355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Хургин » Сквер » Текст книги (страница 2)
Сквер
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:41

Текст книги "Сквер"


Автор книги: Александр Хургин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Непоправимость, она всегда из-за нашего бессилия случается и из него происходит. Так же, как и бессилие происходит иногда от непоправимости.

Я тут некоторое время работал – пока не выгнали – в одной грустной фирме частного характера. Художником-оформителем готовой продукции. Так я на эту непоправимость насмотрелся обоими глазами. До смешного просто доходит, когда люди после того, как непоправимое случилось и состоялось, хотят сделать хоть что-то, хоть какую-нибудь несусветную глупость, чтобы как-то это непоправимое украсить и снаружи облагородить. Или, вернее, замаскировать и скрыть. Непонятно, от кого, и зачем, и с какой целью. Это я говорю о фирме “Последний путь. Продажа эксклюзивных гробов”. Такое сложное и красивое название она имеет. Чего только постоянные состоятельные клиенты фирмы не придумывали для своих дорогих незабвенных усопших. И рюшечки, и завиточки, и сложный ключ от крышки, и секретер для любимых вещей, и микроклимат, и я не знаю, что еще. Уже не помню.

Продержался я в той фирме недолго. А платили мне хорошо. До сих пор вспоминать приятно и радостно. Так хорошо мне платили. Но я все равно ушел. Не люблю я жить вблизи от смерти и того, что с нею каким-нибудь образом связано. А тут надо было минимум два раза в месяц с ее близостью сталкиваться и вплотную соприкасаться по долгу, если можно так выразиться, службы. У нас же все-таки большой город, и умирает в нем много людей ежедневно

– одни не в силах преодолеть уровень жизни, другие – глубокую старость, третьи – разгул преступности. Уличной, организованной, политической, и так далее. Конечно, эксклюзивный гроб нужен далеко не каждому покойнику, каждый покойник прекрасно обходится стандартным изделием из деревостружечной плиты, и эксклюзивный гроб ему не по средствам. Но дважды в месяц или несколько реже в фирму заказ стабильно поступал. А один раз во время моей там работы был даже крупный, оптовый заказ. На восемь изделий единомоментно. Причем изделия заказали высшей категории сложности– самые лучшие и самые дорогие – по девять тысяч американских долларов каждое. Хорошо еще, что оформить их потребовали абсолютно и в точности одинаково. Один, так сказать, к одному под копирку. Только в восьми экземплярах. И когда я их оформлял– свою в смысле, художественную часть, стало мне грустно до тошноты заниматься таким бесполезным и, я бы сказал, глупейшим в мире занятием. Они же заказали по голубому шелку с внутренней стороны крышки облака нарисовать легкие, перистые. И я их честно рисовал и думал, что зачем это я их рисую, стараясь и умение свое вкладывая без остатка, раз клиент этих моих облаков все равно никогда увидеть не сможет. Во-первых, внутри изделия – когда оно крышкой закрыто на замок – полная кромешная темнота, а во-вторых, мертвые ничего видеть не могут даже на свету. А тут еще ко мне брат хозяина подошел. Он, кроме всего прочего, автор секрета лака. Так как в прошлом ученый-химик и работал главным технологом на лакокрасочном заводе. А сейчас, значит, как Страдивари, свой патентованный секрет имеет. Его лак, с одной стороны, сразу идет трещинами при падении на него комьев земли – это чтоб дорогостоящие гробы не выкапывали и не перепродавали по более низким ценам, а с другой стороны, он вступает в реакцию с влагой почвы и затягивает все возможные щели и щелочки до полной герметичности. И гроб превращается в саркофаг, а покойник – в мумию. Не такую по своему качеству, как у древних египтян, но тоже вполне нормальную.

Да, так вот подошел ко мне этот брат и говорит ни с того ни с сего, что я, мол, плохо для их фирмы одет и поэтому обязан купить себе приличный темный костюм и соответствующую ему строгую обувь. И не на толкучке купить, а лучше всего в фирменном магазине “Boss”. Чтоб, значит, выглядеть перед лицом нашего не в меру богатого клиента по высшему разряду и внушать ему своим видом доверие и желание прийти к нам еще и еще раз и всех своих обеспеченных друзей и знакомых тоже к нам направить.

Ну, конечно, я ответил, что я не Кашпировский и ничего никому внушать не собираюсь – так же как и костюм покупать. Не люблю я носить на себе костюм. Он мне режет под мышками и между ногами трет в самых ответственных точках. Работать же в костюме при моей специфике и вовсе глупость, я моментально испачкаю его красками, лаком и клеем, достигнув еще более отвратительного эффекта.

За мой непочтительный ответ брат хозяина меня уволил, не сходя с моего рабочего места и невзирая на кодекс законов о труде. И хорошо сделал, что уволил, а то сам я мог бы и не уволиться, проявив слабость и не свойственную моему характеру тягу к золотому тельцу. Платили-то мне большие деньги, и терять их по собственной инициативе, понятное дело, не хотелось. А плюс к тому меня ведь хозяину рекомендовали как специалиста в художественно-оформительском промысле и приличного положительного человека из хорошей семьи. И я не хотел подвести старого товарища, который меня рекомендовал на свой страх и риск по доброте душевной. Мы же с ним не виделись со студенческих времен, и кем я стал за эти двадцать лет, он знать не знал и знать не мог. Потому что помнил меня только по институту и по молодым беспечным оголтелым годам. И он даже не удивился, что я не работаю по своей специальности, по которой писал диплом, защищенный впоследствии на оценку “отлично”, зато он понял, что я вообще не работаю – и, спросив, что я могу и умею, охарактеризовал мою кандидатуру хозяину “Последнего пути” в самом выигрышном свете. А я, значит, повел себя неуважительно и неадекватно, за что и был выгнан без выходного пособия хозяйским родным братом-химиком и заместителем по всем вопросам.

И почувствовал себя хорошо. Чуть ли не счастливым я себя почувствовал, выйдя на улицу уволенным на все четыре стороны. В этот момент я любил всех. Подряд. Без исключения. И мне казалось, что так будет продолжаться целыми днями, что я буду с утра до вечера ходить по улицам и всех любить. И буду останавливаться, раскидывать руки и кричать от всей души: “Люди, мать вашу, я вас люблю!”.

Ну, а пока я вышел за дверь. И даже ею не хлопнул. На стене, под названием фирмы, кто-то крупными буквами, мелом, написал:

“Правильной дорогой идете, товарищи!” Это под словами “Последний путь”. А под словами “Продажа эксклюзивных гробов” тем же способом и почерком было приписано: “вагонными нормами”. Я вернулся в офис, вывел хозяина с его заместителем-братом на улицу, повернул их лицом к стене и сказал:

– Это – не я написал.

И ушел окончательно и навсегда. И почувствовал себя еще лучше, просто лучше некуда я себя почувствовал.

С тех пор я – человек улицы. Уличный человек. Свободный торговец произведениями искусства широкого потребления. И, наверно, никем другим я больше уже не стану, никаких так называемых перспектив мое занятие не предусматривает и не предполагает изначально. На улице служебной лестницы нет. Впрочем, никаких перспектив мне и не требуется. И что с ними делать– если бы они у меня были или появились вдруг, неожиданно – я не знаю. Я знаю только, что никаких “вдруг” терпеть не могу. Не люблю я все эти “вдруг”. В книжках, и то их не переношу. Как прочту что-нибудь вроде “и вдруг дверь распахнулась”, так больше эту книгу в руки уже не беру. Закрываю ее и засовываю подальше, с глаз, как говорится, долой и вон. Делаю я это потому, что ничего хорошего вдруг обычно не случается. Вдруг всегда происходят какие-нибудь скучные гадости. И оттого, что происходят они неожиданно, – только еще хуже. Ты себе живешь, возможно, даже расслабился и размяк на косых лучах зимнего вялого солнца, и настроение у тебя умиротворенное, и глаза прищурены, и желудок отягощен двумя пирожками с картошкой – а тут /вдруг/ ураган, или какие-нибудь менты, или налоговая инспекция, или просто бандиты мелкого уличного калибра. И все твое настроение – как рукой снимет, и от пирожков возникнет изжога, и подумаешь ты сгоряча: “Чтоб вы уже все передохли”, – искренне, от души, никому, конечно, этого не желая. Даже ментам и бандитам.

А поделать с этим что-либо или что-либо изменить вряд ли получится и удастся. Ни в настоящем, ни в будущем, ни тебе, ни кому другому. Улица, она улица и есть. И раз уж ты кормишься на ее просторах, будь добр и готов чем-то за это платить. Бесплатно кормят только убогих, и старых, и больных. Да и то не чаще двух раз в году, и, конечно, такой кормежке от души не позавидуешь.

Поэтому старые люди – те, которые еще могут и в силах– тоже стремятся заработать денег себе, а иногда и детям своим, и внукам. Как это делает, скажем, Аарон Моисеевич. Он в нашем сквере взвешивает людей при помощи напольных весов своей внучки и зарабатывает на этой нехитрой операции некоторые живые деньги.

Он очень старый, Аарон Моисеевич. Когда он появился у нас в сквере с весами под мышкой, между ним и шаржистом Мишей сразу же состоялся разговор:

– Аарон Моисеевич, сколько вам лет? – спросил шаржист Миша.

– Лет. Я знаю, сколько мне лет! – ответил Аарон Моисеевич. – Во всяком случае в погроме 1919 года я принимал участие.

– Вы принимали участие в погроме?

– Да. Но с другой стороны.

– С какой стороны?

– С другой. И что вам не понятно? Громили не мы. Громили нас.

– Так это называется участвовать в погроме?

– А как это называется – не участвовать?

Да, так вот Аарон Моисеевич в какой-то степени кормит семью. Не свою. Своей у него давно нет. Он кормит семью внучки и семью правнучки параллельно. И еще регулярно подает нищему Жене, у которого не работают ноги и который проживает в подъезде со своей возлюбленной Наташей и постоянно, днями и ночами, пишет ей стихи про любовь.

Моя уличная кормежка тоже незавидная, несбалансированная и склоняющая к режиму жесткой экономии. Но к нему довольно быстро привыкаешь, как привыкаешь к любому неизбежному режиму, режиму, от которого некуда деться. Ты к нему скорее не привыкаешь даже, а с ним примиряешься, приспосабливаешься жить в диктуемых им – режимом – условиях. Например, я никогда не солю воду, если варю картошку. Я солю картошку непосредственно. Ведь солить воду, которую выливаешь в раковину, – неэкономично и в общем неумно.

Несмотря на это, все ее почему-то солят. И я всегда солил. Пока не познакомился и не стал жить совместной жизнью, ведя общее хозяйство, с некой Ларисой Измайленковой. И она меня обучила жить экономно, разумно расходуя все возможные ограниченные средства. Потому что ей приходилось в жизни счастливо существовать и на более незначительные деньги, чем бывали в наличии у нас. Она этому научилась по наследству и впоследствии научила меня. А когда мы с нею разошлись по-хорошему и по обоюдному согласию сторон, ее навыки остались при мне, и я пользуюсь ими по сей день с успехом и передаю их при случае другим. Наверно, поэтому я и вспоминаю Ларису чаще и конкретнее, чем остальных, и всегда вспоминаю хорошо.

Остальных я тоже не вспоминаю плохо, потому как не вижу в этом смысла и резона. Что толку вспоминать кого-то плохо? Только настроение себе портить и, значит, делать свою жизнь еще хуже, чем она есть на самом деле. Причем делать самому, без посторонней помощи, содействия и какой-либо надобности. А главное, воспоминания же – все равно это только воспоминания о том, чего уже нет, о том, что было, но чего нельзя вернуть или повторить. Разве только мысленно, понарошку, в воспоминаниях.

Так что – как вспоминать, зависит от нас, и мы сами можем корректировать наши воспоминания о нашем прошлом в нужную и удобную нам сторону. Ничего в этом плохого (если не навязывать свои воспоминания другим) нет и недозволенного – тоже нет.

Корректируем мы не само прошлое, а опять же воспоминания о нем.

Всего лишь. А воспоминания, повторяю, – это ничто, они нематериальны и неосязаемы, они приходят незримо, только к нам и ни к кому больше, и уходят, ничего не оставляя после себя. Хотя, придя, какое-то время существуют в нас и как-то на нас изнутри воздействуют.

Сейчас они тоже производили во мне нечто. Нет, я не старался вызвать в памяти все, связанное у меня с женщиной, делающей покупки. Но какие-то куски жизни, какие-то отрывки, к ней непосредственно относящиеся, естественно, вылезли на поверхность. Сами собой вылезли. Автоматически. Все-таки расплывчатый отрезок жизни, называемый молодостью, запоминается лучше всего. Каким бы он ни был в действительности и в прошлом.

Тут, надо думать, все дело в силе чувств. Когда ты молод, у тебя есть не только сила физическая. Чувства тоже имеют силу. А с течением времени ты слабеешь и физически, и чувственно. Если, конечно, можно так сказать. Но память о нашей силе, о любой силе, о силе во всех ее проявлениях, остается в нас надолго. Я, например, помню ощущение голода – после школы. Мне так сильно, так мощно хотелось есть, что я не мог дождаться, когда добегу до дому, открою дверь и схвачу хоть что-нибудь со сковороды, оставленной мне матерью прямо на керосинке – чтобы я только зажег спичку и разогрел себе без хлопот еду. И я часто делал это, а еще чаще съедал все, мне оставленное, стоя, в пальто, без хлеба, не помыв руки перед едой.

Теперь я могу не есть с утра до вечера. Да, я ощущаю, что голоден, и ем вечером с удовольствием. Но без жадности. Я могу и не есть, могу перетерпеть и забыть свой голод. Никакой остроты и силы в чувстве голода у меня не сохранилось. Правда, я не знаю и не испытал в жизни настоящего голода. Говорят, что настоящий голод лишает человека возможности даже думать о чем-то постороннем. Голодный человек навязчиво и неотвязно думает только о еде. Так же, как влюбленный думает о любви. И не вообще о любви, а о своей собственной, единственной и неповторимой любви. И попробуйте ему сказать, что точно такую же любовь испытывали до него миллионы и миллиарды людей, – он удивится.

Это самое малое. А вообще-то он не поверит, оскорбится, а то и бросится на вас с кулаками. Не зря влюбленные со стороны выглядят удивленными и глуповатыми. Я, помню, сам себе казался дураком. Вечно говорил что-то невпопад, смеялся там, где никому не было смешно, как-то неестественно и неуклюже жестикулировал.

Кстати, не замечала этого только она. А сейчас она не замечала и меня самого. Скользнула по моему лицу полувзглядом, отворачиваясь от прилавка, как скользят обычно по толпе, понимая, что лиц все равно не разглядеть, поскольку толпа всегда безлика, и если толпа имеет лицо – это уже не толпа, а что-то другое.

Пожалуй, именно она любила меня дольше всех. Года три любила подряд. Возможно, просто потому, что имела потребность кого-нибудь или что-нибудь любить. С год, я думаю, она любила меня не как кого-нибудь, а как что-нибудь. Во всяком случае, мне так казалось. Я был для нее предметом, правда, предметом любви.

Она только пыль с меня не вытирала тряпочкой, как с других любимых ею предметов, а в остальном – никаких отличий. Больше всего мне нравилось, когда она в моем присутствии начинала беседовать с каким-нибудь своим любимым миксером или кактусом. А иногда она беседовала с нами одновременно и на одну общую тему.

И я не всегда мог понять, обращается она к ним или ко мне.

Иногда такие беседы получались симпатичными и забавными, что ли.

Таких бесед я ни с кем и никогда больше не вел. А сейчас совсем никаких не веду. Как-то так сложилось, что с моей нынешней женой мы понимаем друг друга без лишних разговоров. Поэтому я с ней говорю редко, а она со мной говорит иногда. И одними цифрами.

Поскольку живет понятиями арифметическими. Слова служат у нее только для связки цифр. Больше ни для чего. А думает она и вовсе без связок. Так как думает каждый человек не для кого-то, а для себя, и ему его собственные мысли объяснять и разжевывать нет никакой надобности и необходимости. Ее мысли выглядят примерно так: 125 – 25 – 3 – 2. 95: 30 = 3 с копейками. Это значит, она имеющуюся сумму денег распределяет в своей голове по первоочередным надобностям. Чтобы за квартиру, пусть частично, уплатить, долги мелкие отдать и все дни месяца пропитаться. Нет, женщина она хорошая и добрая и ко мне относится хорошо – как к сыну. Несмотря на то, что гораздо меня моложе. Она когда-то была моей студенткой в строительном вузе, и я читал ей предмет черчение. А встретил ее я недавно. Меньше года тому назад. Она шла по нашему скверу, где мы продаем свой товар широкого потребления. Шла, и мимоходом подошла к моему столику, и взяла с него в руки четки. А я сказал ей: “Привет”. Конечно, она не ожидала встретить меня здесь, среди художников и прочих умельцев, торгующих халтурой и добывающих таким образом средства для какой-нибудь жизни. Она бы, наверно, меньше удивилась, если б увидела мою фотографию на столбе или на заборе. Тогда фотографиями был оклеен весь город вдоль и поперек, а также сверху донизу – это кандидаты в народные депутаты вывесили перед выборами свои портреты на всеобщее поругание. И народ с удовольствием и с готовностью над ними надругался. Кому глаз выцарапав, кому уши оборвав, а кого и охарактеризовав письменно

– телеграфным рубленым стилем: “Козел”. Или: “Сука”. Или как-нибудь в том же народном духе. Занимались этим, естественно, сознательные горожане, свободные граждане свободной страны. Но и те, кто служил кандидатам не за страх, а за деньги, то есть получал от них за верную службу плату, – тоже не остались без дела в стороне. Я видел портреты политиков, наклеенные на афишу цирка. Наклеенные так, что подпись под ними гласила: “Индийские йоги и слоны”. Это в одном месте. А в другом цирковая афиша была залеплена кандидатскими портретами таким образом, что от надписи осталось лишь: “Каждый вечер на арене клоуны”.

Но меня она встретила в сквере, а не где-то еще. И я не гулял по скверу и не прохаживался в праздном безделье, а торговал. Это очень ее удивило и смутило. Наверно, потому, что учителя в наших глазах всегда имеют какое-то превосходство над нами, и нам кажется, что это превосходство вечно и незыблемо, и что те, кто учил нас чему-то, те, кому мы внимали на лекциях и семинарах, не могут оказаться на улице, или без работы, или без денег, или просто без костюма и галстука.

Кстати, из вуза я ушел когда-то точно по той же смешной причине, по какой ушел из частной фирмы “Последний путь. Продажа эксклюзивных гробов”. Только там про костюм мне сказал брат хозяина, а в вузе говорили декан и завкафедрой, ни в каких родственных отношениях не состоявшие. Но оба они считали, как братья, что преподаватель высшей советской школы, будущий кандидат технических наук, пусть и относительно молодой, должен ходить на работу обязательно в костюме и обязательно при галстуке. И какое-то время я им со скрипом, беззвучно матерясь, подчинялся. Я б, может, подчинялся и дальше. Но на лекциях я ни о чем не мог думать, кроме как о том, что галстук мне жмет шею, узел давит на кадык, а пиджак стоит колом под мышками и над плечами. И я осмелился. Не сразу, а постепенно, и стал приходить на работу сначала без пиджака, но в пуловере, потом – в пуловере без галстука, а потом – в том же пуловере, но вместо брюк – в джинсах. И если первое мне как-то сошло с рук, то второе в комплексе с третьим – было категорически и официально запрещено.

Я им возражал – это ж вуз, а не ресторан высшей категории обслуживания, куда без галстука не пускают. А они мне отвечали:

“Вот именно, молодой человек, вот именно”.

В конце концов декан факультета сделал заявление в грубой форме ультиматума: “Или вы будете ходить, как человек, в костюме, или мы вас уволим по статье. За нарушение трудовой социалистической дисциплины и вызывающее поведение, не совместимое со званием советского воспитателя советской молодежи”. Я сказал: “Не надо по статье, пропадите вы пропадом”,– и уволился по давно уже возникшему собственному желанию. Чем очень обрадовал декана.

Новому мужу его старшей неудачной дочери как раз требовалось какое-либо место работы, и он свое место беззастенчиво получил, несмотря на то, что образование имел среднее специальное, гуманитарное, то есть практически никакого.

И как только все это произошло, к власти сразу пришли прогрессивные политсилы общества, и в стране такое началось, что всем стало не до галстуков, и не до костюмов, и не до воспитания подрастающего поколения – началась свобода со всеми своими разнообразными прелестями и последствиями. Я эти последствия почувствовал, наверно, даже раньше других. Почувствовал. А понял– поздно. Что не главное. Главное – поздно поняли другие, те, от кого зависело давать нам свободу или погодить с этим раз и навсегда. Но они, может, вообще ничего не поняли. От них всего можно ожидать. Они, скорее всего, до сих пор просыпаются каждое утро и разговаривают с собой перед зеркалом вслух, бреясь. На тему, что вот, мол, мы их, козлов, осчастливили, свободу дали, спустив ее сверху вниз бесплатно, а они нас за это, грубо говоря, низвергли в пучину истории, и никакой от них настоящей благодарности или славы мы не видели. И теперь уже не увидим. И они мучаются этим и чувствуют, что жизнь их пошла насмарку и по большому счету не состоялась. Конечно, это их угнетает, особенно их верных жен это угнетает, и они становятся все более неуживчивыми и все более злыми, а также и все более стервозными старухами. Вообще, говорят, что ничего нет ужаснее старой, разочарованной в жизни и в муже стервы, стервы, которая и наверху, на пике, была стервой, а уж сорвавшись с пика вниз, на равнину, кажущуюся ей пропастью без дна и покрышки, она превращается в такое чудо от слова “чудище”, что ни в какой сказке сказать нельзя, даже в самой русской народной.

Но, с другой стороны, от неудачной жизни и неудачного мужа любая, самая рядовая обычная женщина с возрастом лучше не становится. Наверно, поэтому я не прожил всю свою жизнь со своей ровесницей, а жил ее по кусочку с женщинами разных поколений. И чем дальше я жил, тем моложе становились женщины. В смысле, не вообще всё моложе, а всё моложе и моложе меня. Сейчас я уже понимаю, что больше так продолжаться не может, что возраст тоже имеет свою критическую массу, по достижении которой молодые просто перестают связывать тебя со словом “мужчина”, а немолодые, если и интересуются тобой, то в мелких корыстных целях. Например, смотрят – нельзя ли взять тебя к себе в тепло, чтобы ты недолго пожил в нем до своего конца, оставив свою квартиру их детям или внукам. Это, конечно, я забегаю мыслями далеко вперед, я еще не в этом трудном и безысходном возрасте. Я даже наоборот, в возрасте, когда разница совсем не ощущается. Во всяком случае, она не ощущается мною. Если мои ощущения верны, а не ошибочны. И совпадают с ощущениями моей нынешней, в общем и целом молодой жены. Единственно, что я за собой замечаю в последние годы, – я постепенно выхожу из так называемой активной жизни. Не ухожу, а именно выхожу. Как выходят из любимой игры, когда теряют к ней интерес, или когда она надоедает и угнетает своими надуманными тупыми правилами, или когда просто от нее устают. У меня присутствуют все три веские причины вместе. И потеря интереса, и усталость, и правила. Вернее, отсутствие правил. Или не отсутствие. Какие-то правила существуют, и все знают, что они существуют. Просто их существование ничего не меняет и не определяет. Люди живут не по правилам, а рядом с правилами. Иногда вписываясь в них, иногда не вписываясь, а выходя за рамки. В общем, существование правил никого не останавливает, если правила нужно нарушить или вовсе ими пренебречь. Так жить веселее и интереснее. Такая жизнь больше адреналина выбрасывает в кровь. Ведя, к сожалению, ко всеобщему адреналиновому бесправию. Потому что, если нарушаем правила мы, их нарушают и по отношению к нам сторицей. Особенно в условиях нашей специфической свободы слова и дела. Которая в основном и является /свободой нарушать правила/. И распространяется эта свобода на всех членов общественного организма, но на тех, кто правила создает, она распространяется вдвойне, и они пользуются ею неограниченно, по своему личному усмотрению, спонтанно.

Не мне, конечно, об этом судить и рассуждать. Я всегда только и делал, что правила как-нибудь нарушал. Не специально и не преднамеренно, зато все подряд – от правил дорожного движения до правил человеческого общежития и морали. В частности – высокой морали. А сейчас я вообще бок о бок и, можно сказать, душа в душу работаю с независимой уличной девочкой Таней – в смысле, она стоит там же, где и я. В сквере. Только у нее своя клиентура, у меня своя. У нее клиентов гораздо больше. Что немудрено – клиентов больше у всех моих уличных коллег. И у тех, кто на ходу рисует шаржи и портреты прохожих граждан, и у тех, кто определяет их – граждан– вес, их давление, их рост и их якобы биополе. У того же Феди-музыканта их больше. Впрочем, когда Федя играет на скрипке, баяне или кларнете, действительно, есть на что посмотреть и за что заплатить. У него на левой руке недостает среднего и безымянного пальцев, а на правой – большого и указательного. Мало того, у него на плече всегда толчется огромный разноцветный петух Иаков и в самых жалобных местах он кричит троекратно “Ура-а-а!” и бьет левым крылом Федю по лысине.

А с Таней мы, можно сказать, платонически и бескорыстно дружим.

В рабочее время, когда оно от работы свободно. Тогда мы с Таней беседуем и укрепляем сопротивляемость наших организмов, употребляя на ветру крепкие спиртные напитки в микроскопически малых дозах. Только для согрева внутренностей. И никак не для пьянства. Ни Таня, ни я на работе не пьем. Кроме того, у меня на это нет обычно средств, а пить на шару я умею, но очень плохо.

Мне стыдно благодаря воспитанию пить на шару, за чужой, Танин, счет. Я же не потерял еще совесть и свое личное мужское достоинство. Не потерял и терять не собираюсь. Во всяком случае

– пока. Но Таня предлагает мне выпить буквально по нескольку граммов, и я принимаю ее предложения, потому что не научен отказывать женщинам. А выпив, она просит меня рассказать ей что-нибудь смешное и полезное из художественной литературы, и я рассказываю ей избранные места бессмертных поэм “Мертвые души” и

“Москва-Петушки”. В основном – про “Слезу комсомолки”, “Сучий потрох” и “Поцелуй тети Клавы”. Но не только. Про другое – например, про “косу от попы до затылка” и про “я увезу тебя в

Лобню” – я тоже рассказываю Тане, и ей это тоже нравится. Не меньше, чем “зять мой Мижуев” и письмо Онегина к Татьяне, которое к вышеупомянутым поэмам никакого отношения не имеет.

А когда рабочее время у Тани занято, ей, конечно, не до меня и не до дружбы, и уж тем более не до классических литературных произведений искусства. Она же любит свою работу всем своим пышным трудоспособным телом, говоря – мы на работе не трахаемся и не сношаемся, а рас-сла-бляемся. Как выяснилось,

“расслабляемся” – это эвфемизм, употребляемый всеми проститутками нашего города, независимо от ранга и специализации. Видимо, их в этом слове привлекает вторая половина, то есть “бляемся”. Но это я так, ради красного словца сказал. Страдаю я дурной привычкой – словоблудием. Копаюсь и блужу в словах, стоя целыми днями на улице. Так нет-нет, что-нибудь от скуки и выкопаешь. Непонятно, зачем. Какую-нибудь языковую чертовщину. Какое-нибудь прилагательное, не имеющее в себе смысла. Допустим – “животрепещущий”. Ну кому нужно слово

“животрепещущий”, если слова “мертвотрепещущий” нет и быть не может? Непонятно. Еще более непонятно, как в великом и могучем языке – зеркале революции – могло получиться, что одна-единственная буква с самых задворков алфавита способна изменить смысл целого существительного? И как изменить! Вот -

“божество” и “убожество”.

А что касается Таниной профессии, то меня в школе учили, что всякий труд в чем-то почетен. А если он еще и доставляет удовольствие трудящемуся– это только хорошо, а не плохо, поскольку, трудясь с удовольствием, человек прямой столбовой дорогой идет к коммунизму. Нас в самом деле так учили. И мы этому даже верили – конечно, не все и не всему, зато искренне и опять же с удовольствием.

Сегодня мой почетный труд никакого удовольствия мне не доставляет. И удовлетворения не приносит. Ни уличная его часть, ни та, что выполняется дома. Не говоря уже о вознаграждении.

Вознаграждением зарабатываемые моим трудом суммы можно назвать, только обладая хорошим чувством черного юмора и безудержной фантазией. Больше они похожи на вспомоществование. Эпизодическую гуманитарную помощь. Благотворительность. Хотя нет никогда худа без какого-либо добра. И состоит мое сомнительное добро в том, что мне не нужно думать и придумывать, как мои деньги истратить.

А было б их много и в избытке, пришлось бы мне по банкам и по магазинам ходить, что-то такое выгодно вкладывать и искать, и выбирать – чтобы и по цвету, и по фасону, и по размеру. И, естественно, для дома и для офиса, и, само собой, для автомобиля. Все это мне было бы в тягость и против характера, потому что не люблю я и не умею ни вкладывать, ни совершать покупки, да еще при наличии их богатого выбора. Я всегда выбираю не то, что мне нужно, всегда покупаю то, что хуже и дороже, вместо того, что лучше и дешевле. Из-за этого я расстраиваюсь, и злюсь, и дураком себя чувствую непоправимым, а это не слишком приятное чувство.

Почему-то для всех нормальных людей сделать покупку – обычная будничная задачка, и все с нею справляются легко, без усилий и с честью, часто – веселясь и играя. Только мне она не по зубам.

Это же несерьезно. Хоть и серьезно. Я один раз купил с непонятной целью яблок. Килограмм. Шел, увидел – яблоки продают,

– ну и купил, проявив инициативу снизу. Так в этом купленном мною килограмме оказалось меньше шестисот граммов живого веса минус черви и гниль. А на вид хорошие яблоки были, крепкие, с румянцем. И продавщица приветливая и улыбчивая. Улыбалась на все четыре стороны. Понятно, я был удивлен, когда моя Люба взвесила мои яблоки на своих домашних контрольных весах. Еще больше я удивился, когда она их разрезала на половинки. Естественно, Люба сразу подсчитала, какую часть общесемейного бюджета в процентах я выбросил псу под хвост, и огласила точную цифру. Я значительностью цифры проникся и расстроился окончательно.

Наверно, я человек такой. В смысле, меня очень легко расстроить.

Мне бы надо поучиться не расстраиваться у Тани. Она, по-моему, вообще никогда не расстраивается. Не заплатит ей какая-нибудь сволочь-клиент, Таня говорит: “Ничего, она не сотрется, но и ему это так просто не пройдет с рук. Его тоже кто-нибудь обманет, покарает или убьет”. А когда Таню с подружкой какие-то малолетки вывезли на папиных машинах за город и поиздевались там над ними от всей детско-юношеской души, Таня сказала только два слова:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю