444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Иличевский » Математик » Текст книги (страница 6)
Математик
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:10

Текст книги "Математик"


Автор книги: Александр Иличевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Глава 8. Из пены

Максиму приснилось, что найденные в океане тела – нетленны и суть результат чьего-то неудачного эксперимента по воскрешению. Сон ломает природу реальности, и оказывается, что тела все женские – и сплошь красотки. Оказывается, некая могущественная сила в нынешние эсхатологические времена решает воскресить всех легендарных красавиц, которые некогда проживали в округе. Среди этих женщин попадались не только пропавшие без вести, но и умершие в старости; нынче они явились в своей юной телесной ипостаси. Актрисы 1930-х годов, светские львицы канувшей эпохи, любимицы позабытых модельеров… Максим перебирает в руках снятые с тел отстиранные и выглаженные вещи – невиданные эти ткани смотрятся новенькими, будто добытыми из машины времени. И вот одна из всплывших утопленниц оказывается – это выясняется при вскрытии – без сердца.

Максим сам ассистирует патологоанатому и видит, что вместо сердца – аорты крепятся к гомункулусу, к некоему сгустку мышц, наподобие пуповины. Этот сгусток напоминает эмбрион. (Здесь во сне идет перебивка, как в киножурнале, и следует примечание в рамке: «Современная нейрофизиология не способна локализовать сигналы центральной нервной системы при манипулировании испытуемым этическими категориями. Наукой высказывается предположение, что сгусток нервных волокон, которые обволакивают сердце, несет ответственность за обработку сигналов, сопровождающих нравственные эмоции».) У другой женщины никакого сгустка нет, аорта бесхитростно прямоточно смыкается с веной.

И Максим отлично понимает, что это значит, но спрашивает у кого-то: «Ведь правда, такое существо в принципе не могло существовать?» «Да», – отвечают ему и куда-то ведут под руки. У него возникает догадка, что эти утопленницы – неудачный результат экспериментов по созданию тех самых гомункулусов душ, проба по воскрешению из праха. И тогда становится ясно, что Неживое в преддверии конца времен принимается экспериментировать с живой материей, приготовляется к Страшному суду. И начинает с Красоты, с воссоздания – с явления из пены Афродит…

«Здравствуй, Неживое! Здравствуй, Красота!» – бормочет Макс и просыпается весь в слезах, оттого что Вика тянет его за руку, приговаривает: «Бедненький ты мой, бедненький», – и целует его в глаза.

Максиму в то утро окончательно стало ясно, что он никогда не узнает, куда делась математика из его мозга. «Нравственные видения вытеснили научное мировоззрение, – решил он. – Наука основана на гордости, возведенной в степень тщеславия, на подспудном желании власти и преклонения: вот такие теперь у меня мысли. Но самое страшное другое. Жутко даже помыслить. Куда канул весь этот царственный мир, потреблявший столько энергии и страсти?

Куда? Было ли человеческое в этой умственной энергии? Что происходит сейчас с теми наработанными связями между нейронами, со всей операционной и долговременной памятью размером с университет, какой метаморфозе они теперь подвергнуты? Чем будут заняты эти интеллектуальные пространства? Неужели добром и злом?»

Мышление Максиму было необходимо, как дыхание. Если в голове не производился смысл, ему становилось тоскливо, дрожали пальцы, и всё, что было под руками, разлеталось: казнь фантиков, карандашей и скрепок. Математика была спасением, хоть он давно уже оставил чистую науку. Популяционная генетика, которой он занимался, требовала больше грубого моделирования, чем мысли. Написание алгоритмов казалось делом наживным. Смысл программы существовал лишь до тех пор, пока она не была написана. Серьезность дела мгновенно обнулялась, как только Максим добивался корректной работы алгоритма, в то время как математика всегда погружала его в стерильную сверкающую среду твердого смысла. Красота строгости царила в ней, сознание дышало ясностью. От одной мысли о возвращении он замирал, предвосхищая редкое чувство: математическая интуиция создавала в нем форму, в которой действительно могла быть отлита природа нравственности, или – хотя бы некий чувственный обелиск торжеству поступка.

Когда он размышлял в грамматических связях математического языка – в некоей стремительной структуре, пронизанной лучами интуиции, – он словно бы находился внутри слепящего тумана. Так слепнешь, когда с включенным дальним светом скатываешься в низину, заполненную парно́й дымкой. Иногда, пробиваясь сквозь жемчужную мглу, он вдруг замечал, что тут и там в боковом зрении возникают картины, сцены из самого детства, необязательно яркие, – без всякой связи друг с другом. Это могла быть заснеженная скула лесного оврага, рассеченного лыжней, или скальный обрыв на краю затопленного карьера, или дуга морского берега, туша выброшенной штормом рыбины, тучи мушек над ней вуалью…

Однажды он понял, что размышление зряче, – когда пришлось по наитию прибегнуть к этому калейдоскопу, чтобы выудить пейзаж недавнего сна – всё тогда забыл, кроме ощущения смысла, слепленного из ландшафтных складок, линий, полей поверхностных напряжений… Он погрузился в белизну и наконец увидел: заснеженная полость открытой разработки, заржавленная техника на краю котлована, сойка застыла на зубце экскаватора, языкастые синие тени, кусты как вскинутые руки, карамельный глянец наста. И вот здесь осенило, что сильные мысли – идеи математической существенности, их напряжение – составляют ландшафт, что сознание человека обладает тектоническим свойством сдавленного (чем? – нравственностью, эмоцией?) кристалла…

Напротив, моделирование успокаивало тем, что ток мыслей был похож на дерево, на расцветающий сад. Но девственность эта всегда оставалась нетронутой, никакого плодоношения, никакого празднества плодов и никакой послеурожайной бражки, никакого круговорота озимых – вечность отменяется.

Обычно Макс погружался в работу под звуки японской флейты-дзен. Она кружила и втягивала в ветви, веточки, в чистоту кружев, наполненных чистым небом. Время от времени он автоматически выходил на сайт Корнеллского университета, arxiv.org, на котором с незапамятных времен собирались все препринты по фундаментальным наукам, и просматривал бегло свою тематику, чтобы снова вернуться к проекциям генетического кода. В выходные он мог просидеть за моделированием с утра до заката, когда, опомнившись, вскакивал и перед ужином час носился по парку, будто убегая от себя, настигая, спохватываясь, ускоряясь…

Глава 9. Истребитель

Согласно законам природы, тела, притягивая свет, искривляют пространство, замедляют время. Для Максима любой контур, принадлежащий Вике, – пусть локоть и кисть руки, заложенной за голову, пусть золото щиколотки над белым носком или волна бедра – был настолько особым геометрическим местом линий, что – словно сложный оптический конструкт – задавал искривление мира. Максим думал о происхождении этого явления и кое-что надумал: «Прозрачные объекты, обладающие оптической телесностью, задерживают и отклоняют пробег света в пространстве. Оптическая суть линии в том, что малая ее существенность постепенно набирает весомость в любовном скольжении взгляда. Контур притягивает в окрестность своей границы свободный пробег оптической оси, пронзающей зрачок».

Дитя математики, Максим по-настоящему ценил только линию. Бинокулярное зрение казалось ему перегруженным изыском перспективы. Объем, глубина, будучи имитацией будущего, казались ему убранством геометрии, скрывающим правду контурной атомарности вещей: так худенькой девочке – великолепному собранию линий, черточек, слабых волн, спадов, углов и взлетов – лучше жить приношением свету нагой, чем рядиться в любую одежду объема.

Происхождение плоскости, преследование проекции, атака на срез движения были его излюбленными приемами узнавания красоты. Ему нравилось схватывать сечения, поверхности ракурсов, без жалости выплескивая из них глубину, словно ополаскивая склянку, чтобы поднести ее к солнцу – глазу.

Несмотря на безбедность, пришедшую вместе с принстонской зарплатой, Макс всегда готов был подработать, копил деньги, был смекалист в бережливости. К тому же лишний доллар в самом деле мог пригодиться, ибо на всё лето он мечтал подвиснуть в Москве – тоска вдруг грубо завладела им. Он думал о матери. О природе своей нечувствительности к ней. Он снова хотел забрать ее в Америку, и в то же время брезгливость, смешанная с болью, одолевала его при этой мысли.

В начале марта вдруг позвонила Вика, сказала, что на выходные есть халтура. Так в его мир вошел Наум, лысый, со стальною планкою усов, весь выпуклый крепыш, рукава засучены, джинсовые ляжки атлета врозь буграми. Уже в сумерках он пришвартовал «бьюик», огромный, как баржа, Station Wagon, 1982, – автомобиль качнулся дважды, когда соскочил на асфальт, рукопожатие деревянного солдата, колечки седины над воротом:

– С Твин-Пикса гарнитур свезем. Сiдай на чайку, хлопец.

Скоро совсем стемнело, они набрасывали петли на холм, Максима укачивало на рессорном валком ходу, икра огней внизу дрожала в бездне марева, сминалась теменью залива. Наум то раскручивал, то закручивал штурвал, мотыльки трепетали в ореолах фонарей; вдруг буркнул «тпру», степенно вышел, гаркнул в раскрытое окно, в котором мужчина обвязывал стопки книжек, жена выжимала губку над тазом:

– Грузить подано.

Кушетку вознесли на багажник, на нее закинули кресло, этажерку, стреножили стропой, стулья и комод впихнули в кузов. Максу выпало идти снаружи, погонщиком удерживая мебельного верблюда под уздцы, затем ускорился вприпрыжку, полетел с горы – глубокий вечер и пустынный город. За костелом, у площади, куда со склонов сбегали улочки, гирлянда проблесковых фонарей плеснула из проулка, оглушила сирена – и вместо того чтобы смиренно сложить на баранке руки, дождаться команды сержанта, Наум распахнул дверь и со вскинутой в приветствии рукой пошел навстречу ощетинившейся судьбе, опуская другую в задний карман за водительскими правами.

Полицейский опорожнил кобуру, припал на колено, взял крепыша на мушку.

Наум сбился с марша, поднял вторую руку, сдал назад:

– Фурнитуру везем, начальник! – захрипел Наум. – Friends are moving, we just help’em

Максим полночи просидел на кушетке под фонарем, курил, потом накрылся подушками, снятыми с кресла. В город вползал туман. Пьяная компания пересекла площадь, пропала. Костел поднимался шпилями в небо, между ними плыла звезда, пропадала, на верхотуре там и тут ерзали силуэты химер, схватившихся за свои ушастые головы. Какой-то человек, разговаривая сам с собой, скорее всего, под кайфом, промаршировал по тротуару, отчаяние его жестикулировало, не то оповещая о срочном, не то оспаривая. Вдруг вернулся, постоял рядом, не обращая на Максима внимания, – и ринулся через площадь, исчез…

Напарник разбудил на рассвете, на обратном пути сошли у океана, искупнулись, Наум отжался, кляксы песка блеснули на груди, пепел, битое стекло.

Обсыхая, Максим расспросил Наума: «Как живете? Кем работали раньше?»

– Кем работал? – вспетушился Наум. – Воровал. В Одессе воровал, в Умани воровал, в Кишиневе воровал – сахар, триста тонн рафинада. Потом ОБХСС пришло. Я тогда призвал жену: «Рая! Продай все и отдай адвокату. Пусть вытащит меня, нема уже мо́чи». Рая продала, и я вышел. А когда вышел – наворовал еще больше, – он ухмыльнулся. – Сахар – важное дело! А ты чем занимаешься, хлопец?

– Я хочу научиться воскрешать мертвых, – сказал Макс.

– Медик, что ли?

– Нет, математик.

– А как ты их воскресишь своей математикой? Тут ведь биологию знать нужно.

– А мы потихоньку, – пробормотал Макс, подумав, и погромче раздельно произнес: – Я стараюсь вычислить и представить к воскрешению всех людей, которые участвовали в производстве данного конкретного индивида.

– Молодец, раз стараешься. Главное – добросовестность, – сказал Наум.

* * *

Максим по выходным звонил отцу, который иногда был словоохотлив. Говорил он с сыном о многом, но в основном о проблемах своей приемной дочери.

Максим слушал его, и перед глазами стояли лица детей…

Макс всё чаще вспоминал их, как они заигрывались, наскакивали на него, валили на диван и принимались возиться друг с дружкой, совсем, казалось, о нем позабыв, а на самом деле впитав его. Но как только представало перед ним лицо жены или ее силуэт, склоненный над детскими фигурками, тоска улетучивалась. Он позвонил Нине и договорился, что приедет в Афины повидать детей.

– Хорошо. Только ты остановишься в гостинице, – сказала она.

Максим не ответил и повесил трубку. Но потом перезвонил и сказал, что, конечно, он остановится в гостинице.

* * *

Не столько из нужды или симпатии, сколько ради того, чтобы поговорить с живым человеком, – Наум стал все чаще брать Максима в компаньоны.

– Надо машину перегнать из Уолнат Крика, – сообщает Наум по телефону.

– В воскресенье, в пять, – подтверждает Макс.

В апреле стоит выехать из города, как над головой разверзаются хляби солнца. Он оборачивается и видит облачный столб: опрокинутый котел кучевых – стальных, лиловых и кипенных. Сны города – туманы утр и сумерек – замесили тесто для этих Микеланджеловых ландшафтов, путь вознесения манит и реет, сокрушает обыденность.

В городке, наконец кинувшемся под колеса на гористой дороге, они бредут по лужайке к человеку, стоящему на руках, зажимая ногами баскетбольный мяч. Бородач – лет сорока, вставший снова на ноги и с постепенно бледнеющим после прилива крови лицом, в шортах и в майке с гербом университета в Беркли, – охлопывая мяч, ведет их для свершения ритуала дарения в гостиную. Макс принимает стакан с водой, льдинки гремят, стоит только пригубить. Наум отхлебывает из своего, разгрызает лед: хищник в нетерпении, перед прыжком расставил ноги в упор.

Заспанная жена неподвижно пересекает гостиную:

– Привет, ребята! – поясок халата волочится шашкой, Наум прищуривается на бородача, тот церемонно подхватывается:

– Парни, я рад помочь вашей организации. Я уже разослал всем сотрудникам кафедры объявление о благотворительной программе JFCS. Надеюсь, теперь они смекнут, что ваш способ избавиться от старой машины – лучший.

– Тем более, совершив дарение, они получат налоговую льготу, – басит Наум, протягивает регистрационные бланки – и скоро они уже возятся в гараже с заваленным пылью «доджем»; разряжен аккумулятор, накинем провода.

– А вы, парни, чем по жизни занимаетесь? – спросил профессор, стоя над разверзтым капотом.

– Я всем понемножку, – ответил Наум. – А вот этот тип, – кивнул он на Максима, – мертвых воскрешать собрался.

Профессор хохотнул.

– Мертвых людей ставить на ноги? – переспросил он, всё еще посмеиваясь.

– Мертвых людей, – кивнул Макс. – Я придумал, как вычислить ДНК всех тех, кто жил когда-либо на планете. Сейчас отлаживаю алгоритм.

Профессор перестал смеяться и обратился к Науму:

– Поверните ключ, есть контакт?

Мотор завелся.

Максим громко спросил профессора:

– А вы чем занимаетесь в университете?

– Я психолог. Преподаю психологию детям.

– Психология не наука, – улыбнулся Макс. – Психология – это форма индивидуального предпринимательства.

На заправке Максим подкачал колеса и спросил, как распределяются эти благотворительные машины, он позарился бы на «хонду» – высокооборотистый движок, управляемость, как у велосипеда. Портик заправки «Шеврон», низкое солнце, долгие тени колонн ложатся на скалу, шоссе закладывает вираж через перевал, закат течет вверху, бери горстями этот золоченый воздух, было тоскливо знать, что где-то есть города, полные счастья и горя.

Наум хмыкнул, объяснил: эти машины, даренные синагогальной общине для распределения между неимущими семьями, прибирает к рукам некий барыга, он торгует ими с аукциона, выручка делится активистами соцработы.

Макс задумался:

– Наум, я тебя не осуждаю, но ты больше не зови меня на это дело.

– Щенок, – рявкнул Наум. – Была б у тебя жинка, да дети б кушать просили, учить их опять же, будь они здоровы, я послушал бы, что б ты тогда затявкал.

Макс хмыкнул и сел в машину.

Поток влетел в тоннель, он пошарил по торпеде, ища тумблер ближнего света, не нашел, схватился за руль, тут шоссе пробило гору – и солнце обрушилось в лицо. Макс ослеп – пыльное стекло впитало прямую наводку светила, «дворники» только размазали слезу.

Поставил машину на 25-й авеню, пересел к Науму, тот забрал ключи, отвез его домой, вынул полтинник.

Максим аккуратно скрутил купюру в трубочку, протянул обратно:

– На. Протисни себе в задницу, – посоветовал он перед тем как выйти.

Максим скучал по выходным, вот почему он не расстался с Наумом. Даже на какое-то время Наум грубой телесностью заселил послесонье – выныривал усатым гопаком из тумана в парусящих шароварах, кумач развевался и хлопал, разносился, сдавленно полыхал, полоскался; казак (бредни Барни не прошли даром) вновь скрывался во мгле, и вот уже распластался верхом и мчится над дымкой затянутым берегом, впившись зубами в холку, рыча, сжимается, разжимается баттерфляем – паровозным шатуном галопа: всплескивали поводья, хрустели удила, круп коня обливался колесами блеска, ремни стремян поскрипывали от натуги, медь пороховницы плясала на поясе в заревом луче – солнце щурилось над горизонтом. Козар-хазарянин, богатырь Жидовин, пересмешник Давида, скачет теперь казаком от Хопра до Хортицы – возы под ним кружат, выстраиваясь боевым порядком, в оголенных таборах торчат жерди снятых куреней, дымятся костровища, воины Сечи хлопочут с подпругой, ржут кони, свиньи визжат, отдавая дань – по уху с рыла, нанизать, приторочить к поясу: свиной орден османам, прибить ко лбу. Впереди на пути к тучам туретчины кровью плачут местечки, светило закатывается, скрываясь от стона, травой зарастают пороги, еще глухой мессия поворачивает голову на неясный трепет, но, не смекнув, снова погружается в Писание.

Яблоко от яблони, Каин от Каина, свара ненависти и любви кувыркается, карнавал трагедии перепрыгивает с головы на ноги, идет колесом – но недолго: евреи во сне случались и среди запорожцев; Янкель, возвышенный Тарасом из маркитантов: бывало, выступали отдельными отрядами – спасшиеся от гайдамаков, они вставали под защиту русских полков, селились в крепостях; всё это забылось на век, но встало эхом семя есаулов – Евреиновых, Мелеховых (Царевых), которые вернулись к вере отцов – Перекрестовых. Казаки теперь жидовствовали открыто, чуть не в строю. Николай I приказал разлучать семьи, детей крестить в кантонисты. Герцен встречает под Вяткой на треть поредевшую колонну жиденят в шинельках, бледные ознобные личики, синие губы, круги под глазами. Звонарь свободы обливается слезами, велит конвойному офицеру беречь детей, тот отвечает, что всё равно до Могилева дойдет половина. Недели через две Наум – не без влияния Макса – бросил перегонять дармовые развалюхи и переключился на водопроводное сообщение. Отныне на выходные обрушивался ливень фаянса, скрип катушечных улиток трубочиста, треск и скрежет пружинной оплетки, вгоняемой в лабиринт водостока. Наум привычно приседает в распоре неподвижного гопака, руки за головой толкают струну по валу шеи, по плечам – в клоаку, трубы ветвятся, рушатся в отвес, разбегаются, схлопываются, как отлитая капелью дробь – в барабан, рассеченный сетками калибра: прииск золоторотцев, по крупинке горсть червонного крушеца́, эмигрантский хлеб и масло.

Судя по тому, как основательно Наум обзавелся оборудованием, визитными карточками, рекламным агентом, Максу месяца на два светила сантехническая будущность. От прочистки засоров вскоре переметнулись к монтажу, одно удовольствие: дома в городе по преимуществу были каркасной конструкции – сняв гипсокартонные панели, они без затей погружались в нейрохирургию водоводных жил: легко монтируемый поливинилхлоридный кишечник и металлопластиковые жилы, анодированные муфты и шаровые краны – во всей этой сосудистой картографии Макс научился разбираться. Он также открыл существование канализационных крыс: тварей, обитающих в коллекторах. Растревоженные пением «ерша», иногда они пробирались по стоякам в уборные: с края унитаза сосульчатый пацюк на его глазах два раза сигал в водяной замо́к проворней пули. На счету их уже было два частных детских садика, автосервис, овощная лавка, пекарня, когда поступил пространный заказ на замену всей системы канализации и водопровода узкого, как пенал, дома: четыре квартиры размещались одна над другой.

«Не природа и не замысел виноваты в гибели миновавших цивилизаций», – думал Макс, стоя внутри разверзшегося скелета: перекрытия, стропила, колонные брусья, балясины, углы перил и лестниц, деревянный этажерчатый планер сверзнулся наискось в пике́, застрял; мощь ячеистых плоскостей, возведшая этажи, пролеты, стояки, коробчатые воздуховоды; чердак, пронизанный солнечным неводом, темнел ущельем купола вверху, там плавала голубая пыль; было тихо, чирикали где-то воробьи.

«Птахи всегда распевают над руинами», – думает Макс.

«Если человек произошел от обезьяны, – шепчет Макс, – то от кого тогда произошли человеческие страдания?..»

Дом этот принадлежал приятелю Наума – купил недорого, потому что здание требовало капитального ремонта. Хозяин – анемичный толстяк, приезжавший на старом, обшелушенном солнцем «мерседесе», – заходил посмотреть на их работу, цокал языком, не замечая Макса, хрипло спрашивал одно и то же:

– Нёма, ты мне скажи, таки я прогадал с этой халабудой или как?

– Хай будет, – сердился Наум.

Дом тем не менее был жилой – в единственной пригодной квартире обретался съемщик, бывавший здесь наездами, военный летчик Роджер: берега Бахрейна, авианосная Лапута, аль-Манама искрит стеклом за горизонтом, грохочут движки на форсаже, зерцало палубы дрожит и пучится под жалами сопел, струится марево, регулировщик с флажком и в шлеме пляшет тарантеллу, его перекрывает трапеция хвоста, закрылки стабилизатора шевелятся, как стопы балерин на разминке; срываясь с трамплина, истребитель проседает гузкой, стальная рябь вокруг, караваном тянутся танкеры, в столовке снова непрожаренная пицца, сны отравлены нефтью, солнцем – то выколотым зрачком зенита, то мартеном заката вполнеба, во сне собака бесконечно лает на горлинку, гудящую в кроне оливы. Раз в два месяца, по завершении вахты, прилетал в Сан-Франциско в отпуск. Хозяин дома хвастался постояльцем:

– Ну, Нёма, понимаешь, ихняя жизнь – не наша. Работа тяжелая, нужно отдыхать. Парень – красавец, организм требует смаку. Роджер привозит однополчан, человека два-три, для теплой компании много не надо, все как на подбор: аполлоны. Девочки туда, девочки сюда, отдыхают культурно. Цивилизация! На серфингах катаются. В гараже там посмотри – цельный склад: велосипеды, доски, гидрокостюмы… Какая машина у него там стоит! Не машина – самолет, чтоб я так жил! Вся моя молодость – «москвич» лупоглазый, Светка с Пушки да копченая тюлька, целуй ее в глаза, под пиво на Десятой станции Фонтана…

Работа приносила хороший заработок: удобно было трудиться на одном месте, не нужно таскать туда-сюда инструменты, притираться к заказчику, вписываться в сроки. Ремонт шел неспешно, хозяин от безденежья не гнал, и главное – Наум, удружая, оставлял Максу ключи от этой фатеры. Он как-то привел сюда Вику, ей понравилось, дом стал их убежищем – они спускались в гараж, где стоял алый «корвет»: щелкнуть выключателем, ослепнуть от пылающего – прапор на ветру – глянца, капот шириной с двуспальную постель, профиль – лонжерон, с затерянным изломом косточки, на бреющем несется к океану. Вике нравилось зажмуриться и растечься по капоту крестом…

Макс заученно разбирал панель, провода искрили, залипали – и вдруг утробный рык пронизывал грудь, живот, спускался к бедрам. Всё тело вливалось в монолит, мурлыкающая ласка купающихся в масле поршней добиралась до костей, втягивала под капот, щека и лоно теплели от прогрева. Скользнув – долгими руками, близостью щиколоток и бедер – Вика забиралась в кабриолет, гаражная штора подымалась, и они выкатывались в асфальтовую темень, в трассирующие потоки неона, жесткая спортивная подвеска – в виражи входил, как по лекалу. У океана ветрено, людная парковка, метнуться мимо в парковую рощу эвкалиптов, миновать хвойные склоны Пресидио, на мягких лапах въехать в Линкольн-парк, остановиться в индиговой тени, аккорд моста над теменью пролива сквозь листву, наклонить зеркало заднего вида, чтоб полицейская машина не смогла подкрасться незаметно: успеть задраить ширинку, одернуть майку, блузку, подол; но прежде щелкнуть тумблером, надвинуть полость, отвести сиденья, уловить затлевший блеск распутства, откинуться назад, всмотреться, холодея, как в лобовом стекле смеркается свечение миндалевидных глаз, шелк течет по складкам вверх, язык нащупывает шторм пульсирующей жилки над ключицей, напор ласки разводит вальсом телесную волну, валы всё ходят в темени, корабль пристать не может…

Однажды он поставил машину глубже под шатер крон, чуть ближе к склону, чем обычно. Сверху бил прожектор, конус света серебрил с испода замершие листья, растворялся за дорогой над обрывом. Рык мотора стих, лабиринт прикосновений сгустил, взорвал пространство, они боролись друг с другом, будто двойники, соперничающие за обладание телом; как вдруг косность охватила ее, всмотрелась снизу вверх по склону. Прильнул и он, оторопел. Кто-то сверху вглядывался в них, одной рукой человек держался за проволочную ограду, истощенное, напряженное лицо, просящий взгляд… Максим не сразу осознал, что не видит его глаз, но в позе силуэта, с отведенной, оглядывающейся назад рукой – в самом этом предстоянии пространству было что-то молящее, непонимающее – и в то же время простодушно непреклонное. Он смутился, но явственность подглядывания взбесила, вот эта открытость – а может, просто старый человек, бессонница, с парковки вышел прогуляться, и в старческом ступоре, никак не в силах сообразить – что там такое происходит, невиданное, молодое дело…

Макс слышал разные истории о подобных типах, случалось и так: Вика, например, не выносила лифтов, по всем лестницам всходила пешей, потому что в детстве, в подъезде питерской высотки на улице Жени Егоровой – очкарик с портфелем вошел за ней, нажал на «стоп» на середине шахты и расчехлился напоказ… Извращенец не уходил. Вика закурила. Хрипло сказала:

– Валим отсюда.

Макс кое-как управился с джинсами, метнулся вверх по склону, поскользнулся, рванулся еще – и от земли лицом к лицу столкнулся.

Белый как полотно, в больничной робе… За ним – груда тел, все белые-белые, ничком и навзничь…

Фонари подсветки заливали мемориал памяти жертвам Холокоста: стена углом, тела, один оставшийся свидетель.

Теряя равновесие, Макс схватился за ограду. «Паучки» на проволоке вонзились в руку. И вдруг, подражая, выпрямился, отвел руку…

Летчик словно вышел из стены гаража. Они уже расположились в «корвете», открыли пиво, звенел и раскачивался Стив Райх: Different Trainsпроносились гудками в Нью-Йорк по динамикам справа налево, как вдруг перед ними предстал человек с выбившейся из джинсов рубашкой и ополовиненной бутылкой Black Label, которую держал, обхватив кулаком за горлышко. Он прислонился к притолоке, влажно заблестел исподлобья, поднял большой палец вверх, кивнул, затянулся сигаретой, прижатой фильтром к горлышку, ударил ногою дверь, выпал на ступеньки, повесил голову, закачал ею под музыку: твердые губы пробовали воздух.

Поезда пролетали мимо полустанков, Макс приуныл.

– Правда, классная тачка? – летчик скользнул животом на капот, приложился щекой, глянец затуманился у губ. Дурнота на несколько мгновений опростила породистое лицо.

– Ну, что за шняга, – протянула Вика.

Летчик простонал, отжался и выпрямился.

Надежда, что бедолага проблюется и утихомирится, улетучилась. От беспомощности Макс посмотрел на мыски своих ботинок.

Пилот нырнул к нему вплотную.

– Вот ты – ты – чем занимаешься по жизни? – он ткнул его пальцем в грудь. – На что у тебя стои́т?

– Я хочу воскресить мертвых людей.

Пилот закачался еще сильней.

– О! – воскликнул он. – Ты хочешь поднять всех убитых?

– Вообще всех. Всех, кто когда-либо жил на Земле.

– Молодец, – пилот ударил его по плечу. – У тебя получится. – И пилот обернулся и подмигнул Вике. – Слыхала? Твой парень хочет всех вылечить. Отличный выбор.

Вика стояла, сложив на груди руки.

Вдруг пилот воспрянул, как зомби, мгновенно оклемался, нырнул за руль.

Кланяясь, наконец попал ключом в замок зажигания, теперь его следовало вынуть из-за штурвала: твердые бицепсы, вздувшиеся жилы. Макс склонился над ним, пытаясь оторвать от руля, не дать выехать.

Вика метнулась наверх, в квартиру, за друзьями, чтоб помогли управиться с воякой… Дверь настежь, раскиданы подушки, одеяло, выпотрошены сумка, чемодан, на ковре блестит мокрая серф-доска, на рыбьей ее плоскости стоит стакан, бинокль, пустая бутылка, тают кубики льда, всё припорошено чипсами.

Слетела вниз: летчик за грудки вжимал Макса в стену.

– Скажи мне, парень, – прохрипел пилот. – Ты катался на моей машине?

Макс кивнул.

Летчик удовлетворенно приложился лбом к его плечу. Отпал.

– Тебе понравилось? Скажи мне, ты получил удовольствие, когда катался на моей девочке? – вопросил он, трагически насупив брови. Родинка на щеке смягчала его облик.

Макс кивнул.

– Да, получил, – подтвердил пилот. – Вот это я и хотел услышать. Да. Вот это. Ты получил у-до-воль-ствие от моей ласточки. Ты использовал ее! Вот то-то и оно, чувак. Вот то-то и оно.

Пилот раскачивался так, что ему приходилось циркулем переступать, чтобы не потерять равновесие.

– Значит так, чувак, ты покайфовал, а теперь покайфую я, – пилот перелетел через гараж по диагонали, ударил пальцем в грудь. – Ты отвезешь меня на О’Фаррелл. Я покажу тебе кое-что. Тебе понравится. Я сказал, – взревел пилот, тыча в Макса бутылочным донцем, – я сказал, тебе понравится!..

Вика не бросила – улыбка забрезжила в зеркале заднего вида, – на ее тонком лице, в этом неуловимом, никогда несоставимом треугольнике печали, лукавства и бесчувствия.

На светофорах пилот тянулся руками к пешеходам – то что-то орал, то мрачно затыкался, прикладывался к горлышку. Макс старался занять левый ряд, не встать первым на стоп-линии, пристроиться сзади…

Разлинованный кварталами город понесся снизу им навстречу, потянулся с залива, как невод – что за живность поднимет он с затуманенного сумеречного дна? Макс всегда опасался этого странного, праздничного с виду города – и особенно был настороже, когда спускался в опустошенный сумерками центр: громады небоскребов ущельями обкладывали небо, на стоянках царила пустота, лес парковочных счетчиков вдоль панели, в нишах бомжи устраивались под ворохом газет на ночевку. Туман входил в город, облизывал, распушал фонари. Гуляя здесь, он не раз вдруг срывался на бег – скорей наверх, к жилым местам, заскочить в магазинчик, отогреться под электрическим светом… Барни пугал его – опасно бродить ночью в центре: раз-два – и навстречу выбегает перекошенный человек с топором, заламывает руки – и вдруг рубит тебя по плечу; а пока ты ничего не соображаешь – боли пока нет, только немота у ключицы, – торопливо обчищает карманы, двадцать баксов Христа ради. Барни требовал всегда иметь в загашнике двадцатку, как раз на такой случай – индульгенцией искупить живот свой, расписывал обычаи того или иного квартала, как лучше обойти: по часовой стрелке или против. Город – квадрат всего семь на семь миль – был топологически сгущен, в нем маячили «волчьи ямы», омуты пространства: оступиться в них, как в приоткрытый люк. Весь центр испещряли трещины: сто-двести метров могли отъединять злачный смерч от заводи туристического уюта. Когда в пиццерию влетели двое туристов – муж и жена, избитые (красные скулы, разорванные майки), ограбленные (видеокамера, сумочка), Барни вызвал полицию, принес пакеты со льдом и вознегодовал: поделом, кто ходит здесь с закромами напоказ?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю