355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Вампилов » Рассказы (-) » Текст книги (страница 3)
Рассказы (-)
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:38

Текст книги "Рассказы (-)"


Автор книги: Александр Вампилов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

Обратную дорогу весь экипаж хранил мрачное молчание, если не считать того, что Никитин указывал дорогу до Лилиного дома.

Выйдя из машины, Лиля молча направилась во двор. Никитин бросился за ней.

– Эй, парень! А заплатить! – испуганно залопотал шофер.

– Жди здесь! – крикнул Никитин. Он догнал Лилю и очутился в классической позиции влюбленного – между возлюбленной и дверью.

– Пустите меня, – сказала Лиля строго. – Вы ужасный человек. Мы едва еще знакомы, и вы... Пустите меня, я не хочу вас видеть.

– Не пущу, – заявил Никитин с отчаянием, -не пущу до тех пор, пока вы не скажете, что не сердитесь.

– Идите, вас ждет шофер, – сухо отвечала Лиля.

– Он будет ждать до тех пор, пока вы не скажете, что не сердитесь на меня, – запальчиво сказал Никитин.

– В таком случае вы будете разорены...

Диалог затянулся на полтора часа. Никитин говорил о том, что не хотел обидеть Лилю, что все вышло помимо его воли, объяснился между прочим в любви и продолжал "осаду крепости" с соответствующими случаю отчаянием и упорством. Лиля говорила о том, что еще никто в жизни с ней так не обращался и что она, наверное, никогда не простит Никитину эту грубость, а себе глупость и легкомыслие, с которыми она села в машину. Два раза в воротах появлялся шофер, кричал: "Эй, парень!" – и, неслышно ругаясь, исчезал. Появившись в третий раз, он крикнул: "Не меньше полбумаги", – и погрозил пальцем.

– Идите, идите, – все еще насмешливо сказала Лиля. – Вы пустите себя по миру, а потом будете обвинять меня...

– Вам не надоело? – кипятился Никитин. – При чем здесь шофер и его такси? Я могу оплатить в таком случае самолет. Ясно это вам? Вы мерзнете это другое дело. Скажите, что вы простили мне... и я уйду.

– Хорошо. Я все скажу завтра вечером. И она насмешливо добавила:

– Только не приезжайте, пожалуйста, на такси. Таким образом можно вырвать даже признание в любви.

– До свиданья!

– До свиданья! – послышалось уже за дверью. Шофер нетерпеливо прохаживался вдоль машины.

– Едем ко мне... или лучше к моим друзьям. Там расплатимся, – весело сказал Никитин и, с силой захлопнув дверцу, добавил: – Погоняй!

Назавтра было воскресенье, и Лиля с утра ушла гостить к своей тете, которая жила на окраине города. Там, помогая поливать капустные грядки, Лиля со всеми подробностями описала вчерашний вечер.

– Нахал, – заключила добродушная Надежда Ивановна, – самый натуральный нахал. Неделю как знаком с девушкой – и уже такие штуки...

Надежда Ивановна была женщиной пожилой, одинокой и доброй. Больше всего на свете она любила племянницу, чай с малиновым вареньем и разговоры о нравственности.

– Таких, милая, гнать надо, – продолжала она. – Он случайно не Эдик? Мне почему-то кажется, что все Эдики ходят в узких штанах и все – негодяи. Ты, Лиля, будь начеку, ты совсем еще ребенок. Ты можешь наделать массу глупостей...

После обеда Лиля уснула на большой, как стол для игры в пинг-понг, кровати Надежды Ивановны. Ей приснился вчерашний водитель такси. Он пришел к крыльцу ее дома с букетом цветов и, смущенно улыбаясь, бормотал какие-то нежности. Лиля проснулась и рассмеялась. Тотчас же в спальню вошла Надежда Ивановна.

– Ты уже не спишь? Ну, давай пить чай. И пригласим парня...

– Какого еще парня?

– А вон во дворе колет дрова. Тут недалеко живет студент. После обеда приходит и говорит: "Это вам, кажется, требуется дровосек?" Как же: мне давно требуется – привезли два кубометра чурок, кому у меня их колоть? Парень скромный, хороший, не какой-нибудь Эдик. Сколько, спрашиваю, за работу. Не знаю, говорит, сколько дадите. Я человек гуманный, мне бы, говорит, порезвиться. И вот уже три часа резвится.

Они вышли в другую комнату, окна которой выходили во двор.

Посреди двора без рубахи стоял Никитин и махал тяжелым колуном. На его широких загорелых плечах играли солнечные зайчики.

Лиля вспыхнула и спряталась за Надежду Ивановну.

– Вот парень! Не то что катаются там всякие на такси, – не унималась старуха.

– Не надо его звать пить чай, – еле слышно сказала Лиля.

– Как знаешь, – проговорила Надежда Ивановна и ушла в кухню. Прислонившись к подоконнику, Лиля продолжала смотреть во двор...

Вечером Никитин и Лиля снова бродили по красивым и тихим улицам города. О вчерашнем они почему-то не разговаривали, и только, прощаясь, Никитин спросил:

– Вы простили мне вчерашнее?

– Я простила тебя, – сказала Лиля тихо, – и боюсь, что, если это повторится, прощу еще...

Ревность

Она некрасива. Я знаю это лучше других. Не сразу найдешь другое такое же круглое лицо и такие бесцветные глаза. Короткая прическа на ее голове выглядит тяжелым увечьем. Она неумна. Об этом говорят ее постоянный испуганно-вопросительный взгляд и могучее отвращение к толстым книгам и серьезным разговорам. Шутки обижают ее, а смеется она обычно без всякой причины. Самые искренние ее мысли – это мысли, которые она высказывает нечаянно. При всем при этом она заносчива. Она уверена, что по жизни ее должны пронести на руках. Она капризна, мелочна, злопамятна и т.д., и т.д. И то, что я хожу с ней под руку, дарю цветы и не могу прожить без нее ни одного вечера, жестокая печальная нелепость. Мне двадцать четыре года, я самый настоящий инженер-электрик, не пишу стихов, не толкаюсь за билетами на концерты заезжих теноров, – скажите; почему мне досталась такая жалкая, мальчишеская роль?

Наше знакомство, это роковое недоразумение, состоялось только потому, что однажды, желая насолить своему недругу, я проводил ее из театра вместо него. Дорогой она без конца трещала о нем, и я решил проводить ее еще раз. Не знаю, как это произошло, но незаметно для себя я с головы до ног был опутан ревностью. Самой, что называется, глухой и слепой.

Когда мы остаемся одни, мне с ней скучно. Мы молчим или занимаемся каждый своим делом. Я читаю или курю и думаю, она часами сидит на кушетке и, я уверен, часами ни о чем не думает. И молчит, молчит. А если что-нибудь скажет, то это будет такая глупость, что мне становится неловко, хочется уйти.

Но вот она поднимается с кушетки и, тряхнув своей мужской прической, говорит:

– Как я хочу танцевать! Пойдем сегодня на вечер.

И с этого мгновения она в моих глазах преображается. Слова ее становятся умными и многозначительными, глаза темными и бездонными, голос изумительным.

– Не пойдем, ни за что не пойдем, – твержу я. Но мы идем, и я говорю ей самые нежные слова, на которые я способен.

В зале я ловлю каждый ее взгляд, каждое слово, слежу за каждым ее движением. "Кого она увидела? Кому улыбнулась? Кто этот красивый парень? Неужели он подойдет сюда?" Бывает, что он подходит, и она, улыбаясь самой прекрасной улыбкой на свете, просит у меня разрешения потанцевать, и самый ненавистный мне человек опускает свою руку на ее талию, и они исчезают в толпе. И тогда у меня кружится голова, пылает лицо, сердце вот-вот взорвется. Мне хочется расшвырять танцующих, вырвать ее из рук партнера, схватить ее и бежать с ней куда-нибудь далеко от этого множества глаз, улыбок и лиц...

Конец романа

Вокзала никакого нет, потому что нет еще города. Есть обыкновенная станция – маленькая, деревянная, выкрашенная в желтый цвет. В зале ожидания всего три скамейки. На одной из них устроились две бойкие старушки с корзинами, на другой спит, свесив ноги и одной рукой касаясь пола, здоровенный дядя в телогрейке.

На третьей скамейке сидит девушка в синем плаще, хорошенькая, с большими серьезными глазами. В этих глазах – беспокойство и даже страдание. Ничего удивительного, если она вот-вот заплачет. Рядом сидит, развалившись и закинув ногу на ногу, широкоплечий парень. Надвинутое на лоб серое кепи бросает тень на его глаза. Хорошо видно только большой правильный нос и крупные расслабленные губы. Тяжелые руки брошены на скамейку. Такая поза существует специально для выражения усталости, небрежности и равнодушия. У его ног стоит громоздкий черный чемодан.

– Николай, ты не уедешь сегодня. Слышишь, не уедешь, – шепчет девушка, боязливо касаясь его руки.

– Почему я должен ехать завтра?

– Ни завтра, ни послезавтра ты не должен уезжать.

В ее голосе и просьба, и требование, и надежда. Он поднимает воротник, встает, берет чемодан.

– Выйдем отсюда.

Под ногами похрустывает лист облетевших тополей, с рельсов брызжут холодные лунные искры, дальше, за платформами и кустарником, чернеется зубчатый горизонт лесистой сопки. И вся тихая голубая осенняя ночь полна ожидания и беспокойства.

– Может быть, ты все-таки поедешь со мной? .

– Нет, не могу. И ты не должен уезжать... Я перестану тебя любить. Я люблю тебя здесь... умного, сильного. А ты... Если ты уедешь, я не смогу тебя любить...

Он усмехается.

– Какая ты еще девочка... Ну что ж, оставайся. Конечно, оставайся. И вот что... Поговорим откровенно. Я хочу, чтобы ты поняла, что ничего не теряешь. Для тебя даже хорошо, что я сматываюсь... Мы с тобой разные, как сосна и береза. Ты вся какая-то голубая, розовая и... глупая. Поговорим откровенно. Я с тобой никогда не говорил откровенно. Я обманывал тебя. Виноват, конечно... впрочем, все мы друг перед другом виноваты... Сейчас, на прощанье, я хочу признаться тебе в том, что я люблю себя. Люблю самого себя – и это самая искренняя моя привязанность. Мне нравится заботиться о себе, окружать себя вниманием, удобствами. Здесь мне мешают этим заниматься. И мне надоело. Меня не устраивает это ваше дурацкое "будет". Кварти – ра будет, театр будет, город будет! Когда, я спрашиваю? Я сейчас молод, понимаешь, мне это все сейчас надо.

А она твердит:

– Ты говоришь неправду... Ты так не думаешь. Ведь ты приехал сюда...

– Сюда я приехал заработать, ну и... из любопытства. Денег здесь приличных нет, любопытство мое удовлетворено. Магнитная гора меня больше не притягивает. Счастливо вам оставаться, фанатики, романтики! Мошку, грязь и морозы оставляю в ваше распоряжение. С собой я увожу только нежную память о них.

Мимо тащатся две старушки с корзинами. Громко зевая, проходит дядя в телогрейке. Пришел поезд.

– Ну вот, карета подана. Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай, как сказал один хромой старик. Он писал упаднические стихи, много ездил, но нигде не прописывался.

Он делает к ней шаг и замолкает. Луна не в состоянии скрыть ее бледности, дрожат губы, влажные глаза блестят... Все вместе это – боль, горе, смятение. Он берет ее за плечи и быстро, ласково, настойчиво говорит:

– Ты поедешь со мной! Сейчас же! Будь умницей... Если ты любишь меня ты поедешь. И не надо больше глупостей про воздушный замок у Магнитной горы. Подумай, чтобы быть счастливым, необязательно строить новый город. Есть много готовых городов. Ну?..

Поезд вздрагивает и медленно ползет вдоль перрона.

– Нет... я не могу, – шепчет она.

Его лицо становится жестким и надменным.

– Тогда прощай, – говорит он и вскакивает в тамбур. Раскрытую дверь тамбура тотчас же заслоняет толстая фигура женщины-проводницы.

– Укатил соколик, – взвизгивает проводница, – ищи, девка, другого.

Быстро прогорел красный огонек последнего вагона, и вот уже замирает стук колес. И сразу делается невыносимо тихо. Слышно, как бьется сердце.

К луне крадется тяжелая черная туча. Становится темно. Девушка идет от станции в гору, туда, где светятся окна поселка. Шаги сиротливо шуршат по сухой траве. В открытых глазах слезы, и сквозь их пелену растут и заполняют весь взгляд сплошным неясным заревом огни будущего города.

Успех

На этот раз мне предстояло сыграть негодяя. По ходу действия я должен был отказаться от матери, спекулировать шикарным бельем, клеветать, двурушничать, вскрыть два сейфа и обмануть нескольких девушек. В конце пьесы за мной приходило сразу три милиционера. Мой герой был такой мерзавец, что я сам сомневался в его правдоподобии. Но меня марьяжили на эпизодических ролях, а тут наконец дали солидную роль. Режиссер долго ко мне присматривался и вдруг сказал: "Из вас, по-моему, выйдет незаурядный подлец". И вот – роль моя!

Кому не нужен успех? Артистам он нужен в особенности. Без него артист чахнет, становится завистником и интриганом. Мне же, молодому, начинающему, успех нужен как воздух.

За два дня до премьеры я ходил по комнате и твердил свою роль. В двенадцатом часу пришла Машенька, наш декоратор. Она слушала меня за дверью и вбежала в мою комнату, смеясь и аплодируя.

– Браво! Браво! Ты бесподобен! Ты страшен! Браво... Только, знаешь, слишком уж... Твой герой – такое чудовище, что как-то... Бывают ли такие в жизни? Вечно тебе дают черт знает что! То проезжий, то прохожий, то хулиган, то пижон, а теперь – что-то умопомрачительное... Но хватит. Собирайся, тебе надо проветриться.

Глядя на Машеньку, на ее поблескивающие глаза, веселые лучистые волосы, слушая ее щебетание, я забываю все заботы и думаю только о том, как я счастлив. Машенька – моя невеста.

– И вот что! Приехала мама. Не отвиливай. Ты должен с ней познакомиться. Она хочет тебя видеть. Так что, живо!

Я не сопротивлялся. Был отличный день, и мне самому хотелось прогуляться по городу. Я надел галстук, прихватил пальто, шляпу, и мы выбежали на улицу. Ночью падал снег, но к обеду он почернел и подтаял. Было тепло, и, хотя был ноябрь, все очень походило на весну. Я бережно держал Машенькин локоть, и не все ли равно – осень ли это была, весна ли – я был счастлив. Хотелось выкинуть что-либо легкомысленное и веселое.

– Ты будешь вежлив, – говорила Машенька, – старайся показаться солидным, рассудительным. Тебе это ничего не стоит – ты артист. Что-нибудь соври.

– Как! Еще одна роль? И, кажется, роль скромного, заведомо положительного молодого человека. Машенька, пожалей меня, я этого не репетировал.

Я уже представлял себе все неизбежные неловкости, заминки, паузы, как вдруг меня осенило. "Сыграю-ка я перед мамашей своего негодяя, – подумал я, – а потом объяснюсь. Будет весело, непринужденно, заодно прорепетирую и посмотрю, как оно – на свежего человека".

Я был доволен своей выдумкой, и мне заранее стало смешно. В таком настроении я предстал перед Машенькиной мамашей.

И вот я и Варвара Семеновна сидим друг перед другом в небольшой светлой комнатке, завешанной и заставленной этюдами.

– Смотри же, – шепнула мне Машенька, – я хочу, чтобы ты ей понравился. – И убежала на кухню.

Мамаша – еще нестарая миловидная женщина, похожая, впрочем, на гусыню. Длинная шея, узкие плечи, белая блузка и строгое, даже надменное выражение лица. Минуту мы молчали. Я бы давно уже смутился, но не таков мой герой.

– Я очень рада, что мы познакомились, – сказала, наконец, мамаша.

– Да, – отвечаю я, – это не лишнее.

И снова молчание. Слышно только, как Машенька бренчит на кухне кастрюлями. "Начну, – решил я, – ошарашу сразу".

Я откинулся на спинку стула, закинул ногу на ногу и начал:

– Мы, Варвара Семеновна, люди умные и не будем играть втемную. Я женюсь на вашей дочери. Не надо истерик, слез, восторгов тоже не надо. Обойдемся без междометий, восклицаний и прочих изъявлений чувств. Экономьте нервы... Вопросов вы мне тоже не задавайте. Я все сам объясню. Вы хотите знать, кто я такой. Вы, конечно, слышали, что меня считают здесь... как бы это вам сказать... непорядочным человеком. Это пустяки. Мне завидуют. Завидуют моему умению жить.

– Артистам всегда завидуют, – сказала вдруг мамаша. К моему изумлению, на ее лице не было смущения. Строгость вдруг сползла с ее губ, а приподнятые брови означали лишь легкое удивление и любопытство.

– Да, я артист, – продолжал я, – почему бы не быть артистом, если за это неплохо платят? Но я могу быть и бухгалтером, и швейцаром в ресторане, и директором бани – только заплатите мне больше... Конечно, получать и дурак может. Я такой человек, что мне никогда никто не даст, если я сам не возьму. Но сам я возьму обязательно. Зачем я женюсь на вашей дочери? Ваша дочь мне, конечно, нравится. Она... ничего себе... шик, экстра, прима. Но дело не в этом... – Я нагло зевнул и искоса взглянул на мамашу. Мамаша сидела смирно. Она не собиралась падать в обморок, закатывать истерику и даже не перебивала меня. Мне показалось, что смотрит она на меня внимательно, с теплотой. Такие глаза бывают у доброго учителя, когда он смотрит на способного малыша. "Странно, – подумал я, – ее, видимо, ничем не прошибешь".

– Дело, разумеется, не в том, что я не могу жить без вашей дочери. Я могу без нее жить. Мы знакомы всего две недели, но этого вполне достаточно для того, чтобы почувствовать взаимную... выгоду. Машенька будет жить роскошно, модой будет заправлять. С другой стороны, мне необходима связь с культурными людьми... с запросами. Сейчас я и сам артист, но, как только мы поженимся, я уйду из театра. В театре не развернешься. Я перейду в какое-нибудь солидное учреждение с дебетом-кредитом. Например, в комиссионный магазин – на простор.

"Почему она меня не выгонит?" – недоумевал я.

– Я выкладываю вам все начистоту, потому что я уверен, что вы умная женщина и любите свою дочь. Нравлюсь я вам или не нравлюсь – это не имеет никакого значения. Машенька от меня никуда не денется. Я хотел, чтобы вы поняли, что ваша дочь находится в крепких руках.

Я помолчал, прошелся по комнате и сказал, гадко ухмыляясь:

– Между прочим, у нас с Машенькой все зашло очень далеко... Вы можете нас поздравить чисто формально... постфактум, так сказать, – вы меня понимаете...

Мамаша не побледнела, не вскочила, не затопала ногами, а, странное дело, она улыбалась. "Бревно – не женщина... Ну, я тебя доконаю!" обозлился я.

– Мне сейчас нужны деньги, – продолжал я как можно нахальнее, – для одного дельца. И вы мне их дадите... Если вы мне откажете, я не могу жениться на вашей дочери. Очень свободно... Я ведь все могу.

После этих слов я ждал чего угодно, только не того, что произошло. Я не поверил своим ушам. Мамаша спросила меня голосом, полным внимания и предупредительности.

– Сколько вам надо?

– Тысячу, – сказал я в замешательстве: я уже ни мог больше играть.

– Конечно, я вас выручу, – улыбаясь, сказала она и засеменила в другую комнату. Вошла Машенька.

– Обед готов... Что такое ты ей говорил? Она в восторге от тебя. "Это, говорит, то, что тебе надо. С таким мужем, говорит, сто лет жить можно. Он прелесть. Но скажи ему, чтобы он был осторожнее. Он, говорит молод, горяч. Так чем же ты ее очаровал?

В глубокой задумчивости я опустился на стул. "Да, это успех", – думал я, с тревогой вглядываясь в невинные Машенькины глаза.

На пьедестале

В конце Пригорской улицы происшествие. На высокой каменной стене строящегося дома стоит человек, жестикулирует и что-то говорит. Прохожие останавливаются и волей-неволей увеличивают собравшуюся уже у стены толпу.

– Что там?

– Наверное, мальчишка.

Но это не мальчишка. Это Семен Васильевич Жучкин, разнорабочий, увольняемый с разных работ за пьянство. На пятнадцатиметровую стену его загнал пьяный кураж.

Трезвый Жучкин – хмурый, замкнутый человек, заговаривающий лишь для того, чтобы ругаться и грубить. Ругаясь много и охотно, он вспоминает чужих матерей чаще, чем это делают сами чужие. Все остальное время Жучкин зловеще молчит. И, видимо, чтобы не угнетать общество своим тяжелым характером, он избегает быть трезвым. Хмелеет он быстро, и вместе с опьянением к нему приходят непринужденность и какая-то маниакальная общительность. Инстинкт самосохранения тянет его к незнакомым людям; тогда он с меньшим риском может навязываться в друзья, наживать врагов и вызывать участие в своей оплакиваемой пьяными слезами судьбе. Ему все равно: жаловаться, плакать, упрекать или угрожать – лишь бы быть все время на глазах у людей. Эта болезненная потребность в обществе так велика, что, кажется, такой человек бросил бы пить, если б всякий раз после выпивки оставлять его одного. На этот раз он в ударе. При его фантазии каменная стена в людном месте – для него седьмое небо. Он сознает, что это кульминация, что ему никогда уже не собрать столько людей, заинтересованных его судьбой. Стоит он, придерживаясь одной рукой за торчащий из стены железный прут, с пьяной грацией и претензией на монументальность.

– Чего собрались? – говорит он надменно. – Не видели пьяного пролетария? Смотрите!

И он слегка надрывает на своей груди рубаху.

– Чего ржете, цыплята желторотые, – обращается он к двум молодым людям. – Что, смешно?

– Ты зачем туда залез? Ведь пьяный же, свалишься. Слезай! – говорит толстый дядя с портфелем.

– Смеются! – продолжал Жучкин. – Я их защищал, когда... когда их еще не было. Сражался... болезнь получил, а они зубы скалят... и-ых!

На самом деле Жучкин никогда нигде не сражался, если не считать, что был бит однажды бутылкой по голове.

Жена дяди с портфелем, полная чувствительная женщина, суетится и тараторит:

– Что же это, он упасть может, он ведь пьяненький. Мужчины, что же вы стоите, мужчины!

– Слезай, слышишь, слезь! Свалишься, дурак, – басят мужчины.

– Свалюсь, – дрогнувшим голосом говорит Жучкин.

На молодых людей, снова собравшихся было рассмеяться, шикают и выговаривают: "Все бы зубоскалили, тут, может быть, трагедия..."

– Свалюсь! – торжественно и плаксиво повторяет Жучкин. – Что мне! Боролся, ничего не щадил... смеются... свалюсь... А ну, расступись!

Внизу смятение. Женщины разбегаются.

– Бежите! – упивается Жучкин. – В свидетели не хотите!

– Довели человека! – раздается из толпы глухой анонимный голос.

– Мужчины! – восклицает жена дяди с портфелем. Происшествие так захватило ее, что она раскраснелась, похорошела и, может быть, даже помолодела. – Человек может погибнуть!

Молодые люди направляются к стене, к деревянному трапу. Но Жучкин кричит:

– Куда ползете? Не подходи – сразу прыгну!

Молодые люди отступают.

– А ну, спускайся! – строго командует подошедший милиционер. Спускайся живо, а то...

– Послушайте, так нельзя, – набрасывается на милиционера супруга дяди с портфелем. – Он ведь бросится... так нельзя. Нужно учитывать состояние... Вы бесчеловечны. Его надо убедить.

– Надо убедить, – нагло повторяет Жучкин. – Они привыкли тут...

Милиционер, молодой, еще недавно застенчивый парень, приходит в растерянность и недоумение. И Жучкина убеждают. А он несколько раз порывается низвергнуться вниз, дорывает на себе рубаху, хнычет, воет, рычит...

В это время к стене приближается старшина милиции Василий Васильевич Милых. Жучкина он знает давно и хорошо знаком с его повадками.

– Прыгай! Давай прыгай! Ну! – кричит Милых. Заметив его, Жучкин втягивает голову в плечи, запахивается в рубашку, ежится и исчезает с авансцены.

– Да разве он прыгнет! – говорит Милых с сожалением.

Через минуту Жучкин внизу. Теперь его можно хорошо рассмотреть. Вблизи вид у него жалкий, трусливый, как у шкодливого кота, которого хозяйка не кормит, а только бьет. Он бормочет:

– Я, Василь Васильевич, ничего такого... это я так... проветриться.

– Мы тебя провентилируем, – обещает Милых и вдруг обращается к жене дяди с портфелем: – Гражданка, пройдите, пожалуйста... для освидетельствования хулиганского акта.

– Нам, знаете ли, некогда... Извините, возьмите кого-нибудь другого, старается увильнуть женщина.

– Ничего. Это ненадолго. Пройдемте, пройдемте, – настаивает Милых и, обращаясь к Жучкину, цедит сквозь зубы: – Обрати внимание, порядочным людям неприятно с тобой идти.

Жена дяди с портфелем морщится, пожимает плечами и, ничего не поделаешь, идет вслед за Жучкиным и милиционером. К ней пристраивается недовольный муж.

– Хулиганов ведут, – говорит кто-то на улице.

Сугробы

Ни куста, ни пригорка, даже телеграфных столбов нет рядом. Только море снега, заунывно ровное, мертвое море. Узкая синяя дорога оцепенела, и кажется, что она никуда не приведет. Дорогу освещает маленькая тусклая луна. Озябшая, жалкая, она, кажется, ждет не дождется конца своего дежурства. А там, где сливаются небо и снег, – мрак. Попадите в такое место, пройдитесь по этой дороге ночью, и вы поймете, что такое одиночество. Резкий, неестественно громкий скрип собственных шагов будто подгоняет Верочку Фролову, учительницу, идет она быстро, почти бежит. Время от времени она оглядывается, дорога вязнет во мгле, и Верочке кажется жутким предположение вернуться, оказаться там, где она только что прошла.

Но и мороз, и волки, и три километра впереди – все это чепуха...

У Веры Андреевны горе. Ее обманули. Она долго не верила, что ее обманывали, но сегодня на станции, куда она приходила его встречать, она поняла все. В каждом письме он обещал приехать к Новому году. Правда, писем не было уже давно, но кто мог запретить Верочке надеяться. Теперь все кончено. "Дурочка, дурочка, – ругала она себя, – давно надо было понять. Таких, как ты, – много, и они там, рядом... Зачем ему куда-то ездить"... Особенно обидно ей становилось, когда она вспоминала, как он полгода назад провожал ее сюда, в Степановку. Ссора, нежности, уговоры – все, что было тогда на перроне, все это, оказывается, обман. Нежных чувств хватило только на три письма...

Где-то в стороне послышался собачий лай и треск движка колхозной электростанции, дорога свернула туда, и через полчаса Верочка шла уже мимо первых домов Степановки.

Никто в деревне не спит, везде горит свет, но на улице пусто. Из большого дома с тополем-призраком над крышей кто-то вышел. В дверь вырвались нестройные голоса, над которыми взвился один пронзительно-радостный, женский: "...Парней так много халастых..." – и снова тихо. Верочка вспомнила, что в этом доме живет ее ученик Коля Лохов, смешной большеголовый мальчик, у которого вторую четверть двойка по арифметике.

От крыльца клуба, украшенного еловыми ветками, ярко освещенного, отделилась фигура. Громко скрипя бурками, фигура приблизилась, и Верочка узнала счетовода Федю. Разглядев, что Верочка проходит мимо, Федя загородил ей дорогу.

– Вот, пожалуйста, только вышел, стою, курю – и вы... Это, можно сказать, судьба. Зайдите, Вера Андреевна. Что характерно, танцы начались, музыка, общество культурное.

Федя – модник. Недавно он ездил в город и купил там черную папаху. Во всем колхозе существует только две пары бурок, у председателя и у Феди. Федя это сознает и носит их с достоинством, только по праздникам и выходным дням.

– Зайдемте, честное слово, – пристает Федя.

– Нет-нет, Федя, иди веселись. Я домой.

– Дружки мои уже все напились, а я вот... весь вечер искал вас. Если не секрет, где вы были, Вера Андреевна?

– Ходила на свидание. Прощай, Федя.

Через дом от клуба – небольшая деревянная школа. Светится только одно окно. Это не спит Михаил Зарипович, школьный сторож, грустно-старый, давно одинокий. Верочка живет тут же, в школьной пристройке.

В своей комнатке, не раздеваясь, она садится у теплой голландки и долго смотрит в серебряные окна. На столе бутылка вина, две лучистые рюмки. Двенадцатый час. "Наверное, он сейчас в белой сорочке, в красивом галстуке, кого-то слушает, кому-то улыбается. Где он сейчас? Мало ли где... Город большой... а я маленькая... Позвать кого-нибудь... Зарипыча позвать?"

Верочка сбегала и пригласила сторожа.

– Вы один, и я одна, – сказала она, – встретим Новый год вместе.

– Кому новый, а кому, может, последний, – сказал старик, но, конечно, согласился. Через пять минут он явился, чинно разделся, пригладил бороду и сел прямо к столу.

– Чего же ты одна? – спросил старик, наблюдая за Верочкой ласковым внимательным взглядом. – В клуб тебе надо. Федор тут цельный вечер крутился. Все интересовался.

– При чем тут Федор? Обманули меня, Михаил Зарипович. Обещали приехать сегодня и обманули.

– Как же так?

– Да так...

Зарипыч сочувственно насупился, Верочка не выдержала, прерываясь и всхлипывая, она рассказала старику о своем несчастье. Тот слушал, переспрашивал, выпил рюмку, налил другую.

–Так ведь нельзя, может, было приехать, – сказал он.

– Я не верю, что нельзя было. Не утешайте меня, я и вам не верю.

Верочка отвернулась от стола, положила руку на спинку стула, уронила на руки голову и затихла. Зарипычу стало ее жалко. Как успокоить человека, он знал хорошо, потому что сам нуждался в утешении.

– Чего убиваться? – начал он строго. – Со всяким бывает. Бывает и проходит. И у тебя пройдет. Еще, гляди... свидитесь... А куды вы денетесь? Звезды, к примеру, взять, над нами одни и те же... Куды денетесь. – Старик увлекся и стал рассказывать про свою жизнь. Когда он взглянул на часы, было уже без двух минут двенадцать. Верочка молчала. Зарипыч забеспокоился.

– Андреевна! – позвал он. Она не ответила. Зарипыч поднялся и заглянул ей в лицо.

– Вот тебе раз! Спит девка-то... Господи, чокнуться будет не с кем!

Она в самом деле спала. Светлая прядь шевелилась на щеке от ровного дыхания. Неизвестно, что снилось Верочке, – она улыбалась. Старик хотел разбудить ее, но раздумал.

– Ишь ты какая... – пробормотал он, – намаялась... Пущай спит, что уж...

Старик долго смотрел Верочке в лицо, потом, будто спохватившись, выпил рюмку, покосился на часы, оделся и тихо вышел.

Мгла рассеялась, луна, в матовом венчике, пронзительно яркая, висела почти над головой, появились звезды. У калитки маячил уже подвыпивший Федя.

– А, лунатик! Все крутишь тут... Ну-ну. Ишь, вырядился... А не мерзнешь ты в этим колпаке, а? Не холодно тебе?..

– Вы, Михаил Зарипович, старый человек, а то бы я из вас за такие слова что-нибудь сделал такое... Ни один инженер по чертежам не собрал бы. Но я относительно не этого... Вера Андреевна в настоящий момент чем занимается?

– Дурак ты, Федька. Спит она.

– Как это спит? Девушка грустит, а вам все "спит". Никаких вы тонкостей не понимаете.

– Спит, говорю... Спит, и только.

Старик вздохнул, запахнулся в полушубок и пошел прочь.

Эндшпиль

Над территорией дома отдыха висит свирепое послеобеденное солнце. Жарища. Сосны потускнели, их зелень не лоснится своим здоровым, молодым блеском. Ветви берез совсем сникли, свернулись и похожи сейчас на потрепанные веники.

Отдыхающие, полураздетые, прикрывая головы газетными колпаками, спасаются от духоты и зноя бегством на озеро, в рощу. Любая из комнат деревянного корпуса представляет собой пекло, душегубку, орудие пытки. Никому не придет в голову в этот час искать кого-нибудь в комнатах.

Но тем не менее, корпус не пуст. В девятой комнате бухгалтер Козьмин и столяр Крикунов распивают бутылку "можжевеловой", в семнадцатой комнате, кажется, кто-то спит, а в коридоре на подоконнике играют в шахматы администратор Ильин и студент Сомов. "Можжевеловая" и сон в данном случае слабость, страсть, потребность организмов. Другое дело шахматы. Можно с шахматной доской пойти на воздух, куда-нибудь в тень, к воде. Но Ильину и Сомову взбрело в головы играть именно здесь, и, изнывая от жары, поминутно прикладываясь к стоящему в коридоре бачку с водой, они тянут свою партию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю