Текст книги "Из мрака"
Автор книги: Александр Барченко
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
Но недавно он убедился.
Он нащупал складку гранита. Да, настоящую складку.
Он направлялся от стока к подушке ползком. С тех пор как почувствовал чудовищную тяжесть, давящую сверху на потолок, он потерял способность передвигаться иначе. Невидимая страшная сила сгибала его тело, словно огромной ладонью распластывала на полу, придерживала той же ладонью во время движения.
Случайно коснулся рукою стены, убедился, что под пальцами шов, углубление. На минуту потерял сознание. Пришёл в себя, вспомнил не сразу, а когда вспомнил, нашёл ещё силы отложить осмотр.
Напряжением воли привёл мысли в порядок, принял «падма-азана», отдыхал несколько часов, может быть сутки. Двинулся к страшному шву просветлевший, оправившийся; с уснувшею болью, почти нормальный. Только колени да руки по-прежнему бессильно дрожали, и каждое прикосновение пальцев приходилось доводить до сознания отдельно.
И пришлось окончательно отказаться от понимания.
Углубление он нащупал.
Но углубление странное, необъяснимое.
Оно шло сначала параллельно полу, затем… Затем оно поднималось под прямым углом кверху, под новым углом возвращалось назад, параллельно нижнему шву, и, дав новый угол, замыкалось в правильный квадрат. В большой квадрат – он измерил дрожащими пальцами: шесть четвертей стороны квадрата.
Долго сидел около.
Тупо ворочались мысли, тяжело тянулись из мрака сопоставления, сочетания, цифры, давно забытые, непривычно и неуклюже укладывавшиеся в сознании, сжившемся с причудливой призрачной жизнью.
И прошло много времени, пока оформилась простая несложная мысль:
«Гранитный квадрат, площадью в тридцать шесть четвертей, незначительно отодвинулся вглубь, в толщу стены…»
И лишь одну робкую мысль потянуло за этой мыслью сознание:
«Значит, там, за стеной, пустота, значит и эта стена не глухая…»
Больше не отходил от этого места.
Ценою страшных усилий удерживал руку. Если исследовать часто, потускнеет разница. Не смел догадываться, не смел проникать в смысл явления, да и не вместило бы смысла сжившееся с гранитным гробом сознание.
Но не мог удержать страшной дрожи. Громко щёлкали зубы, и прижатые локти стучали по рёбрам.
Но эта дрожь не расслабляла тела, не туманила рассудка, не вызывала изнуряющей липкой холодной испарины. Дрожь напряжённого ожидания.
И давно утерянное мягкое спокойствие, мягкая, баюкающая, а не привычная, давящая, апатия пришла на смену этой дрожи тогда, когда, выждав подольше, обернулся опять, протянул руку, и чуткие пальцы не нашли на прежнем месте твёрдой грани гранита, и пришлось наклониться, до половины предплечья продвинуть руку пока нащупал камень.
Определённой надежды не вспыхнуло в сердце. Он знал, что не было случаев освобождения отказавшихся от света навсегда. Не было случаев, кроме одного в полстолетия, по велению тех, кого никто не видал, но кто существует и живёт на земле. Даже его ослабевший разум отдавал отчёт, что не мог он провести в каменном гробу этого срока. Успокаивало не то, не надежда.
Просто налицо был факт новый, реальный, поддающийся исследованию, факт, открывавший место здоровому ожиданию. Камень отодвигается. Куда? Зачем?
И даже тогда, когда медленно уходящий в толщу гранита квадрат открыл доступ воздуху более свежему, когда от вскрывшегося нового отверстия Дорна оттолкнул поток света, жалкого света глубоких осенних сумерек на самой границе ночи, света, еле заметного здоровому глазу, но Дорна ослепившего до боли во лбу и в затылке и тогда не оформилась надежда.
Бесконечно, казалось, долго пришлось сидеть, пока закрытые глаза успокоились, пока кожу лица перестал щипать свет. Отполз на подушку, издали, щуря слезящиеся глаза, наблюдал светлый столб, привыкал к ощущению света.
Ждал, кто покажется, кого вышлет ему открывшийся проход.
И подавленный рассудок не пустил надежды в сознание даже тогда, когда, ползком пробравшись в отверстие, очутился не в каменном мешке, а в комнате, низкой, сводчатой, еле заметно освещённой с потолка, с окованной дверью, но всё-таки в комнате.
И не надежда, тупое удивление остановило перед длинным и мягким кожаным тюфяком деревянной кровати, перед подушкой в головах, перед складками жёлтого мягкого шёлкового халата, брошенного поперёк тюфяка.
И лишь тогда взорвалась в мозгу ошеломляющая, невозможная, неумещаемая мысль, лишь тогда с диким воплем бросился к стене, грохнулся на пол, потерял сознание, когда осветился в глубине мозга смысл давно забытых, но странно знакомых и близких, начертанных белым на чёрной стене, крючков и чёрточек, когда в сердце ему заглянуло с чёрной стены крупными русскими буквами написанное единственное слово: «Надейся…»
III
Дождь перестал недавно.
Тучи, клочковатые, рваные, подбитые алой выпушкой заката, ещё проталкивали друг друга за горизонт. Ещё высыхал каплей крови на крепостной колокольне, на самом острие креста, последний отблеск зари.
А в почерневшие волны реки уже окунулись разноцветные глазки пароходов и острыми жёлто-белыми ножами кололи воду газовые и электрические фонари мостов и набережных.
И за свинцовой спиною реки, там, где всгорбатился тяжёлый купол Исаакия, уже зажигались, пытались протиснуть лучи сквозь дымное дыхание города тусклые северные звёзды.
Асфальтовые тротуары высыхали медленно. И трамваи окунали ещё на перекрёстках колёса в грязную воду.
Стеклянные глаза освещённых магазинов расстелили по мокрой мостовой золотые коврики. Пёстрая, торопливо снующая высыпь пешеходов пятнала тротуары.
В деревне в это время ложатся спать.
Здесь только начиналась настоящая жизнь. Кипучая, лихорадочная, блещущая такими непрочными и такими яркими красками жизнь огромного города. Жизнь людей, запертых в течение дня за стенами контор и канцелярий, покончивших с постылой работой, пообедавших, отдохнувших, спешивших не пропустить редко погожего в августе вечера.
В августе начинает пахнуть осенью пропитанный сыростью воздух. В августе жуткая чёрная занавеска спускается с неба на смену белым, призрачным северным ночам, кутающим и унылые массы домов, и вереницы неуклюжих барок, и длинные бастионы мрачной гранитной могилы, прижавшей каменное пористое брюхо к островку посредине излучины таинственной очаровательной красящей дымкой.
Ещё тепло. Разве можно считать за холод мимолётную свежесть, которой дышат теперь насосавшиеся дождевой воды деревянные торцы?
До трамвая перебежать два-три шага, с пальто через руку. В кинематографе жарко, в кофейнях распахнуты окна.
И по Невскому можно пройтись без пальто, разве так уж, для шику, повесить на узкие плечи английский клош, прихватить на пуговицу чудовищно крылатые модные отвороты.
В такие вечера особенно дики, назойливы сиплые, придушенные фразы в переулке, за углом, подальше от фонаря, подальше от монумента с жезлом и шашкой:
– Ваша специальность. Голодающему интеллигенту… Не заставьте погибать без ночлега по причине окоченения.
Какое «окоченение» в дивный, чуть только не душный, вечер? Предъявляющий просьбу дрожит мелкой дрожью, прячет посиневший подбородок в воротнике разноцветного «махрового» пиджака. Посинел, впрочем, и нос.
– Эй, да вы, мой друг, очевидно, с похмелья?
Удивительная наглость у этих отбросов общества… Да и лень, говоря откровенно, лезть за портмоне, останавливаться, прерывать весёлый отчётливый темп модного, вразвалку, либо солидно напряжённого шага.
– Ваше благородие… Господин, послушайте… Ради Бога… Не умею просить. Последняя степень крайности. Издыхаю с голоду. Ради Христа, пятачок на ночлег. Простудился… Ваше благородие…
Стройный высокий господин, в дорогом заграничном ворсистом клоше, замедлил шаги, вытащил тяжёлое портмоне, отозвался участливо:
– Сейчас, сейчас. Подождите. Я отыщу… что могу…
Господин стал под фонарём, блеснул золотистыми кольцами кудрявых волос над румяной щекой, рылся в портмоне, вытащил было полтинник, потом рубль, потом поглядел на исхудалое лицо просителя и решительно потянул за угол синюю пятирублёвую бумажку.
Проситель конфузливо ёжился под фонарём, втягивал в поднятый засаленный воротник ветхого пиджака давно не бритый подбородок, и когда вытащил не без труда из узкого обшарпанного рукава исхудалую руку с грязными ногтями, рука эта, с тонкими бледными пальцами, пальцами интеллигента, лихорадочно дрожала.
– Вот, что могу… Извините. Желаю поправиться.
Оборванец с искренним изумлением, с недоверием даже пошуршал кредиткой, перевёл благодарный взгляд на освещённое фонарём румяное лицо тороватого клиента. Крикнул внезапно, очевидно поражённый:
– Боже мой… Вася?
С румяного лица господина в английском пальто кто-то будто одним взмахом, стёр краску.
Растерянно отшатнулся в тень. Забыв, что сейчас отзывался по-русски, забормотал беспорядочно, не зная, в какую сторону направить шаги:
– Mais, pardon… Mais, monsieur… Mais vous vous trompez grandement, monsieur…[7]7
Но простите… Но, сударь… Но вы сильно ошибаетесь, сударь… (франц.)
[Закрыть]
Оборванец повторил с радостным недоумением:
– Вася… Вася Беляев… Господи!
Тотчас спохватился, пришёл в себя, сконфуженно отступил, ронял тихо, упавшим голосом:
– Беляев… Господин Беляев… Простите, ради Бога, простите. Конечно… я в таком виде…
Господин в английском пальто справился с первым моментом волнения, схватил оборванца за локоть, потащил к фонарю, крикнул:
– Э, чёрт вас возьми в самом деле… Кто вы такой?
Оборванец слабо отбивался, со слёзами захныкал:
– Господин Беляев, простите… Ради Бога. Не буду… Простите, я уйду, я сейчас уйду. Зачем же в полицию? Ваше благородие… старого товарища… За что же?
Румяный господин пытливо разглядывал под фонарём испитое лицо.
– Кто вы такой, я вас спрашиваю? Вы меня знаете? Чёрт… Действительно, как будто знакомое… Фёдор? Фёдор Сергеич?.. Серебряков, неужели же ты? – крикнул наконец, поражённый не меньше оборванца.
Тот отозвался окрепшим ободрённым голосом:
– Ну конечно же я… Зачем же в полицию? Со всяким может случиться… Я же не приставал, сами дали… Пустите, пожалуйста.
Господин сердито встряхнул оборванца.
– Какая полиция?.. Вот дурак. Но в каком ты вид… Что случилось?
Оборванец отозвался с горечью:
– Ну да. Так вот все. Отчего, почему… Если нельзя человеку помочь, зачем тогда мучить? Спасибо за деньги, большое спасибо. Такая сумма… Пустите, пожалуйста. Тяжело мне…
Господин в английском пальто товарищеским жестом продел затянутую в перчатку руку под локоть оборванца.
– Ты с ума сошёл. Куда я тебя пущу в таком виде?.. Чёрт… Где бы нам с тобой уединиться? А?
– То есть как это уединиться? Зачем? Вы, ты… да ты что хочешь сделать?
– Как что? Не могу же я отпустить тебя в этом виде. Вот свинья… Э, да постой, я сам помню. Тут, от Надеждинской направо, ресторанчик? Не с тобой ли мы были ещё?.. Извозчик!
В крошечном полутемном кабинетике «кухмистерской на правах трактира», пока Серебряков с наслаждением фыркал у рукомойника, исхудалый, высокий, в грязном обветшавшем бельё – платье вместе с развалинами сапог посыльный повёз в магазины готовых вещей в качестве мерки, – Беляев молча шагал от дивана к столу, не на шутку взволнованный как видом бывшего приятеля, так и собственными своими воспоминаниями, вспыхнувшими под впечатлением неожиданной встречи.
Давно ли он сам, нынешний инженер-электрик, управляющий солиднейшим делом, с ужасом, с дрожью, с надеждой глядел на того, кто, жалкий и грязный, фыркает сейчас под струёю воды, счастливый тем, что может освободить шею и руки от нараставшей месяцами грязи.
Тогда сегодняшний босяк был бойким, подающим надежды, американской складки репортёром, зарабатывавшим целковых двести, могущим устроить не особенно рискованную статейку приятеля, даже устроить десятка два-три целковых авансом, под собственную ответственность.
И разве не благодаря ему, этому жалкому, трусливо щурящемуся на свет оборванцу, он, Беляев, получил возможность достигнуть всего, получить диплом, правда под чужим именем, но стоит ли говорить про эту скорее комичную, чем серьёзную шероховатость.
Не устрой Серебряков ему, Беляеву, четыре года назад аванса в сорок целковых, не удалось бы уехать из России. Пришлось бы очутиться в «Крестах», в предварилке по глупому случайному делу. Фигурировать, пожалуй, на суде либо в административном порядке прогуляться куда-нибудь в ближайшее соседство с Полярным кругом по тому же маршруту, что проделали в своё время десятки и сотни студентов-товарищей.
Не случись в то время вихрастого, носатого, «под американца» ведущего себя репортёра, разве столкнула бы его судьба с той, мужем которой…
Беляев внезапно будто поперхнулся в мыслях, остановился, ощутил на щеках теплоту, даже спрятал под веками глаза, словно оборванец приятель мог прочитать по ним, о чём он подумал.
Серебряков уже умылся, переодел бельё, завязал у потемневшего, засиженного мухами трюмо мягкий новенький галстук, старательно утягивал пояс, брюки оказались маленько широковаты.
Вымытый, неузнаваемый, с отросшей расчёсанной бородкой, с приведёнными в порядок «литераторскими» вихрами, в тёмной, прилично сидевшей модной пиджачной паре в новых блестящих тупоносых ботинках, он сразу преобразился в былого «короля сенсаций», в лихого хроникёра. Только исхудавшая жилистая шея в слишком свободном воротнике чесучовой мягкой сорочки да не успевший совсем потухнуть беспокойный, трусливый огонёк выпуклых глаз, глаз сильно изголодавшегося человека говорили о том, что он пережил.
Дождался, пока, несколько шокированный, крайне закапанный, насквозь просаленный официант с видом оскорблённой брезгливости двумя, очевидно немытыми, но вооружёнными перстнями пальцами поднял невзрачный узелок с грязным бельём и старым платьем и вынес из комнаты, демонстративно скрутив губу и угреватый нос на сторону.
Тогда шагнул к Беляеву, порывисто обнял его, тяжело всхлипнул, уронив вихрастую голову на плечо товарища. И тот с облегчением, машинально, но отчётливо отметил, что от Серебрякова не пахнет спиртом.
– Поди ты к чёрту!
Беляев сконфуженно толкнул в кресло растроганного приятеля, уселся визави на диван, стукнул в расхлябанный колокольчик. Приказал официанту, с шокированным видом аристократа явившемуся служить подозрительной паре и теперь с небрежным, рассеянным видом глядевшему в сторону, через голову преображённого Серебрякова:
– Подашь нам пару хороших отбивных котлет. Чтобы на масле, понял. Потом вина… Не из вашего «погреба», слышишь, а послать рядом, в ренсковый. Возьмёшь «Рюдесгеймер», бутылку. Я напишу, вот деньги. Потом… – Беляев побагровел, не повышая голоса и не меняя модуляций, лишь высушив голос до металлических железных нот, продолжал: – Потом распорядишься, чтобы к нам хозяин направил приличного официанта и убрал твою наглую хамскую рожу, пока я сам не вышел к нему этого требовать. Слышишь?
Официант, по-видимому, слышал отлично. Слышал не только слова, но и новые ноты, сразу убедившие рассеянного «аристократа», что клиент «из господ».
Поспешно раскрутил презрительную складку, вернул угреватый орган обоняния на обычное место, почтительно оттопырив поясницу, сладко и робко пропел:
– Всепокорнейше прошу, извините-с. С утра нездоровится-с. Кофию-чаю не пимши… Дозвольте-с мне услужать.
Серебряков одобрительно крякнул, заметил прежним чуть саркастическим тоном:
– Однако ты, Вася, того… Барином стал.
Беляев уже жалел о глупой вспышке. Прятал глаза от поспешно накрывавшего стол обладателя перстней, отозвался, когда тот будто на крыльях вынесся в дверь за прибором:
– Сам знаю, что глупо. Проклятая привычка – удивительно действует эта тупая хамская наглость. Ведь сам же небось месяц-два назад по ночлежкам шатался, животное, а здесь увидал на тебе старый костюм – марку держит… Да, конечно, чёрт с ним… Ну, теперь ты расскажешь, что случилось?
– Да ничего особенного… – Серебряков задержал над котлетой нож, несмотря на то что настоящий волчий голодный огонь загорелся в глазах. – Ничего особенного… Ведь это, голубчик, со стороны так представляется, будто трудно интеллигенту очутиться на дне, будто необходим роман, трагедия. Много проще на самом деле… В двух словах… Издание наше, ты знаешь, прогорело. В один год прохвосты пропустили полтораста тысяч в трубу. Ну-с, все мы очутились на улице. Другие имели связи в столичных газетах, а я, сам знаешь, из глубокой провинции. «Голос отчизны» мой первый столичный дебют. Думал сделать карьеру. Так вот… Толкнулся туда, сюда, в вечерние, в утренние – везде битком. Да откуда вы, спрашивают. Из «Голоса отчизны». Помощник, дескать, заведующего хроникой. Гм… из «Голоса отчизны»? Смеются. Умолк, говорят, ваш «голос». А впрочем, принесите, пожалуй, что-нибудь строк этак на тридцать. Если подойдёт, пустим… в очередь, разумеется. А ты имеешь понятие, что такое «очередь» в петербургских газетах? Ну, так вот. Дальше да больше. Спустился до угла. Перебивался грошовой перепиской, чертежами – по специальности я техник – ты знаешь… Ну а там простудился. Пальто, брат, заложено, хозяин из угла гонит, самому нечего жрать. Он рабочий, а тогда забастовка как раз была. Пошёл я на Николаевский вокзал дрова разгружать, выкидывать надо, шесть гривен за вагон. Восемь гривен заработал, вспотел, вымок, как губка, по дороге ветром прохватило. В результате Обуховская… А уж оттуда, брат, если поддержки не имеешь, одна дорога – в ночлежку, а там на тротуар, как сегодня.
Серебряков залил бледное, исхудавшее лицо румянцем стыда; чтобы скрыть мучительное смущение, особенно прилежно принялся за котлету.
– Ты меня, Вася, извини. Я таких вкусных вещей больше полутора года и запаха не слыхал.
– Да будет тебе.
Беляев молча задумчиво следил за товарищем. Наконец решился, спросил преувеличенно резко:
– Вот что, Фёдор Сергеич, ты на меня не обижайся… Я, брат, прямо… Скажи ты мне откровенно… а ты не пьёшь?
– То есть как это «не пью»? – Серебряков поднял с тарелки изумлённые глаза. – Как это «не пью»? Кто же из нас, репортёров, не пьёт. Разве без этого от нужного человека чего-нибудь добьёшься? Ты, очевидно, хотел спросить, не пью ли запоем, не алкоголик ли я?
– Ну да, ну да. Чего уж…
– Нет, брат, – Серебряков вздохнул, как будто даже с сожалением. – Нет, за это могу поручиться. Пока… Пока ещё не запиваю. Алкоголику, голубчик, в такой роли значительно легче, тот едва сознаёт. Нет, я не алкоголик.
Неудавшийся хроникёр говорил искренно, просто. И прямо глядел голодными, ввалившимися, но не мутными, «налитыми» глазами. Беляев вздохнул с облегчением. Серебряков продолжал, припоминая:
– Конечно, с другой стороны, не буду скрывать, рюмки мимо рта не пронесу. Ежели на душе легко, да компания подходящая, да… Это уж ты как хочешь суди, врать не буду.
– Ну, это другое дело. Кто ж об этом говорит? Послушай-ка, Федя. А что, если бы плюнуть на Петербург?
– Голубчик. Да рад бы радостью. Да как плюнешь? Легко сказать.
– Э… не так трудно и сделать при желании. Вот что. Ты ведь помнишь, при каких обстоятельствах я отсюда уехал? Ну, вот… А теперь скажу в двух словах… Да, вот моя карточка.
Беляев достал дорогой тиснёный бумажник с золотой монограммой, протянул репортёру прозрачный кусочек пергамента.
– Гастон Дютруа. Инженер-электрик… Ого-го… Заведующий эксплуатацией Хивиальмских водопадов. Парви-оки, телефон… Чувствую. Даже понимаю. Даже бывал, года этак четыре назад. Помнишь, сенсационное убийство старухи на Кронверкском проспекте? Один из убийц как раз туда скрылся, в деревню. Ведь это Вологодская?
– Олонецкая… Так вот. У меня, на постройках, отлично можешь устроиться. Скажем, старшим десятником либо конторщиком. Девяносто целковых, квартира. У меня и сейчас два студента работают. Природа, брат, воздух. Отдохнёшь, успокоишься. А?..
Серебряков молчал, но глаза, должно быть, глядели выразительно. Беляев подхватил с облегчением:
– Вот и отлично. А с весны подсчитаем работы, процентов и на твою долю, целковых триста, пожалуй, придётся. Прибавка, праздничные. Там, глядишь, случай подвернётся, сразу удастся двинуть тебя, как следует. Мои бельгийцы народ денежный, прочный. Ну, стало быть, нечего и говорить… Ах да, маленькое обязательство. Приедешь на место, явишься в контору, должен марку держать. Меня знать не знаешь, ведать не ведаешь и со всем почтением… Хозяин, начальство, ничего не поделаешь. Иначе нельзя… Со временем, конечно, ближе сойдёмся. Придерусь к случаю, с женой познакомлю.
– Ах, ты и женат?
– Женат… – Беляев кинул это слово быстро, нехотя, тотчас продолжал: – Придерусь к случаю, приглашу бывать. Студенты оба у меня обедают. Познакомишься. Славные ребята. Один электротехник с четвёртого курса – я уехал, он и не поступал ещё, а другой технолог. Ну это со временем, а сначала смотри не проврись.
Беляев повёл за покоробленный, пузырчатый письменный столик, обмакнул перо в чернильницу.
– Э, ч-чёрт! Чего только тут не наворочено. Ну, да ладно. Как-нибудь. Ну-с, так вот. Вот тебе подробнейший адрес места служения, раз. Потом бланк условия. Как твоё звание-то? Федька-Федька, «король сенсаций», ну а по уставу-то? Потомственный почётный гражданин! Вона! Вон, брат, какая ты персона, в три этажа. Подпишись. Нет, нет, здесь вот, пониже, через марку. Ну и готово. Выезжай денька через три. Я сам завтра к вечеру дома буду. Да, ещё подробность. Обязательно сошлись в случае расспросов на протекцию… На кого бы нам громыхнуть?
– На Потапова нельзя?
– На издателя твоего? Богатое дело. Как мне-то не пришло в голову? Он ведь во всех комиссиях, концессиях, предприятиях – везде. Ну-с. Так ты не забудь. От станции восемнадцать вёрст только летом, а теперь дожди, придётся в объезд. За три дня успеешь обзавестись. Сапоги длинные обязательно, куртку, ну там бельё… Двухсот целковых довольно?
– Что ты, что ты? С ума сошёл?
– А поди ты к чёрту! Забыл, как меня выручал. Тоже не свои даю, хозяйские. Авансом. Из жалованья по пятёрке в месяц буду вычитать, пеняй не пеняй… Ну айда! Мне ещё по делам надо поспеть.
Беляев торопливо собрал бумаги, позвонил лакея. Насыщенный презрением обладатель аристократических перстней переломил поясницу под острым углом, обнаружив на тарелке маленький золотой. Всем животом навалился на Беляева, помогая натягивать пальто, с видом тамбур-мажора мелким балетным шагом бежал впереди, распахивая двери до наружной включительно.
Вышли на крыльцо. Окунулись в густую кашу пёстрых звуков. Трамваи звенели и скрежетали тормозами, жалобно плакали и хрипло кашляли автомобили, где-то везли железные полосы на тяжёлых подводах, и пропитывал воздух назойливый чокающий стук копыт о звонкую мостовую переулка.
– До угла вместе. Ты на трамвай?
Шли рядом, оба элегантно одетые, сразу было видно, привыкшие к сутолоке огромного города. Серебряков, час назад жалкий, дрожащий, скрюченный, сразу переродился в приличном костюме, двигался свободно, уверенно, разом распрямившийся телом, жестом настоящего «бульварде» перекинул через руку новое пальто, чуть покосил набекрень мягкую плюшевую шляпу.
Беляев крикнул на углу порядком облезлый «таксо».
– Ну, я тебя покидаю. Скорей выбирайся отсюда… Мне ещё в тысячу мест надобно. Сейчас в «Европейскую»… там один э-э-э… старикашка. Да. До свидания, голубчик.
– Вася. Я тебя и не поблагодарил, как следует.
– А ну тебя! Шофёр. «Европейская» гостиница. На Михайловскую.
Откинулся в глубину кареты, с довольной улыбкой следил, как товарищ, широко шагая через подсохшие лужи, направлялся к трамваю.
Но улыбка скоро сбежала.
Напряжённая складка, складка смущённого ожидания, затаённого беспокойства, быть может стыда, очертила губы.
Нетерпеливо выглядывал, считая переулки. Бросил шофёру сдачу, не считая. Почти вбежал в подъезд фешенебельной гостиницы. Перед тем как захлопнуть клетку лифта, спросил министроооразного швейцара по-французски:
– Леди Джексон у себя?