Текст книги "Чарльз Диккенс. Его жизнь и литературная деятельность"
Автор книги: Александра Анненская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
После посещения подобной же тюрьмы в Питсбурге он пишет: «Страшная мысль пришла мне в голову сегодня ночью, когда я вспоминал все, что видел днем. Что, если в тюрьмах являются привидения? Полное одиночество днем и ночью, долгие часы темноты, могильная тишина, ум вечно занят грустными мыслями без всякого развлечения, иногда, может быть, упреки совести. Представьте себе заключенного, который с головой зарывается в одеяло и по временам со смертельным ужасом выглядывает на таинственную молчаливую фигуру, вечно сидящую около его постели или стоящую в углу камеры! Чем больше я об этом думаю, тем больше убеждаюсь, что ко многим из этих людей являются по ночам призраки. Я спросил у одного из заключенных, часто ли он видит сны. Он бросил на меня странный взгляд и прошептал сдавленным голосом: „Нет“».
Легко можно себе представить, как должно было возмущать человека с принципами и чувствами Диккенса существование невольничества, в то время беспрепятственно процветавшего в Южных Штатах. «Я решил не принимать никаких публичных знаков уважения, пока мы будем на земле, где существует рабство», – писал он и действительно исполнил это намерение, сделав исключение только для города Сент-Луис на Дальнем Западе, на границе с индейской территорией.
«Легко говорить: не поднимайте вопроса о невольничестве, – замечает он в другом письме, – но они не дают вам молчать, они спрашивают ваше мнение, они восхваляют невольничество как величайшее благо человечества».
И он, не стесняясь, высказывал свое мнение и на пароходах, и в вагонах железных дорог, и в отелях каждого города, где его осаждали любопытные посетители.
Диккенсы побывали во всех главных городах Соединенных Штатов, провели целый вечер и ночь в прериях, насладились зрелищем Ниагары, затем поехали в Канаду. В Монреале они приняли участие в благотворительном спектакле английских офицеров – при этом Диккенс не только исполнял главные роли, но и явился неутомимо деятельным режиссером – и наконец в начале июня сели на корабль, который возвратил их на родину. Дети и друзья встретили путешественников в их доме на Девонширской террасе. Диккенс выскочил из кареты и целовал своих малюток через решетку, не имея терпения дождаться, пока отворят ворота.
ГЛАВА VI
Американские заметки. – Бродстерс и Корнуолл. – Салон графа д'Орсе. – «Мартин Чезлвит». – Италия. – «Колокольный звон». – Венеция. – Рим. – Неаполь
Немедленно по возвращении из Америки Диккенс принялся за приготовление к печати своих «American Notes» («Американских заметок»). «Я не упоминаю, – говорит он в конце своей книги, – о приеме, оказанном мне, я не хотел допустить его влияния на мои „Заметки“, в противном случае я слишком плохо заплатил бы тем заатлантическим благосклонным читателям моих прежних произведений, которые протягивали мне руку для дружеского пожатия, а не для надевания на меня железного намордника». Книгу свою он посвящает тем из американцев, которые, любя свою страну, могут выслушать о ней правду, сказанную без злости, с добрыми намерениями. Из этого посвящения видно, что Диккенс вовсе не намеревался заплатить лестью за оказанный ему торжественный прием.
Он ехал в Америку, мечтая увидеть в Новом Свете обновленное молодое общество, чуждое пороков и предрассудков Старого, проникнутое идеями равенства, свободы, быстрыми шагами идущее по пути прогресса. Мы уже видели, как почти с первых шагов его ждало разочарование, и под влиянием этого разочарования он едко бичует как пороки американского народа и недостатки его общественных учреждений, так и разные комические стороны внешних форм общежития. Самохвальство и самоуверенность американцев, их ханжество и лицемерие, продажность и преклонение перед долларом – ничто не ускользнуло от его наблюдательности; холодное равнодушие к положению заключенных в тюрьмах, узкая партийность народных представителей в законодательных собраниях, низкий уровень журналистики и особенно рабство, – рабство как язва, разъедающая весь организм Штатов, – все нашло в нем неподкупного обличителя.
Он предчувствовал, что книга его встретит недружелюбный прием в Америке, – и действительно, вся американская пресса, за немногими исключениями, ополчилась на него: его обвиняли в неблагодарности, в низком недоброжелательстве, называли глупым подлецом, клеветником. Все эти обвинения мало трогали его. «Я знаю, – пишет он, – что благодаря моей книге я не потеряю по ту сторону океана ни одного из друзей, заслуживающих этого имени. Что касается прочих читателей, то надеюсь, что они со временем поймут те чувства и намерения, которые руководили мною, и я буду спокойно ожидать этого времени».
Не смущаясь газетных нападок, он с увлечением предался любимой работе, а в промежутках совершал небольшие экскурсии то на берег моря, то внутрь страны. Вот как описывает он сам себя на своей приморской даче в Бродстерсе: «Перед широким окном нижнего этажа сидит обыкновенно с девяти часов утра до часу джентльмен с длинными волосами и без галстука; он пишет и в то же время смеется, как будто находит себя очень остроумным. В час он исчезает и, появляясь из купальной будочки в виде красноватого дельфина, плещется в водах океана. После этого вы можете увидеть его у другого окна уничтожающим сытный завтрак; затем он отправляется на прогулку миль за двенадцать или лежит на песке и читает книгу. Никто не надоедает ему, Koгда y него нет охоты разговаривать, и он вообще чувствует себя превосходно. Он черен, как ежевика, и, говорят, доставляет немало дохода трактирщику, продающему пиво и холодный пунш, – но это клевета».
Осенью 1842 года Диккенс в обществе Форстера и двух художников, Мэклиза и Стенфилда, предпринял поездку в Корнуолл. Частью в экипаже, частью пешком друзья обошли весь юго-западный берег Англии, посетили горы, освященные легендой «Круглого Стола», поднялись на вершину Св. Михаила, любовались живописными развалинами, таинственными пещерами и величественным зрелищем солнечного заката с высоты мыса Ландс-Энд.
«Дух красоты и дух веселости были нашими постоянными спутниками, – пишет об этом путешествии Диккенс. – Никогда в жизни я так не смеялся, как в эти дни; на Стенфилда находили такие припадки удушливого хохота, что мы должны были несколько раз колотить его по спине своими мешками, чтобы привести в чувство».
В Лондоне Диккенс был постоянным желанным гостем в знаменитом в то время Горхаузе, салоне леди Блессингтон и графа д'Орсе. В этом салоне собиралось избранное общество. В нем сходились как политические деятели всех партий, так и люди, известные в литературе, науке, искусстве. Сэр Эдвард Литтон Бульвер произносил здесь страстные радикальные речи, поэт Броунинг декламировал свои стихотворения, принц Луи Наполеон (впоследствии Наполеон III) улыбался своей молчаливой, загадочной улыбкой. Диккенс по возвращении из Америки сделался царем всех празднеств в салоне. Он устраивал театральные представления, предлагал тосты, произносил остроумные спичи, рассказывал и показывал в лицах забавные сцены из американской жизни.
Среди этих развлечений Диккенс не оставлял работы. Покончив с «Американскими заметками», он принялся за новый большой роман – «Жизнь и приключения Мартина Чезлвита» («The Life and Adventures of Martin Chuzzlewit»). Основной фигурой романа является Пексниф, этот бессмертный тип английского Тартюфа; основным мотивом служит эгоизм в различных его проявлениях. «Я считаю „Чезлвита“ несравненно выше моих предыдущих произведений», – говорил о нем Диккенс. Действительно, хотя и в этом романе – как в большинстве романов Диккенса – хромает построение и развитие интриги, но по своему содержанию и психологическому анализу он принадлежит к наиболее глубоким произведениям автора. Во второй части романа один из его героев, молодой Мартин Чезлвит, отправляется искать счастья в Америку, и это дает автору повод еще раз вернуться к возмутившим его явлениям американской жизни: тут мы опять встречаем надменных янки, презирающих весь свет, за исключением Америки, торгашей, эксплуатирующих бедность и невежество, высокомерных неучей-писак, снова встречаем негра, изувеченного рабовладельцем, толпу несчастных эмигрантов на нижней палубе парохода, жалкое поселение среди девственных лесов и убийственных болот. Опять Диккенс изощряет свой юмор над всеми этими плюющимися, суетящимися, хвастающимися янки, и нельзя не сознаться, что юмор этот далеко не отличается тем добродушием, с каким автор относится к недостаткам своих сограждан. Невольно думается, что те нападки, какими встретили его «Американские заметки» за океаном, значительно подбавили горечи в описание американских похождений Мартина.
Неудивительно, что роман этот не смягчил озлобления американской прессы против Диккенса, но странно, что и в Англии он встречен был гораздо холоднее, чем его предшественники. «Пиквик» и «Никльби» разошлись в количестве сорока и пятидесяти тысяч экземпляров, первые номера «Часов мистера Гумфри» – в шестидесяти и семидесяти тысячах экземпляров, между тем как ни один из выпусков «Мартина» не имел более двадцати трех тысяч покупателей. Это показалось горьким разочарованием и для автора, и для издателей. Издатели, заплатившие тридцать пять тысяч рублей за рукопись, видели, что на этот раз им не удастся провернуть такой блестящей аферы, как с предыдущими произведениями Диккенса, и не скрыли от него своего неудовольствия. Диккенс был и огорчен, и раздосадован.
С одной стороны, его возмущала неделикатность издателей, получивших благодаря ему громадные выгоды; с другой – ему представлялось, что он уже надоел публике, что имя его слишком часто появляется в печати, что для возвращения себе прежней популярности он должен на время перестать печататься. Между тем ему было необходимо зарабатывать деньги. Та жизнь, которую он устроил себе и своей семье, требовала больших расходов; содержание отца и братьев стоило ему очень дорого; кроме того, ему приходилось тратить значительные суммы на дела благотворительности, на помощь частным лицам и общественным учреждениям, обращавшимся к нему с просьбами. После сравнительно слабого успеха «Чезлвита» он решил, во-первых, выбрать себе новых издателей, во-вторых, уехать со всей семьей на год или два из Англии и поселиться на материке, где жизнь дешевле, чем в Лондоне. Но прежде чем предпринять задуманное путешествие, он написал и издал свою первую рождественскую сказку «Carol». Эта небольшая вещица, про которую Теккерей говорил: «Можно ли критиковать эту книгу? Она представляется мне национальным приобретением, благодеянием для каждого, кто ее прочтет», – должна была доказать Диккенсу, что он несправедливо боялся охлаждения публики: в течение всего Рождества его засыпали письмами, часто полуграмотными, но исполненными самых искренних чувств. Корреспонденты благодарили его, поверяли ему свои домашние дела, рассказывали, как читали всей семьей его рассказ, как будут беречь его, какую пользу принесет он им.
Италия давно манила Диккенса. Так как в то время железных дорог было мало, то он купил карету гигантских размеров, устроился в ней с женой, свояченицей, пятерыми детьми (после возвращения из Америки у него родился еще сын), горничной, курьером и проехал так через всю Францию до Марселя, откуда вся семья морем переправилась в Геную. В Генуе Диккенсы заняли один из старых дворцов, сдававшихся внаймы. Это было великолепное здание с залами, расписанными фресками, с мраморными полами, с большими балконами, с террасами, на которых били фонтаны, с большим садом, где зеленели оливы, спели апельсины, пышно цвели камелии. Из окон дома, расположенного на возвышении, открывался в одну сторону вид на город, в другую – на море. Диккенс восхищался всем: и великолепием своего помещения, и живописными окрестностями города, и приветливым добродушием итальянцев, с которыми он очень скоро выучился говорить на их родном языке. Но ничто так не пленяло его, как море. «Никакая картина, никакое описание, – говорит он в своих письмах, – не могут дать понятия об ужасающей, торжественной, непроницаемой синеве его. Оно производит впечатление чего-то всепоглощающего, безмолвного, бездонного; я уверен, что именно оно внушило мысль о Стиксе. Так и кажется, что несколько капель, одна горсть его может все смыть с вашей души, превратить ваш ум в одну большую лазоревую пустоту». Первые месяцы жизни в Италии Диккенс только любовался всем окружающим, вполне отдыхая от лондонских работ и неприятностей, но в конце осени его опять потянуло к письменному столу. И как только он взялся за перо, мысль его унеслась далеко от красавицы Генуи, от роскошной южной природы, она неудержимо повлекла его назад в сырой, туманный Лондон, в грязные узкие переулки, в темные жилища бедняков. Картины, виденные им во время уединенных прогулок по закоулкам столицы Англии, теснились в его мозгу, ему хотелось создать из них что-нибудь сильное и в то же время трогательное, но общей рамки, которая замыкала бы эти картины, придавала бы им единство, не являлось в его воображении. Однажды утром, когда он сидел в своем кабинете перед чистым листом бумаги и напрасно придумывал заглавие для своего нового произведения, в одной из церквей Генуи раздался серебристый звон маленького колокола; колокола других церквей ответили ему, и все их разнообразные звуки – веселые, грустные, торжественные – слились в один мощный гул. И вот романисту представилось, что образы, беспорядочно теснившиеся в его мозгу, соединяются с этими звуками, что эти звуки должны принести совет и утешение одним, должны разбудить милость и сострадание в сердцах других. Он вывел крупными буквами заглавие: «Колокольный звон» («The Chimes»), и с этого дня лихорадочно принялся за работу. «Мой рассказ, – пишет он Форстеру, – преследует меня целые дни, он овладел мною и влечет меня по своему произволу». «С тех пор, – говорит он в другом письме, – как при начале второй части я представил себе, что должно случиться в третьей, я страдал и волновался, как будто все это происходило в действительности. Я не спал по ночам. Кончив писать вчера, я должен был на время запереться у себя в комнате, так как лицо мое до смешного опухло от слез».
Привыкнув ничего не печатать без предварительной цензуры Форстера, он и новый рассказ посылал к нему по частям, но это его не удовлетворило: ему захотелось видеть, какое впечатление произведет на друзей эта новая рождественская сказка, хотелось самому посмотреть, как она будет напечатана и проиллюстрирована. И вот в ноябре, несмотря на все трудности зимнего пути, Диккенс отправился в Лондон и прочел свой «Колокольный звон» в квартире Форстера избранному кружку друзей. Художник Мэклиз набросал изящную картинку этого собрания, хранящуюся в Кенсигтонском музее в Лондоне. Диккенс читает за столом, и яркий свет канделябра образует как бы ореол вокруг его головы; по правую сторону его сидит Фокс, по левую Карлейль; дальше Джерольд, художники Мэклиз и Стенфилд и брат Диккенса; Дайс и Гернесс плачут, закрыв глаза платками; в углу, в кресле, Джон Форстер, вся поза и выражение лица которого говорят о восторженном удивлении. Успех чтения был полный, и горячие похвалы друзей вполне вознаградили автора за неудобства путешествия.
На пути в Англию Диккенс посетил города Северной Италии: Парму, Модену, Болонью, Венецию, Верону и Мантую. Особенно сильное впечатление произвела на него Венеция: «До сих пор я никогда не видел ничего, что не решался бы описать, – говорит он в письме к Форстеру, – но я чувствую, что описать Венецию невозможно. Все волшебные картины „Арабских ночей“ ничто перед церковью Св. Марка. Чудная, роскошная действительность Венеции превосходит фантазию самого необузданного мечтателя. Опиум не может создать такого города, волшебство не может вызвать такого призрака. Все, что я слышал о ней, все, что читал в стихах и прозе, все, что я воображал, далеко не соответствует действительности. Когда я стоял в светлое, холодное утро на Пиацце, величие этой площади казалось мне невыносимым. Когда из этого света я погрузился в мрачное прошлое города, в его страшные тюрьмы под водой, его мрачные судилища, потайные ходы, где факелы меркнут в руках проводников, как будто не вынося воздуха, пропитанного ужасами прежних дней; когда я снова вышел в лучезарный, волшебный город настоящего и затем меня еще раз окутал мрак, мрак громадных церквей, древних могил – я почувствовал в себе новое ощущение, новую память, новую душу. С этих пор Венеция составляет часть моего мозга».
Вернувшись из Лондона, Диккенс вместе с женой и свояченицей совершил путешествие по Южной Италии. Рим на первых порах разочаровал романиста: ему казалось, что широкие улицы, нарядные магазины, обыкновенные экипажи, деловой вид прохожих – все это придает отпечаток пошлости и обыденности вечному городу. Только вид древних развалин, и особенно Колизей, примирил его со «столицей мира». Зато никакие красоты природы и искусства не могли примирить его с грязью и нищетой неаполитанских лаццарони. Он находил, что нельзя говорить о живописных видах, когда перед глазами стоит вся эта масса жалких, полунагих, голодных, грязных, изъеденных паразитами людей. Неаполитанский способ погребения бедняков возмущал его: «Каждый день по городу разъезжает телега, которая забирает трупы из тюрем, госпиталей, лачуг и свозит их на кладбище. Там вырыто триста шестьдесят пять колодцев, прикрытых большими камнями. Каждый вечер открывают один из колодцев, выбрасывают туда трупы, заливают их известкой, заваливают камнем, и дело кончено. Ужасно!»
Возвратясь в Геную, Диккенс принялся приводить в порядок и посылать Форстеру в форме писем заметки о своем путешествии по Италии. Заметки эти появились впоследствии в газете «Daily News», a затем вышли отдельной книгой под заглавием «Картины Италии» («Pictures from Italy»). Хотя они значительно уступают «Американским заметкам», но и в них видна рука мастера, виден оригинальный ум – ив оценке произведений искусства, и в мелких сценах из обыденной жизни народа.
ГЛАВА VII
Новые литературные проекты. – Лето и осень в Швейцарии. – Начало романа «Домби и сын». – Новая рождественская сказка. – Зима в Париже. – Театральные представления. – Публичные речи
Меньше года провел Диккенс в Италии, а его уже потянуло домой, на Девонширскую террасу. Кроме постоянной, неизменной любви к Лондону, его влекли проекты новых изданий. Он мечтал снова издавать дешевый еженедельный журнал вроде «Часов мистера Гумфри», но, пока друзья его обсуждали, как обставить это издание наиболее удобным и выгодным для него способом, в голове его созрел другой проект – проект большой ежедневной политической газеты, которая не являлась бы органом частных лиц или партий, а постоянно стояла бы на страже справедливости, постоянно защищала бы права и интересы народа.
Это было тревожное время в Англии. «Некоронованный король» Ирландии О'Коннель, а с ним и несколько других вождей ирландского движения были арестованы и приговорены к тюремному заключению; это развязало руки более радикальной партии в стране, не отступавшей перед насилием для достижения своих националистических целей. В самой Англии борьба между фритредерами и протекционистами все более и более обострялась. Неурожай хлеба и болезнь картофеля, грозившие стране голодом, возбуждали народное негодование против «хлебных законов». Вне двух больших партий, искони разделявших парламент, образовалась третья – партия сторонников уничтожения ввозной пошлины на хлеб. Она провозгласила своим лозунгом дешевый хлеб для народа и вербовала в свои ряды и вигов, и тори. Диккенс никогда не был политиком в настоящем смысле слова. Вопрос, разделявший общественное мнение, был близок его сердцу исключительно с точки зрения гуманности, сострадания к нуждающемуся населению, и он жаждал принять участие в борьбе. Напрасно его отговаривал вечно осторожный Форстер, напрасно представлял ему, что занятие ежедневной газетой отвлечет его от прямого призвания и губительно подействует на его здоровье. «Я согласен со всеми Вашими доводами, – отвечал ему Диккенс, – но мне кажется, что именно в наше время необходимо приложить свои силы к такому делу; именно теперь можно надеяться устоять в борьбе или отступить без серьезных уронов. Кроме того, я предчувствую, что здоровье мое скоро ослабеет, популярность померкнет, и я не могу отказаться от представляющегося мне случая сделать полезное дело. Какое значение имеют все мои прежние писания, если народ, за который я намерен стоять, не поддержит меня?»
И он со своей обычной страстностью принялся за подготовку первых номеров газеты, которая под заглавием «Daily News» должна была выходить с января 1846 года. Предсказания Форстера сбылись. Мелочная хлопотливая работа, требуемая изданием ежедневной газеты, была не по силам Диккенсу. 21 января он с торжеством объявляет другу: «Мы вышли раньше "Times'а"», a 9 февраля уже пишет, что смертельно утомлен, и намекает на желание отказаться от редактирования. Форстер поддержал его в этом намерении, и он в феврале же вышел из редакции, хотя имя Диккенса продолжало красоваться в столбцах газеты. В ней печатались его «Письма из Италии», в ней же поместил он свои статьи о школах для оборвышей и о смертной казни. Газета сохранила программу, в разработке которой он участвовал, и «Daily News» долгое время считалась одним из прогрессивных органов английской печати.
К Рождеству 1845 года Диккенс, по примеру прошлых лет, выпустил в свет сказку, прекрасный рассказ «Сверчок за печкой» («The Cricket on the Hearth»), разошедшийся в огромном количестве экземпляров, а весной опять со всей семьей отправился за границу, на этот раз – в Швейцарию.
Он поселился в Лозанне на берегу Женевского озера, в небольшой уютной вилле, и первые письма его наполнены восторженными описаниями швейцарской природы и швейцарцев. Горы производили на него чарующее впечатление удивительным разнообразием своих форм и оттенков. «Они принимают всевозможные цвета, являются то серыми или черными, то ослепительно белыми, – писал он. – Иногда кажется, что они совсем близко, иногда они как призраки теряются в облаках и тумане; одно в них неизменно: их несокрушимое величие».
В Лозанне, как и во всех местах, где ему случалось жить, Диккенс обратил внимание на тюрьмы и благотворительные учреждения. Он близко сошелся с тюремным доктором и с удовольствием узнал от него, что швейцарское правительство после непродолжительного опыта отказалось от американской системы одиночного заключения. Доктор читал «Американские заметки» и нашел у лиц, подвергнутых одиночному заключению, совершенно те же признаки, какие Диккенс заметил у заключенных в Филадельфии и Питсбурге. Диккенс часто посещал институт слепых. Раньше он восхищался подобным учреждением в Бостоне, теперь он с большим интересом следил за успехами воспитанников доктора Гольдиманда. Особенное его участие возбуждали глухонемые слепцы. Страницы, посвященные известной Лоре Бриджмен, принадлежат к числу наилучших в его «Американских заметках». В Лозанне он принимал самое живое участие в судьбе одной маленькой слепоглухонемой идиотки и от души радовался, когда один глухонемой слепец научился узнавать его и произносить: «Господин Диккенс дал мне сигару».
Швейцарский народ нравился Диккенсу. «Они не так грациозны и изящны, как итальянцы, – говорит он, – у них не такая приятная манера обращения, как у некоторых французских крестьян, но они замечательно благовоспитанны (школы в этом кантоне поставлены превосходно) и на всякий вопрос готовы дать учтивый и удовлетворительный ответ. Их трудолюбие, опрятность, аккуратность неподражаемы». От его наблюдательности не ускользнуло различие между протестантскими и католическими кантонами: «С одной стороны – чистота, довольство, промышленный дух, образованность, постоянное стремление к прогрессу, – замечает он, – с другой – грязь, невежество, нищета, недовольство». Швейцарские наблюдения еще более усилили в Диккенсе то неблагоприятное мнение об иезуитах и католическом духовенстве, которое он вывез из Италии.
Пока романист жил в Лозанне, в Женеве произошла известная революция 1846 года, когда протестанты свергли Великий Совет, противившийся изгнанию иезуитов, и учредили временное правительство. Описав этот переворот Форстеру, Диккенс говорит: «Все мои симпатии на стороне радикалов; я говорю и повторяю это без всякого стеснения, хотя говорить подобные вещи здесь считается в высшей степени неджентльменским. Здешние свободолюбивые граждане имеют полнейшее право ненавидеть католичество не как религию, а как фактор социального упадка. Они его хорошо знают. Они видят его за горами в соседней Италии и могут сравнивать влияние двух различных систем в своих собственных долинах; их отвращение, их страх перед допуском в города католических священников и папских эмиссаров представляется мне самым естественным чувством в свете. Кроме того, Вы не можете себе представить нахальство и дерзость маленькой женевской аристократии: это самая смешная карикатура на известные нам явления английской жизни. Их толки о „черни“, о „толпе“, о необходимости подстрелить несколько человек для примера прочим – просто чудовищны. Газеты их отзывались о народе с самым нелепым презрением. Трудно поверить, чтобы люди в общем здравомыслящие могли быть такими ослами в политике».
Кроме швейцарских знакомых, с которыми Диккенс, по своему обыкновению, очень скоро сошелся на дружескую ногу, в Лозанне жила целая колония образованных симпатичных англичан, с удовольствием принявших в свой кружок романиста и его семью. С ними Диккенсы совершали прогулки по окрестностям и более длинные экскурсии в горы, им же Диккенс прочел первые главы своего романа «Домби и сын». Лондонские друзья тоже временами навещали хорошенькую виллу на берегу Женевского озера; все соединилось, чтобы сделать Диккенсу жизнь приятной, и он действительно чувствовал себя отлично, пока не принялся серьезно за работу.
Через несколько недель по приезде в Лозанну он торжественно объявил Форстеру: «Я начал „Домби“». В то же время в голове его неопределенно вырисовывался план новой рождественской сказки. Затруднительность создания одновременно двух произведений сказалась в этот раз сильнее, чем когда-нибудь, так как ни один из задуманных рассказов еще не представлялся ему в целом, стройном виде. Несколько раз приходило ему в голову, что он должен или отказаться от намерения издавать в этом году рождественскую сказку и посвятить себя исключительно роману, или, напротив, отложить роман, пока не закончит сказку. Но и то и другое было для него равно невозможно. Он по обыкновению так сживался со своими героями, так увлекался сам их судьбой, что не в состоянии был по произволу бросить их: они всюду преследовали его и не давали ему покоя.
Другое препятствие, затруднявшее Диккенса в его работе, представляется гораздо более странным: это отсутствие большого города, уличного движения. «Вы не можете себе представить, как мне нужны улицы, – писал он. – Они как будто дают какую-то пищу моему мозгу, без которой он не может обойтись, пока работает. Я могу писать неделю или две в уединенном месте, но непременно должен съездить хоть на день в Лондон, чтобы отдохнуть и возбудить себя. Писать день за днем без этого волшебного фонаря необыкновенно трудно. Все мои фигуры как будто замирают, когда вокруг них не движется толпа. Я очень мало писал в Генуе и испытывал подобное же ощущение, но там у меня было хоть мили две улиц, освещенных ночью, и театр, в котором я мог отдыхать по вечерам». «Отсутствие улиц, – говорит он в другом письме, – продолжает мучить меня самым странным образом. Это положительно какая-то мозговая болезнь; если бы они были здесь, я, право, не стал бы ходить по ним днем; но ночью я чувствую в них сильнейшую потребность. Я положительно не могу освободиться от преследующих меня призраков, пока не затеряю их где-нибудь в толпе». Тоска по городу дошла у него до того, что он должен был съездить на несколько дней в Женеву. Благодаря этой поездке он смог в октябре закончить рождественскую сказку, которая и вышла в декабре под заглавием «Жизненная борьба; любовная история» («The Battle of Life; a Love Story»). После этого Диккенс занялся исключительно романом «Домби» и решил провести зиму в Париже, улицы которого могли, по его мнению, заменить ему лондонские.
Париж времен Луи Филиппа произвел неприятное впечатление на романиста. В воздухе чувствовалось что-то недоброе. С одной стороны, Диккенс замечал нищету населения, из-за которой в городе процветали воровство и грабежи на самых людных улицах, с другой – его удивляли беззаботность и легкомыслие обеспеченных классов. «Вот уже несколько дней, – пишет он, – как все политические, художественные и коммерческие вопросы исчезли из газет: вся пресса, все общество занято аукционом вещей одной дамы полусвета, Марии Дюплесси, оставившей роскошную обстановку и великолепные бриллианты. Восхищение и симпатия к ней публики превосходят всякое описание; они достигли высшей степени, когда Эжен Сю купил ее молитвенник». Весьма распространенный культ Наполеона, поощряемый орлеанистами, представляется Диккенсу крайне подозрительным. «Кто знает, не улыбнется ли счастье нашему молчаливому знакомому в Горхаузе?» – замечает он, намекая на принца Луи Наполеона.
Ни одно из общественных учреждений Парижа не осталось неосмотренным Диккенсом; он всюду побывал: в тюрьмах, во дворцах, в больницах, на кладбищах, в знаменитом Морге, в Лувре, Версале, Сен-Клу, во всех местах, ознаменованных событиями первой революции. Французские театры сильно увлекали его, и он большую часть вечеров проводил в каком-нибудь из них. Ему удалось завести знакомство почти со всеми знаменитостями тогдашнего литературного мира Парижа: он бывал у Дюма, Сю, Теофиля Готье, Kappa, Скриба, виделся с Ламартином и Шатобрианом, был у Гюго. Гюго жил в то время на углу Place Royal, в старом аристократическом квартале, в доме, убранном старой аристократической мебелью, с великолепными коврами, с разрисованными потолками, с золотыми креслами. Среднего роста, довольно плотный, с длинными черными волосами, обрамлявшими гладко выбритое лицо, со спокойными, величавыми манерами, быстрым взглядом умных глаз и необыкновенно приятной улыбкой, он очаровал Диккенса своей живописной французской речью, своими сочувственными отзывами об английском народе и литературе, той тонкой лестью, с какой говорил о его произведениях. Он познакомил романиста со своей женой и молоденькой дочерью, и они провели целый вечер в мирной беседе, точно старые друзья.