестре, то она была бы с ними, мёртвая. У неё в тот вечер поднялась температура, и мама уложила её на диван у камина, укрыла медвежьей шкурой, напоила чаем с мёдом, дала снотворное, поцеловала на прощание – она спала как младенец. Пока утром её не разбудил телефонный звонок из полиции и ей пришлось ехать в морг на опознание, которое в общем-то было формальностью. При родителях были документы, и они были в своей машине. В них сзади врезался на спорткаре какой-то пьяный или обкуренный молодой дурак, и левая сторона их машины была снесена отбойником, а спорткар прошёл по касательной, и парень не получил серьёзных повреждений.
Она похоронила родителей здесь же, за домом, под дубом, и ей было приятно, если можно так сказать о погибших родителях, что они рядом с ней.
Она находилась сейчас на перепутье, и её внутренний компас никак не мог выбрать северное, так сказать, направление. Так вот, накануне аварии она обнаружила ещё одну особенность дома. Он был не только живой, но и находился как будто на границе миров.
Родители сделали комнату на втором этаже здания и в лучших традициях страшных сказок запретили ей туда ходить. Если бы просто запретили, то, может быть, всё и обошлось бы, но они из предосторожности повесили на дверь огромный старый замок. Он странно смотрелся в новом с иголочки доме с добротной отделкой натуральными материалами, замок был медный, лет ему было, наверное, не меньше пятисот. Когда она пробовала представить себе это время, то, если укладывать его человеческими жизнями, выходило 20–25 жизней, от начала до появления наследников, то есть поколений, не так уж много, и всего пять, если считать одну жизнь за сто лет и мерить отрезками, не накладывая их друг на друга. То есть одна жизнь, потом другая, потом следующие сто лет и так далее.
Несколько дней у неё ушло на то, чтобы найти, где мать прячет ключ к старому замку. Она так и не попала в эту комнату до смерти родителей. После – не было случая, потому что она никак не могла привыкнуть, что их уже нет. Они хотя и умерли, но эмоциональная связь сохранилась. Она по-прежнему говорила им «спокойной ночи» и «доброе утро» и по многолетней привычке разговаривала с ними, только теперь не вслух, а мысленно. Она довольно хорошо их знала, некоторые вообще не знают своих родителей. И вела длинные диалоги с матерью рассказывая ей всё, что с ней случилось, и до, и после смерти мамы ей казалось, что если она не расскажет, то счастья ей не видать, такая глупая детская самодельная примета, значит, не видать, ведь мама умерла. И говорила она маминым голосом. А с отцом она играла в шахматы.
Шахматы теперь стояли всегда в боевой готовности, и ей было приятно, что папа прикасался к фигурам, и она теперь сидела и играла этими фигурами сама с собой, как будто с папой. Ещё она пишет как папа. Иногда в руки ей попадались её же записки и заметки, как будто написанные папиной рукой.
Она писала папиным закруглённым почерком и чинила карандаши как мама, мама держала в левой руке карандаш, уложив кончик на подушечку указательного пальца, и острым-преострым ножом затачивала его так, чтобы заточенная часть была длинной и с ровным утоньшением, проще говоря, угол заточенного грифеля должен был составлять буквально один градус, то есть носик длинный и тонкий, чертить таким карандашом было одно удовольствие, а затачивать – другое, потому что затачивала она тоже очень острым ножом, и лезвие, чтобы заточка была правильной, должно было каждый раз проходить бреющим движением по пальцу, осторожно, порежешься, говорила ей мама. Она тоже умеет так чинить карандаши. Ещё мама говорила: чинить, очинить, а не точить. Ах да, ключ! Она нашла его, только не могла пока туда попасть, потом родители ушли, умерли, и ей никто уже не мог запретить открыть дверь и войти в запретную комнату.
После смерти родителей прошёл месяц. Она решила открыть её. Она думала найти там что-нибудь – монетку в копилку тоски по родителям.
Она пошла туда днём, чтобы не копаться вечером при свете керосинки, – электричество в эту комнату не провели. Она никак не ожидала увидеть в этой таинственной комнате просто свалку старых ненужных вещей, которые, видимо, что-то говорили владельцам и только поэтому они их не выбросили. Вещи были свалены вдоль стен на первый взгляд совершенно случайно. Кучами.
Там были тумбочки с утерянными дверцами, старые разрозненные тарелки, её старые санки, разнокалиберные коробки, запылённые стопки книг и одинокий витраж из снесённой церкви с изображением Прекрасного Иосифа у стены.
Две старые, можно сказать, антикварные, настольные лампы: одна с медведем в наморднике и с грустными глазами, он с трудом держался на задних лапах, опираясь на посох. Рядом с медведем стоял бродячий артист с бубном в руках и девочка лет шести с насупленными бровями, сердитая краснощёкая крепкая девочка с куклой. Куклу она держала вниз головой, крепко прижав её к животу пухлой рукой.
Вторая лампа, тоже фарфоровая, с девушкой, которая поила лошадь у колодца. И тот и другой мастер, которые сотворили эти шедевры, явно были люди простые, с юмором, и наверняка видели в жизни сюжеты, которые они потом изобразили. Лампы ей понравились – на них можно долго смотреть – вот как было, когда телевизоров и компьютеров не придумали, приходилось развлекаться произведениями искусства, и художники были востребованы, и ремёсла развивались. На первый взгляд больше ничего интересного не было, кроме витража, конечно. Разочарованная, она села на кушетку, стоявшую посреди комнаты совершенно не по делу. Кушетка была типа софы, что ли, с изогнутой спинкой, обитая вытертым донельзя бархатом, который когда-то был фиолетовым, первоначальный цвет остался ближе к деревянным частям, а теперь темно-коричневым, она давно подозревала, что фиолетовый и коричневый цвета – братья, а теперь она в этом убедилась. Кушетка с гаражной распродажи, решила она, только непонятно, зачем она была нужна, может, она фамильная, времён Наполеона, и её род ведет начало от самых знатных европейских семей, и кушетка – семейная ценность?
Она прилегла на кушетку, сунув под голову плед, который на ней валялся.
Ей приснился сон.
Она попала в другой мир. Во сне бывает самое странное, но именно во сне оно выглядит очень правдоподобно, и ты ничуть не сомневаешься в том, что видишь, и веришь без сомнения. Она вроде прилегла на кушетку и проснулась, но она понимала, что это во сне. Комната была вроде та же, но некоторых вещей она не узнавала. Во-первых, фарфоровые лампы были совсем другие: на одной принц на коне и принцесса, которая крепко схватила его коня под уздцы и, вероятно, не хочет отпускать, на другой скульпторша, которая занесла руку с молотком над мужским бюстом с такой экспрессией, что не была бы она фарфоровой, ему бы крепко досталось, а так молоток завис в воздухе в конечной точке движения, грамотно, подумала она: не на полпути, как делают горе-ваятели, а в самой что ни на есть конечной точке движения, странно, она же точно помнила, что лампы были другие, на витраже тоже было совсем другое изображение: наяву это был Прекрасный Иосиф, а во сне тоже Иосиф, но другой – на ослике с Марией и маленьким Иисусом на пути в Египет.
На первый взгляд эти отличия было трудно заметить, не так уж сильно они бросались в глаза. Она обратила внимание на свет: свет был не солнечный. Он был лиловый, и во сне он смотрелся очень гармонично.
Она вышла из комнаты и стала спускаться вниз. Внизу висело зеркало. Рама была другая, но зеркало было то же, на своём месте. Она мимоходом глянула и не узнала себя. Из зеркала на неё смотрела девушка с каштановыми волосами, а у неё были русые, до плеч, а у той, что в зеркале, до лопаток. В сиреневом свете было непонятно, какого цвета у неё глаза, такие же серые, как у неё? Нет, у той, в зеркале, зелёные. С каштановой гривой волос – красиво! Губы, слава богу, были одинаковые, носы тоже, в общем, если не особо присматриваться, они были даже похожи, как сёстры. Это сон, подумала она, какая разница!
Она остановилась у окна, выходящего на поляну, где под дубом были похоронены родители. На траве она увидела скатерть, корзину и мать с отцом. Под дубом никаких плит с именами родителей не было.
Какой сон странный, подумала она во сне. И тут она удивилась, что во сне думает, что это сон. Обычно во сне всё кажется правдой, пока не проснёшься. Она решила проснуться. Она проснулась на кушетке.
Уф, слава богу. Она проснулась и находится у себя дома. Ей всё это приснилось. На тумбочке у стены лампа с медведем и лампа с девушкой и лошадью у колодца и Прекрасный Иосиф на витраже у стены. Она взяла одну лампу, которая с лошадью, и спустилась вниз. Электрику надо будет заменить, трещин и сколов нет, она протерла её, и фарфор улыбнулся, когда она его умыла. Забавная, сказала она себе. Простая, не вычурная, не жеманная, не нарочитая композиция, как раз такая, как ей нравится, она называла это чувство правдой жизни, ну приблизительно как Станиславский: верю или не верю! Вот этой девушке у колодца, с крестиком на груди, в неброской и достойной одежде, с чистым лицом, она безусловно верила. Вот заменю провод – и патрон и будет загляденье.
Вечер прошёл тихо. Она выпила чаю, съела бутерброд, нет ничего вкуснее хлеба с сыром и горячим крепким чаем без сахара. Вечер гляделся в окна, как будто хотел проникнуть к ней в дом. Она погасила свет, и это ощущение сразу исчезло, то есть наоборот, чувство дома распространилось на окружающее пространство, дом как бы забрал лес вокруг себя в свой мир.
Она почему-то не захотела ложиться у себя в комнате на огромную высокую кровать, не захотела лечь и у камина на диванчик, где её в последний раз поцеловала мама, а поднялась в запретную комнату, ходить в которую теперь никто не запрещал, и легла на кушетку Наполеона Третьего. В этот раз она взяла с собой подушку и чистый плед. Свет она не зажигала, просто легла и пожелала попасть в сон, где родители сидели на лужайке за домом и никаких могильных камней под дубом не было.
Она проснулась свежая, отдохнувшая и радостная, сама не зная почему. Она спустилась вниз, приняла душ, почистила зубы и прошла на кухню.
– Мам, я тоже буду омлет, – сказала она.
Мать оглянулась и кивнула головой. Она улыбалась.
Отец сидел за столом с газетой. Мама поставила тарелки, приборы, блюдо со свежеиспеченным домашним хлебом, масло на бутербродах немного подтаяло из-за того, что хлеб, отдававший зеленью, был ещё тёплым. Положила на тарелки омлет, как всегда: ей и отцу побольше, себе поменьше.
– Как вкусно, мам! Спасибо!
Она выскочила, чтобы скорее бежать в университет, – а кофе? вдогонку услышала она.
И тут её словно током пробило, и она очнулась на кушетке в запретной комнате. Вставать не хотелось. Она полежала ещё, цепляясь за остатки сна, но остатки были такие свежие, что показались ей явью. Она глянула на лампу с медведем – на месте, и витраж с Прекрасным Иосифом тоже. Не сон. Явь. Она одна, с разбитым сердцем, и могильные плиты под дубом. Точно, на месте, она спустилась вниз в холодную кухню и вяло выпила чаю.
Делать ничего не хотелось, прокрастинация замучила, так мама говорила, и отца тоже очень сердило, что она хваталась за одно дело, у неё все получалось, даже были успехи, например, в рисовании, потом бросала, начинала писать стихи, опять получалось, но она опять бросала, отец говорил: выбери что-нибудь одно и бей упорно в одну точку, тогда всё получится, но сейчас родителей не было, и она делала что хотела.
Сегодня она пошла с мольбертом в лес и сразу набросала на картоне пастелью одним цветом, только контур золотистой охрой, свои любимые травы: кукушкины слёзки с трясущимися зернышками, крапиву, она в графике смотрелась очень выигрышно, иван-да-марью, лисохвост, ежу луговую. Когда рисунок был закончен, она поняла, что нарисовала этот ворох трав, как будто он был оттуда, из сна. Это там трава была такого золотисто-охряного цвета, а здесь, здесь она зелёная.
Она поставила картон на письменный стол и пошла смотреть на могилы родителей через стекло.
Шел дождь. Зелень была такая яркая, сочная, стволы дубов наоборот, намокли и стали почти черными, и дождь мерно и безразлично стучал в окна.
Она стояла долго, наверное, час или больше.
Как будто прощалась с зелёной лужайкой, потому что собиралась сменить её на охряно-золотую, потом пошла в комнату на втором этаже и легла на кушетку.
Утром она проснулась и первым делом посмотрела на витраж: на нем среди густых рощ, под грозовым небом на маленьком ослике ехал в Египет старый Иосиф с молодой женой и неизвестно чьим сыном. Спина у него была сгорбленная, и он, вероятно, чувствовал себя несчастным.
Она приветливо кивнула скульпторше, которая занесла молоток над головой мужчины, наверное, она его очень любила, если сейчас так ненавидит, подумала она. И посмотрела на вторую лампу: принц на коне и принцесса, которая своего не упустит, крепко схватила коня под уздцы, значит она там, где надо, она спустилась вниз, мельком глянув в зеркало: каштановый – очень красивый цвет, особенно в сочетании с зелёными глазами.
Она вошла в кухню и увидела, что мать спешно перевернула фотографию в рамке лицом вниз. Кто это? – хотела спросить она, родители переглянулись, и мать уронила фото на пол, вроде нечаянно. Брызнули осколки. Она, чтобы не расстраивать мать, сделала вид, что ничего не заметила, улыбнулась и поставила чайник, налив туда голубой, как небо в её прошлых снах, воды.
За окнами шелестел голубой дождь, промытая трава была ярко-золотая с охристым оттенком, свежая, а под дубами не было могильных камней.
16.06.13
Собака
Собака была худая, как и положено быть легавой. В профиль тонкая, как лист бумаги. Длинная, как будто её в её щенячьем детстве схватили крепко за нос и хвост и изо всей силы растянули, насколько это возможно. Белая, с пегими подпалинами, с бесшумной, плавной, как бы замедленной походкой, с редкими шагами, покрывающими сразу большие расстояния, как будто она на трусит, а плывет по воздуху, почти невесомая, которой земля нужна не для того, чтобы стоять на ней, а чтобы только изредка отталкиваться от неё.
Она трусила рядом с хозяином, сдерживая свой полёт, потому что иначе он не поспевал бы за ней. По её виду даже людям, которые были с собакой незнакомы, сразу было видно, что она испытывает наслаждение от того, что идёт рядом с хозяином: она верно исполняла свой долг по его защите – никого не подпустит ближе, чем на два шага, и гордилась этим. Кроме того, она была ему прекрасным собеседником, с ней он мог поговорить обо всём на свете, она всегда его поймёт, выслушает, не обидевшись, не будет перебивать и вставлять глупые замечания, собака чувствовала его уважение, и это подтверждало её чувство собственного достоинства: она гордо молчала, когда он с ней разговаривал, и при этом отнюдь не чувствовала себя дурой.
Её хозяин, состарившийся Дориан Грей, правда, без его мистического портрета, неспешно прогуливался. Ему было приятно присутствие собаки, она уже два года жила рядом с ним, он звал её Собака, она его принимала безусловно и радостно, он привык к её присутствию очень быстро. Он нашёл её, точнее, она его нашла, прибилась к нему в электричке, голодная потерявшаяся девочка-щенок на неуверенных длинных лапах, смотрящая на людей с лёгким понимающим осуждением и ожиданием, что её обидят, а когда он увидел её взгляд, то подумал, что она похожа на его не помню какую любовь, да и не любовь, скорее подругу по неприкаянности и страсти к шальным словам, которые она собирала в стихи легко и быстро, как сложнейшие головоломки, не так, как он, мучительно ворочая слова, как камни, поэтому он ошибочно полагал, что для неё это и правда очень легко, но на самом деле она писала свои стихи кровью, чувствуя головокружение и холодную приятную боль в висках, а ему казалось, что она делает это играючи, но ей это стоило дорого: она писала и плакала, за стихотворение из семи, например, четверостиший она платила шестичасовым рыданием, опухшими веками, головокружением, опустошением на оставшийся вечер и тяжелой без сновидений ночью.
Собака в электричке смотрела на него в точности как та подруга, которая была моложе его на целое поколение, побыла с ним полгода, измучила своими слезами, упрёками, собачьим взглядом и кровавыми стихами. Она непременно требовала ответного чувства, которого он не мог ей дать, она этого не понимала, и приставала к нему как с ножом к горлу, и требовала, и просила, и умоляла, пока наконец не исчезла, не сказав на прощание ничего, не объяснив, и больше не появлялась, а прошло уже десять лет. Собаке было от силы четыре года, он нашёл её, когда ей было года два, и ещё два она прожила у него, принося ему только удовольствие. Она почти никогда не лаяла, заглядывала преданно и сочувственно ему в глаза, сразу определяла его настроение и в зависимости от этого или подходила к нему, клала голову на колени и терпеливо слушала его, подтверждая его слова глубокими вздохами в нужных местах или игриво, если он ей позволял, подкидывала носом его руку, чтобы он погладил её по голове и ласково потрепал по загривку. Бегала вокруг него кругами, приносила ему свой любимый мячик, милостиво позволяя ему поиграть с ним, совала ему в руку и садилась, раскачиваясь из стороны в сторону, чтобы посмотреть, как он будет наслаждаться её игрушкой. Когда он пару раз подбрасывал его и клал на стол, она нетерпеливо сбрасывала его на пол, хватала зубами с опять совала ему в руку, пачкая ладонь слюнями.
– Ты моя Соба-а-ака, – говорил он. – Скучно тебе? Хочешь играть? Мне надо работать. Вот так же и она – тоже хотела играть. Она пробовала со мной играть, только мне неинтересно было, я всё это сто раз проходил, сто раз слышал эти слова, а она говорила их в первый раз, испытывая восторг от того, что она, как ей казалось, только что их изобрела и первая на свете из произносит. Люблю тебя, а сама просто не понимает, что это такое.
– Правда, Собака? – Она слушала и понимающе смотрела на него, уши у неё от пристального внимания резко и коротко вздрагивали. Любовь, это она понимала. Собака думала, что понимает эту девушку, которая говорила о любви. Собака лежала на полу, положив голову на лапы, смотрела из-под бровей домиком. и взгляд был как у собаки, конечно, как у собаки, она ведь собака.
– Глупая собака! – сказал он громко, она тут же подняла голову и вопросительного посмотрела на него.
– Нет, нет, умная, умная собака, – тут же помягчел он, погладил по голове.
– Ты понимаешь, Собака, я хотел, чтобы это длилось как можно дольше, я говорил ей, что хочу спокойно! Она казалась мне воплощённым милосердием, я просил её не сгорать так быстро, ведь не может же человек с такой силой любить долго, а я хотел греться у её костра много лет, – собака смешно подняла брови, повернула к нему голову и ждала продолжения. Собака понимала. Она знала, каково это. Собаке всё было ясно. Та девушка чувствовала себя, как собака на заборе. Собака от понимания взвизгнула, как будто ей наступили на лапу.
– Невозможно было ей так жить, я так думаю, вот она не выдержала и ушла, я её понимаю. «Не понимаешь, – подумала собака, – вот я понимаю».
– Я не мог позволить ей всё уничтожить, а у неё были и родители, и муж, неплохой в сущности человек, любил её, но он не мог её оценить по достоинству и не мог противостоять ей, не мог быть катализатором для её стихов, не мог быть камнем, на котором она могла затачивать свой поэтический дар, не мог дать ей такое поле для садов её чувственности, которое могло бы её удовлетворить, она вышла за него замуж, только чтобы от подруги не отстать, и свадьба у неё была через две недели после свадьбы подруги, и платья они покупали в одном магазине, да и платья были одинаковые, вот так, собака ты моя. Не мог я её выдернуть из семьи, от детей, у неё две девочки, ну как можно деревце выдернуть из земли, оно же погибнет, я говорил ей, что женщина может быть и женой, и матерью, и любовницей одновременно, только, видимо, она оказалась натурой цельной, не смогла, выбрала то, без чего не могла жить, я понимаю, я готов был к этому.
Собака зевнула со звуком «ах!», заведя глаза и сильно распялив рот.
– Да, да, подтвердил он, именно ах! Увы и ах! Я-то тоже хорош, размечтался, – сказал он. – Да, Собака?
Собака вскочила, царапнув паркет когтями, и с лёгким цоканьем потрусила на кухню и начала громко с удовольствием лакать воду из своей миски. Вернулась. Повозившись, устроилась у его ног и затихла. Он работал. Хорошо! Собака задремала. За дверью раздались шаги. Собака, ловко вскочив на все четыре лапы одновременно, метнулась к двери, показывая, что она начеку, что она выполняет свои обязанности добросовестно. А так как лаять она не любила, то села у двери столбиком, выражая готовность. Он тоже поспешил к двери.
Вошла женщина, обдав собаку облаком духов, отчего ей показалось, что её хлестнули букетом по морде, и она чихнула. Он стал отгонять её, волнуясь за гостью, чтобы собака не испугала её. Женщина сверху вниз смотрела на собаку, как на неприятную помеху.
– Знакомьтесь, – сказал он, – это Собака, – а собаке: – это Ванесса, не обижай её, – и смущенно заглядывая в глаза Ванессе, – не обращай на собаку внимания, просто она очень привязана ко мне и ревнует ко всем, кто ко мне приходит. Я рад, что ты пришла.
Собака заволновалась: это она здесь на своём месте, а не эта пахучая, шумная, весёлая дама. Неужели хозяин возьмёт на место собаки новую? Эту Ванессу? Собака побежала на кухню и села у входа. Она всем видом показывала, что она начеку, следит за всем внимательно и нет решительно никакой необходимости брать в дом нового сторожа и собеседника. Она же хорошо выполняет свою работу. Поэтому, как только Ванесса вставала со стула, Собака старалась делать вид, что не Ванесса, а она, Собака, первой заметила опасность, и, стараясь обогнать Ванессу, бежала в к двери и вертелась перед ней, показывая что она в стае важнее Ванессы. Обнаружив, что Ванесса так и не пришла к двери, растерянно бежала обратно в кухню и обескуражено садилась на прежнее место. Что такое, Ванесса ведь что-то заметила, и собака думала, что она опередила её: выполнила свои обязанности, а Ванесса так ничего и не сделала, а он не похвалил Собаку, и не отругал Ванессу.
Так продолжалось весь вечер, как только Ванесса вставала или меняла местоположение, Собака, волнуясь, что её сочтут профнепригодной и заменят Ванессой, срывалась и бежала перед Ванессой, куда бы та не пошла, и старалась угадать, что она будет делать, чтобы попробовать опередить её, весь вечер она промучилась, но так и не поняла, что нужно было делать.
Собака так надоела ему за этот вечер, что он закрыл её в другой комнате, а сам уединился с Ванессой. Никогда раньше не подававшая голос собака вдруг как обезумела, она лаяла звонким голосом, оказывается, у неё есть голос, удивился он, бросалась на дверь, и ему пришлось несколько раз заходить в комнату, чтобы пристыдить Собаку, которая виновато смотрела на него и садилась на хвост у двери. Он уходил, но как только собака слышала, что в другой комнате что-то начинало происходить, чего она не понимала, то опять начинала лаять без удержу.
Собака впервые так надрывалась за всё время, что у него жила. Ванесса, не выдержав такого скандала, ушла, сдерживая слёзы и остро сожалея о пропавшей впустую готовности отдаться ему. Он позвонил ей и извинялся, но таким укоряющим голосом, что стыдно стало ей, и она почувствовала себя, как провинившаяся школьница, с ней это случалось часто, вот и в этот раз, когда она уже была готова дойти до конца и всё сорвалось, она опять чувствовала себя виноватой. Хорошо, прошептала она сквозь старательно маскируемые слёзы, в пятницу, договорились. Тут же все тревоги её отпустили, и оставшиеся дни она летала как на крыльях.
Вот и назначенный день. Она прибежала, отдышалась во дворе и поднялась к его квартире. Она боялась услышать лай собаки, но было подозрительно тихо. Она облегчённо вздохнула и позвонила в дверь, как будто это был портал между двух миров. Он открыл, она шагнула внутрь и наконец впервые за три дня расслабилась, почувствовав себя на своём месте. Как она теперь понимала Собаку, она сама была готова лечь у его кровати на коврике и понимала, что будет испытывать настоящее счастье.
– Ты знаешь, – сказала она, – я так тебя люблю.
– Вот опять, – пронеслось у него в голове, – опять, – погрустнел он.
– Я так тебя люблю, что хотела бы поменяться местами с Собакой, спала бы тут у твоей кровати, лакала воду из её миски и слушала, как ты говоришь сам с собой, а ты надевал бы на меня ошейник и водил гулять, и мы шагали бы рядом по всем дорогам на свете.
Он улыбнулся и поцеловал её, потому что знал, что иначе влюблённую женщину не заставишь замолчать.
– А где собака? – вдруг спросила она.
– Ты заметила, что, как только ты вошла, мы только о ней и говорим, – раздраженно спросил он. – Я отвел её в квартиру приятеля, он оставил мне ключи, а сам уехал в командировку. С ней всё будет в порядке. Не волнуйся.
Они поскорее занялись любовной игрой, где он пробовал новую женщину на вкус, а она улетела от радости просто потому, что так долго ждала этого момента, что, когда он наступил, ей было уже всё равно, потому что наслаждение наступило сразу после того, как только он к ней прикоснулся.
А собака ждала хозяина сосредоточенно и тупо. Погасли почти все окна в доме напротив. К несчастью, он забыл ошейник и побоялся привязать её к батарее верёвкой за шею и, выбрав из всех зол, как ему показалось, меньшее, привязал её за лапу. Это было мучительно, потому что верёвка была короткой. Собака думала, что это такое задание, которое он придумал, чтобы проверить её терпение и воспитанность.
Первые два часа она сидела, не сдвинувшись ни на сантиметр, не позволяя себе даже повернуть голову, только уши настраивались на незнакомые звуки, как антенны. Сидеть, сказал он, когда уходил. Она послушалась. Он должен скоро прийти, думала собака, я жду, я верная. Прошло ещё три часа, отчаяние понемногу начало туманить собаке голову. За окном темнота уже стала не такой густой, и уже можно было разглядеть деревья и контуры домов. Собака начала волноваться. Где он? Она стала возиться, разгоняя застоявшуюся кровь, движение было ограничено, и она начала дергать верёвку, узел затянулся ещё сильнее. Лапа распухла и сильно болела.
Пробежало утро, наступил полдень, у Собаки поднялась температура, она страшно хотела пить. На ковре под ней уже высохла её лужа. Собака не лаяла. Сказали сидеть – значит, сидеть. Нестерпимо болела лапа. Она начала грызть верёвки. Синтетическая верёвка не поддавалась. Отчаявшись, она стала принюхиваться к собственной лапе. Первый рывок показался даже облегчением, ей удалось порвать сухожилия, и она принялась грызть дальше.
– Милая моя, – услышала она виноватый голос, – сейчас, сейчас, дай перережу верёвку. Собака от радости вылизала ему всё лицо и шею, а он принёс её домой на руках, как жених невесту, и во искупление вины ухаживал за ней, пока лапа не зажила, видишь, зажило как на собаке, в шутку говорил он ей.
Через две недели он опять пригласил Ванессу, только с условием, что Собака останется с ними. Она не ожидала такого предательства. Она ненавидела эту одинокую поэтессу, она сочувствовала той прежней, которая, как он говорил Собаке, была на неё, Собаку, похожа. По необъяснимому стечению обстоятельств почти все любившие его женщины были поэтессами, художницами, артистками и т. д., и т. п.
Собака старалась не смотреть в глаза ему и Ванессе. Она обиженно прошла на кухню, демонстративно щёлкая когтями по паркету, и села там лохматым укором. Лохматый укор продержался там два часа, пока в комнате не разгорелся скандал. Ванесса с распухшими глазами, со слезами на бледных щеках стояла перед ним, испуганно прижимая к груди руки, как будто хотела удержать их и этим вернуть время на десять минут назад, когда ещё не были сказаны непростительные слова, но он повторил вновь, – я не люблю тебя, да я даже свою собаку люблю больше, чем тебя, – она не удержала руки и размахнулась, он перехватил её запястья, а собака, пролетев несколько метров, сбила её с ног, повалила, прижала к полу, поставив лапу со шрамами на середину груди, не давая дышать.