355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Етоев » Бегство в Египет » Текст книги (страница 2)
Бегство в Египет
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 19:23

Текст книги "Бегство в Египет"


Автор книги: Александр Етоев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

11

Я вышел в наш молчаливый двор и задумался о времени и о дружбе.

К Женьке было нельзя, теперь уже, наверно, навечно. Черепаха Таня еще спала, она у нас была полунощница. Делать было решительно нечего. Ладно, пойду домой, может, бойцы на кухне перебили друг друга, и можно спокойно повыпиливать лобзиком.

И тут я услышал голос. Он вырвался из трубы подворотни, как полоумный пес.

– Ножи точу! – закряхтело над моим ухом, и в облаке серебряной пыли на двор выкатился старик.

Перед собой он толкал что-то похожее на патефон на колесиках – такое же хриплое и горластое, прилаженное к металлической раме и в брызгах трамвайных искр.

– Семнадцать рублей двадцать четыре копейки, – сосчитал у себя наверху человек Лодыгин. Потом, не отлепляя глаза от окуляра, дотянулся до широкого подоконника.

На подоконнике храпел кот. Он был черный, как головешка, и тяжелый, как чугунный утюг. Хвост у кота был огненный, как свернутое в трубочку пламя.

Рука Лодыгина взяла кота за загривок и развернула хвостом к окну. Кот лениво разжмурил глаз, зевнул и захрапел дальше.

– Ножи! Точу! – Старик, щурясь, сначала посмотрел на меня, потом внимательно оглядел двор, потом сунулся взглядом в окошки и быстренько прошелся по ним. На каком-то он, похоже, споткнулся, потому что сказал: «Ага» – и снова посмотрел на меня.

– Поганый у вас однако дворишко, не разживешься. Эй, шпанина, ты тутошний?

Человек Лодыгин приставил к уху метровую слуховую трубу, а конец ее вывел в форточку.

– Тьфу, прости Господи! Ну как с такими невеждами культурному человеку дело иметь! От него ж тюремной баландой за километр пахнет. Помягче надо, помягче, дите ж, а не черт лысый. Нет, пора останавливаться – не хочу, не могу, не бу…

Стоптанным рыжим ботинком старик давил на рубчатую педаль, а голосом давил на меня.

– А что? – спросил я.

– А то, – сказал мне старик. – Значит, местный?

– Ну, местный.

– Вижу, что не американец. А скажи, ты не сирота?

В его мохнатых глазах не плавало ни капли улыбки.

– Это почему сирота? Не сирота я.

– Ага, не сирота, жаль. Если бы ты был сирота, я дал бы тебе вот это.

Старик вынул откуда-то из себя конфету «Мишка на севере» в сморщенной вощеной обертке.

– А раз ты не сирота, то получай вот это.

Конфета забилась вместе с рукой в рукав, а оттуда вылезла желтая костлявая фига.

– Ножи-ножницы-топоры-пилы-точу-правлю-цена умеренная! – заорал он на всю вселенную.

Двор ему не ответил.

– Что сирота, обиделся? Ладно, я пошутил. Бери.

Он снова достал конфету, но теперь уже из-за пазухи, и протянул мне. Я покрутил головой.

– Гордый, – сказал старик. – А ты ее, гордость-то, дома держи, за печкой, где тараканы, а то, не ровен час, споткнешься о какой-нибудь чемодан. Бери конфету. Попробуй только у меня не возьми!

И этот про чемоданы. Что они, сговорились, что ли? Ладно, возьму. Я взял.

Конфета была пустая, одна обертка. Такая же фига, только упакована по-другому. Я пожал плечами и подождал, пока старик отхохочется.

Он вытер рукавом слезы. Потом хмуро оглядел двор и снова уставился на меня.

– Ты чего?

– Что «чего»?

– Может, ты ненормальный? Нормальные или смеются, или сразу по морде. А ты стоишь, как дубина, даже не плюнул. Тебе сколько лет?

– Десять.

– А, небось, пионер, «пионерскую зорьку» слушаешь. А конфетку-то взял, не побрезговал. Любишь сладенькое, сиротка. Слушай, а маманька у тебя дома? Может, ножик ей поточить? Или для папани топор?

Он икнул, наверно, вспомнил приятное.

– А то, что одна обертка, это и хорошо. Зубы не заболят.

Тут он вроде бы про меня забыл и взялся за точильное колесо. В руке его уже был тесак, такими мясники рубят мясо. Башмак сыграл на педали «румбу», ремень пошел, колесико завертелось, мохнатые брови, чтобы не облысеть, ловко бегали по лицу, уворачиваясь от сухого ветра и пены трамвайных искр.

Я совсем уже собрался идти, наевшись досыта дедовых бородатых шуток, бумажных чучел мишек на севере, беганья мохнатых бровей, – и ушел бы, надо было уйти, но ноги почему-то стояли, а сам я бараньим взглядом пялился на его работу и глаз не мог отвести.

Время шло, ноги стояли, искорки летели в лицо. Надо было что-то сделать или сказать. Я промямлил первое, что пришло на язык.

– А мне можно попробовать? – И для верности добавил волшебное слово: – Пожалуйста.

Ботинок замер, насторожившись. Брови вспучились, приоткрыв глаза. Точильное дело остановилось. Искорки еще чуть-чуть полетали, потом упали на землю и попрятались кто куда.

Старик почесал тесаком за ухом, взгляд его прыгнул вверх, погнавшись за невидимой мухой, и, должно быть, догнал – воздух треснул, как грецкий орех, тесак молнией расколол его на две половинки и вр[/]езался острым краем в бешеный круг точила.

Выплеснулся адский огонь. Старик прикурил от адского огня папироску и ласково говорит:

– Попробовать – оно можно, только нынче это дорого стоит. Деньги у тебя есть?

Денег у меня не было, откуда им у меня быть. Я печально опустил голову.

– Ладно, деньги можно потом. Давай, пионер, пробуй.

Я рта раскрыть не успел, как он уже впихнул мою руку – левую – в какое-то кольцо на точиле, чем-то щелкнул, что-то там привернул, крякнул, сказал: «Порядок» – и в правую мою руку вложил пудовый ржавый резак.

– Педаль, – скомандовал точильных дел генерал, и та по его команде намертво схватилась с подошвой.

Я дернулся, хотел ее отлепить, она пошла вдвоем со ступней вверх, потом потянула вниз – точильный круг завертелся, а резак без всякой моей охоты сам приткнулся к точилу, словно к магниту гвоздь.

– Точи, пионер, точи, буденовцем будешь.

Рука моя уже не могла – болела и просила пощады. Ногу крутила судорога. «Спасибо, хватит», – хотел я крикнуть говорливому старику, но рот забился ржавой металлической крошкой, и вместо слов полезли рыжие пузыри; они лопались и шипели на вертящемся колесе сковородки.

Я сам был уже не рад, что связался с чертовым старикашкой: дернул левой рукой – никак, только заболело запястье; хотел освободить правую, но тесак въелся рукоятью в ладонь, а пальцы затвердели как каменные.

Двор накренился и поплыл под ногами, я стоял и вроде бы шел, потому что стало темнее и легонько ударило сквозняком; я увидел, что стою в подворотне, вернее, не стою, а иду – какая-то упрямая сила затягивала меня, как перышко, в невидимую воздушную яму.

Свободной ногой, как якорем, я пытался затормозить, но сила была сильнее: я стал галерным рабом, прикованным цепями к точилу.

Свет в конце подворотни, может, и был спасением, но только не для меня. Колесница, запряженная мной, резво выкатила на улицу, стариковские башмаки так же резво топали сзади, мы свернули направо, и тут я услышал, как хлопнула дверь парадной.

– Нет, брат, что там ни говори, а – пестиком. Но против пальца тоже не возражаю. Иногда бывало и пальцем.

– Пальцем-пальцем, а пестиком – только на военных парадах.

Это дядя Петя и инвалид Ртов, чтобы скрепить перемирие, вышли в Покровский сад выпить квасу.

– Сашка! Ну у тебя и велосипед! – крикнул дядя Петя Кузьмин.

– А это что за карась? Опять что ли родственник из Новгородской приехал? – сказал инвалид Ртов.

И тут я закричал: «Помогите!»

Дальше помню только пляшущий инвалидов костыль да то, как дедовы башмаки мелькают между деревьев садика, словно рыжие пузатые тараканы. Вместе с дедом сгинуло и точило.

12

Смоляной бычок-тепловоз стоял, пригорюнившись, у перрона и говорил вокзалу: «Прощай». За спиной его переминались вагоны.

Еще один тепловоз, дрожа железным хвостом и нервно кусая рельсы, стоял у вокзальной стрелки и ждал, когда подадут зеленый.

Кошачий глаз светофора все не хотел мигать: поезд не принимали. Подходы к шестой платформе занял «Северомуйск-Конотоп» – состав был цвета тоски.

Северомуйские жители терлись лицом о стекла, прощаясь с транзитным перроном. А тот, захоженный тысяченогой толпой, стоял на месте и все не трогался – не хотел.

Пассажиры уже обжились, укладывались на общих местах, шипело ситро, лопалась яичная скорлупа – уже как-будто и ехали.

А через перрон, напротив, стояли вагоны-люкс состава на Симферополь.

Носильщик бляха № 15 покуривал в начале перрона, глядя как теплый воздух съедает папиросный дымок. С утра он уже наломался и ничего ему сейчас не хотелось – ни взваливать на телегу багаж, ни переть его, потея, к вагону. Стоять бы так и стоять, а денежки чтобы ходили сами. И когда он услышал голос, то сказал в уме: «Подождет».

– Свободны? – повторил голос.

Но и бляха привык себя уважать. «Еще раз спросит, может, тогда отвечу. Бог любит троицу», – и пустил табачное колесо.

– Уважаемый, вы чего – оглохли? Я вас спрашиваю.

Бляха № 15 нехотя приоткрыл глаз, потом оба, потом раздвинул их в поллица и быстро отступил за тележку. Перед бляхой на асфальте перрона стоял и смотрел на него в упор черный кожаный чемодан. Взгляд его был пристальный и недобрый. А рядом с этим стоял точно такой же второй, наверно, его близнец. И тоже смотрел на бляху.

Бляха вмиг поскучнел. Папироса догорела до гильзы, и, чадя, занялась бумага. А он стоял как пришибленный, глотая вонючий дым.

Чемоданы стояли. И ладно бы просто стояли – один из них, что был слева, прокашлялся и говорит:

– Мне бы на симферопольский, десятый вагон.

«Все, – решил для себя бляха, – с квасом надо кончать.»

Сзади была стена, за стеной – зал ожидания. Влево-вправо – тоже не развернешься. Впереди – два чернокожих дьявола, говорящие по-людски.

Все пути перекрыты, бежать некуда, разве что к Богу в рай.

Он вытер горячий лоб, с тоской посмотрел на небо, но дорога к райским обителям была перегорожена тучей.

– Послушайте, поезд сейчас уйдет.

«Поезд? В рай поезда не ходят.» Бляха сморгнул соринку, затекшую вместе с потом в глаз. После встряхнул головой.

Перед ним стоял человек. Плащ защитного цвета, кепочка набекрень, под козырьком – лепешка: нос, глаза, две ноздри. Такого среди вещей, и правда, немудрено не заметить.

Душа у бляхи отмякла. Он выбросил прогоркшую папиросу и закурил новую.

– На симферопольский, говоришь? – Бляха посмотрел на часы. – Поздно, уже ушел.

– Да как же ушел – не ушел. Вон он, на пятой платформе. – Человек замахал руками.

– Сказано, ушел – так ушел. Слышишь, дымком запахло?

– Это северомуйский ушел, а мой еще – вон стоит.

Бляха пожал плечами:

– Ушел, не ушел – не мое дело. На пятую платформу не возим, чужой участок.

– Друг, выручите. Опаздываю.

Но бляха знал себе цену.

– На третью отвезти – могу. Хочешь на третью – грузи чемоданы.

– Да зачем мне на третью? Мне на пятую, к симферопольскому.

Бляха знал, что он делает. В носильно-тележечном ремесле он разбирался тонко. Главное – выждать момент, когда поезд вот-вот уходит. Тогда клиент последние штаны с себя снимет. А так, за тридцать копеек – пускай дураки работают.

Бляха курил и слушал, как лязгнули малиновым звоном буферные сцепки вагонов. У симферопольского, на пятом пути.

– Господи, – сказал человек.

Бляха, тот не сказал ничего, он еще не докурил папиросу.

– Ну, – сказал наконец бляха, – ставь свои чемоданы.

Пассажир сложился скобой, так что выперли на спине под плащом верблюжьи горбы лопаток. Чемоданы грохнули о телегу, и бляха полегонечку тронул.

Поезд уже дрожал.

– Пошибче бы, – нервничал пассажир и брякал в брюках монетами.

– Доставим. – Бляха остановил телегу. – За поклажку не беспокойтесь, – сказал он, неторопливо закуривая. – В целости будет поклажка. Извиняюсь, какой вагон?

Поезда приходят, поезда уходят, а вокзал остается на месте.

И с вокзалом – бляхи.

Они стояли рядком, руки положив на тележки, и беседовали о Тунгусском метеорите.

Бляха № 15 тоже беседовал помаленьку, а когда разговор стихал, разглаживал в широком кармане морщинистый трудовой рубль.

Про чемоданы он уже и помнить не помнил, про их хозяина тоже:

мало ли на земле чемоданов, и у каждого есть хозяин.

А на ближних путях к вокзалу уже ворочался «Симферопольский № 2».

Бывает и на бляху проруха – метеорит ему надоел, и пока в расписании дырка, он отправился в тележечный цех забивать в домино козла.

И как раз когда второй симферопольский мягко пристал к платформе, у бляхи на «пусто-пусто» выпало два пролета. Сожрал костяной козел п[/]отом д[/]обытый рубль. Сожрал и не подавился.

Бляха плюнул со злости в стенку и не попал.

Когда он выкатил на платформу, бой в Крыму уже затихал.

Гроздьями с бляшьих тележек свисали сумки и чемоданы. Бляха тырк туда, тырк сюда, но поздно – бляхи своего не уступят. Это тебе не Тунгуский метеорит.

Он угрюмо посмотрел на 12-го, как тот прет свой небоскреб по перрону. Да в руках еще по три чемодана, да на горбе мешок с абрикосами.

И вдруг вдали на платформе, где и вагоны попроще: не пассажирские, а прицепной товарняк, – и народу: одни вокзальные собачонки, – замаячила пятерка ладони. И тянулась эта ласточка, эта птичка не к кому-нибудь, а к бляхе, к нему.

– Вот кто мне ответит за «пусто-пусто», – сказал он, взметая пыль, и покатил туда.

Ласточка еще трепетала, когда он одолел перрон. Лихо притормозив ногой, бляха сразу же схватился за чемоданы, пока клиент не раздумал. Пристроил их на тележке плотненько, чтобы не растрясти на трещинах и ухабах перрона, погладил черную кожу, и – руку словно бы обожгло. Рука почувствовала что-то очень знакомое – впадинку ли, пупырышек, рубчик на чемоданном боку.

Лоб его насупился, вспоминая. Глаза задумчиво сползли с чемоданов, перебежками добрались до пассажира, и губы сделали вдох.

Перед ним стоял точь-в точь такой же клиент, как тот, которого он недавно отправил. Те же смазанные глазенки, горбыль носа свесился вбок, защитного цвета плащ, кепочка из козлины.

– На площадь перед вокзалом, – сказал он как ни в чем не бывало.

– Ах на площадь? Я тебе покажу «на площадь». Сгружай свое барахло. Это что ж… Это ж еще не уехали, а уже приехали?

Пассажир стоял перед ним, ковыряя между губами спичкой.

– Имейте в виду, – сказал он, – что я заканчивал технический ВУЗ. Так что, уважаемый, надо знать, с кем имеешь дело.

У бляхи посолонело в горле.

А, думает, пес с тобой, главное, чтобы гнал монету. Но однако же дело темное.

– На площадь перед вокзалом, – повторил этот, что еще не уехал, а уже приехал. И все, и больше ни слова, лишь шкрябанье подошв о перрон.

Бляха тоже поначалу молчал, но когда уже выкатывали на площадь, не выдержал пустоты во рту.

– А почем нынче в Крыму помидоры?

Но по Лиговке стрекотал трамвай, и, видно, пассажир не расслышал.

Бляха гнал свою поклажу как Бог. Там обгонит кого, здесь кого перегонит – шел ровно и не сворачивая, чувствовал колесо.

– Здесь, – сказал ему человек и пальцем показал в землю.

Бляха сгрузил чемоданы и поставил их в тень тополька.

– Что-то сдачи… – сказал он, нырнув в карман, когда дело дошло до сдачи. А вынырнув из кармана, он увидел лишь пыльный тополь да две вмятины на пустой земле – на память от чумных чемоданов.

В животе гулял холодок, время приближалось к обеду. Бляха медленно катил вдоль стены, скучая и дымя папиросой. И когда его скучающий взгляд сунулся в милицейский щит, где висели объявления о розыске, сердце у него помутилось и душа наполнилась шумом.

Там, на сером щите, под угрюмой строкой «РАЗЫСКИВАЮТСЯ», увидел он толицо. Нос, глаза, две ноздри, кепочка из козлины. Тотнос. Теглаза. Все то. И кепочка тоже та.

13

Я ему рассказал все: и про вчерашний уличный маскарад, и про сегодняшнее дворовое приключение.

Он подумал и говорит:

– Ты такое слово – шпиономания – знаешь?

– Нет, – отвечаю я.

Он опять подумал и спрашивает:

– Ты что в последнее время читал?

Тут я мог чем похвастаться.

– «Зубы дракона», – говорю, – «Когти тигра», «Щупальца спрута», «Бацилла № 15», «Синий тарантул»…

– Хватит, дальше не надо. Смотри, утки летят.

За окнами над школьным двором по облачной белой дороге летели утки. Короткая утиная стая. Они пропали за крышами, но мы еще смотрели туда, где только что был их след.

Я хлопнул кулаком по лбу.

– Да, забыл – еще «Пленники подземного тайника».

Женька поерзал за партой и внимательно на меня посмотрел. Сидел он у окна слева, парта наша была последней, спереди нас прикрывали Жуков и Карамазов, один был длинный, другой коротенький, как бочонок, и оба сидели молча, должно быть, спали.

– Раз «Щупальца спрута» – значит, дело серьезное, – сказал Женька. – Жаль, что все это теперь без меня. Сегодня я уезжаю.

Куда, я уже не спрашивал, слишком египетскими стали его глаза, чтобы не понимать – куда.

– Женька, а может, завтра? Завтра я бы тоже с тобой.

– Ты теперь не со мной, ты теперь со своими тарантулами.

Я понял, он мне просто завидует, и мне его стало жалко.

– Хорошо, сегодня, но, давай, вечером. – Я страшно не любил темноту и знал, что он это знает. Поэтому и предложил вечер. – Когда у нас последний трамвай?

Женька посмотрел на меня, Египта в его глазах уже не было, были хитрые паучки вопросов, насаженные на крючок удивления.

– А этот твой Лодыгин, он не артист? В цирке он не работает?

– В цирке? Кажется, нет. А ты почему спрашиваешь?

– Понимаешь, однажды на остановке я видел человека с хвостом.

– Как? С хвостом?

– Погоди, сначала дослушай. Стою я, значит, на остановке, и он стоит. Я сначала не понял, что он с хвостом, потом вижу, люди вокруг шушукаются и на него поглядывают. Я тоже на него посмотрел и вижу – у дядьки за спиной хвост. Метет он им по асфальту – билетики, пыль, окурки всякие в кучку у фонаря сметает. А потом вдруг как заволнуется, покраснел – понял, что люди на него смотрят, и говорит. Товарищи, говорит, извините, забыл хвост отстегнуть. С работы, говорит, еду, работа такая у меня, говорит. Отстегивает он свой хвост, а тот у него желтый, как веник, и к себе в портфель прячет. В общем, он был артист. Может, и эти тоже?

– Насчет второго не знаю, а что Лодыгин не артист, это точно.

– Ну, может, он в художественной самодеятельности, ты ж не знаешь. Стой, я придумал. Надо пойти к нему и спросить.

– Как! Просто взять и придти домой?

– А что?

– Это же не по… – «Правилам», хотел я сказать. Как ведь положено: сделать сперва ходули, подойти незаметно на ходулях к окну и подсмотреть, что делает враг. Главное, чтобы ходули были высокие, доставали до нужного этажа. Паша и Толик в «Тайне „Соленоида“«поступают именно так.

Но я вовремя вспомнил про точильщика и его точило. И еще подумал, а что бы сейчас со мной было, если бы дядя Петя и инвалид Ртов не пошли тогда выпить квасу. И почему-то эта мысль и это воспоминание соединились со вчерашним уличным случаем, и результат получился скверный. Такой скверный, что домой к Лодыгину – на ходулях или пешком – идти мне очень даже не захотелось.

Я сказал:

– …Не получится.

– Почему не получится?

– А если его нет дома или у него звонок не работает?

– Знаешь, – Женька с уважением посмотрел на меня, – что-то есть в твоей голове от головы профессора Доуэля.

И тут меня под партой кусили. Я посмотрел вниз и увидел чьи-то мокрые зубы. Женька тоже увидел зубы и, дождавшись, когда в них откроется щель, сунул туда учебник «Родная речь». Вместо кляпа, чтобы не было крика. Я понял, вытащил бельевую прищепку и надел ее мокрозубому подлецу на нос. Пусть знает, как нелегок труд ловцов жемчуга. Без воздуха четыре минуты.

Отсчитав в уме четыре минуты, я снял прищепку. Учебник мы вынимать не стали, пусть слушает, негодяй, молча.

– Не для того, Капитонов, даны человеку зубы, чтобы другого человека кусать. – Женька хотел сказать что-то еще, такое же доброе и большое, но двоечник Капитонов надул шершавые щеки и выдохнул изо рта учебник.

– Гады, – сказал он, хрипло и слюняво дыша. – А ты, скрипач, – главный гад. – И уполз под колоду парты.

Урок был медленный, как дохлая кляча, и назывался «Родная речь».

Вел его наш директор Василий Васильевич, расставив ноги греческой буквой «лямбда» и вытянувшись свечой у доски.

Свет знания едва тлел, освещая только черную доску и первые ряды парт, где сидели девочки и отличники.

До парты, где сидели мы с Женькой, слова долетали плохо – верткие уши отличников хватали их на лету и втягивали в глубину голов.

Слева от нас, за окном, в каменной коробке двора бегал по кругу ветер, а посередине из центра земляного квадрата глядела зарешеченным глазом низенькая башня бомбоубежища.

Говорили, что в глубине, под школой – целый подземный город, но поди проверь, когда башню сторожит большой амбарный замок, а ключ от него, по слухам, висит на шее директора Василия Васильевича.

Урок был свободный, как бы не по программе, и Василий Васильевич восковым голосом пересказывал чеховского «Хамелеона».

В конце, как положено, должна была прозвучать мораль, и шестеро человек в классе должны были умереть со стыда, но мы с Женькой были заняты важным делом, Жуков и Карамазов спали в положении сидя, Капитонов наматывал под партами свои двадцать тысяч лье, так что умереть мог один Юрик Степанов, но он, как всегда, спасал кого-нибудь из пожара и поэтому на урок не пришел.

Я поскреб авторучкой шею, где прятался клопиный укус.

– А может, устроить засаду? Спрятаться у его двери и ждать, когда он войдет?

Женька помотал головой:

– Ну, войдет он, а что дальше? Ждать, когда выйдет?

Конечно, Женька был прав, но от правды еще никому не бывало легче.

– Кто читал Чехова, руки вверх, – долетел до нас от доски легкий голос Василия Васильевича.

Никакого леса не выросло. Даже девочки и отличники позабыли, где у них руки. И только одна былинка, один бледный чахлый росток непонятно какой породы пробился возле окна.

Я сам не понял, почему я ее поднял. Какая-то тугая пружина подбросила ладонь к потолку, и пять деревянных пальцев за что-то там ухватились. Рука моя была белая, и тень от белой руки, черная и тяжелая, давила мне на лицо.

– Филиппов, – вяло сказал директор, должно быть, и сам не рад, что напросился на такого рассказчика. – Это вы зачем руку? Почему?

Почему? Однажды в вязанке газет, когда мы собирали макулатуру, мне попалась тощая, как селедка, книжка писателя Чехова – приложение к журналу «Нива». Книжка была старая, но смешная, особенно я запомнил рассказ про одного мужичка, который ночью проходил через кладбище.

Я поднялся; рука болталась под потолком, поднявшись вместе со мной.

– Руку-то опустите. Уже можно и без руки. Вы читали Чехова?

Что? Когда? Расскажите.

Только сейчас я понял, каково это говорить, не подумав.

– Рассказ называется «Святочный», – выдавил я, как из камня воду.

– Как вы сказали? «Святочный»? Хорошо, послушаем «Святочный».

Я размял зубами язык и начал:

– Значит, так. Однажды…

И тут отличница Скворушкина бодро и весело подхватила:

– …В студеную зимнюю пору я из лесу вышел, был сильный мороз…

– Замолчи, дура, – крикнул я через головы.

– Сам дурак, – ответила отличница Скворушкина и показала мне голубой язык.

Пришлось начинать сначала.

– Однажды один мужик вышел из дому. Вышел он, значит, из дому, и только он это вышел…

Я вспомнил, что было с этим мужичком дальше. И как говорится – на свою голову. Потому что было там так смешно, что я не выдержал и закачался со смеху.

Я смеялся, а класс молчал. Молчал Женька. Молчал Василий Васильевич. Молчали Пушкин, Гоголь, Чехов и Салтыков-Щедрин, которые висели по стенам. Только Шолохов тихонько шуршал – по портрету гуляла муха.

И в молчании, как петушок на спице, бился мой одинокий смех.

Спас меня от позора Женька, щелкнув перед моим виском челюстью бельевой прищепки.

Я вытер рукавом слезы и решил рассказывать дальше. Но сперва напомнить начало.

– Один человек вышел из дому…

Рот зигзагом заходил от уха до уха, а руки, ухватясь за живот, запрыгали с животом в обнимку. Меня крутило, как мусульманского дервиша. Прищепка не помогала. От смеха я повалился на парту. Ко мне бежали на помощь. Бежал Василий Васильевич. Бежали двоешник Капитонов и отличница Скворушкина. Бежал Пушкин. Пушкина догонял Гоголь. Шолохов, разделавшись с мухой, на полкорпуса обходил Островского. А впереди всех бежал задумчивый человек в пенсне – Антон Павлович Чехов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю