Текст книги "Никиша"
Автор книги: Александр Титов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
СОЛДАТ НА ПЕЧКЕ
Сидели на опушке деревни, пили самогонку, еще теплую: Сапрон где-то раздобыл. Бывший разведчик, которого во время Курской битвы Никиша от плена, а стало быть, и от гибели спас, вспомнил поговорку о том, что народ, не желающий кормить своего солдата, будет кормить чужеземного.
– Какая разница, кого мине кормить? – произнес с раздумчивым негодованием дезертир, слизывая консервы с горбушки хлеба. – Чужой солдат свой дом в уме держить, ежели он, конечно, не природный бандит. Завоеватели приходють и уходють. Земля наша раздольная – любого душегуба заблукает, заволоочит. Чужаку надоедят щи да похлебка – ему чего лучше давай…
– Ты, стало быть, не возражаешь, чтобы враг жирел на твоей похлебке?
– нахмурился Сапрон. – А если он, к примеру, бабку твою в дело приспособит?
Никиша улыбнулся всем своим острым медлительным лицом:
– Хрен с ей, с бабкой. Она и раньше была приспособленная, а таперя совсем никому не нужна… Я в погребе с крысами перешептывалси, а она с Кузьмой на пячи жамки ела…
– Значит, судьба твоя такая, – задумчиво произнес Сапрон. – Гнилая душа лишняя в теле, она в нем ворочается, покоя не знает…
– Немцу-супостату зачем моя жена? – бормотал свое давнее дезертир. -
Ему, окаянному, девок хватит – сами липнут. Их, бабов, инстинктом тянет на обмен кровей. От женчин для воина одна погубленья. От солдата в бабу отдается боевая сила, и в результате общая размягченья на теплай пярине. Пущай тешатся, обновляют кровя народов. Баба – это пашня и погубленья. Любого утомит, упарит. Бляди
“ура” не вопять, в атаку не ходють, но дело свое сурьезное делают.
– Рассуждаешь так, будто сам в атаку ходил? – уставился на него Сапрон.
– Воображательно ходил. Я войну в своем уме произвел и победил, как и ты, – фактически. И страхов натерпелси не меньше тваво.
– Врешь ты все, земляной человек! – вздохнул Сапрон. – Я, конечно, понимаю: чужих девок тебе не жалко, потому что у самого детей отродясь не было. Неактивный ты человек, Никихвор.
…Однажды дезертиру до смерти захотелось выползти в поле, полежать в спелой ржи, подышать духмяным вечерним воздухом. Ведь было когда-то простое время, когда мужики косили, а бабы вязали снопы. Над ними как бог стоял учетчик. Его боялись, перед ним заискивали: маленький, сухонький, “грамотнай”. Никихвор Палыч! Важный, молчаливый, он, нахмурив брови, обходил поля с саженем в руках, замеряя скошенные гектары, терпко пахнущие полынью и сухоцветом.
Мужики заискивающе глядели на него: “Ноня, Никихвор Палыч, по два трудодня на кажного выходя…” – “Цыц! – оборачивался он всем маленьким непреклонным лицом. – И полтора трудодня хватя… Я сам знаю, сколькя кому записать…”
БАТРАК
Живет в Тужиловке пришлый деятель по прозвищу Батрак. Тот самый активист, произносивший свободолюбивые речи при вручении паспортов старикам. У него у самого нет паспорта, записан как “беженец”, из жалости его приняла “во двор” самогонщица Фекла, которая за прожитье заставляет его работать по дому и колотит чем попало. Батрак по праву называет себя “многопартийцем” – то в одну партию запишется, то в другую. За льготами ходит пешком в райцентр. Туда же относит партийные списки с именами всех немногочисленных тужиловцев. Не забыл записать для количества дезертира Никишу и дурачка Джона.
Прогорела одна партия – можно вступить в другую. А перед выборами
Батраку и вовсе раздолье. В эту пору даже Фекла его не бьет ни половником, ни сковородками, с опаской поглядывает на сожителя: вдруг эта козья морда и впрямь выйдет в начальники? Тогда он без всяких приговоров расстреляет ее, как обещал, возле дровяного сарая.
Батрак периодически вручает местным жителям разноцветные билеты разных партий, от души поздравляет, трясет неуклюжие стариковские ладони.
Нелепая военная форма бывшего дезертира каким-то образом подходит к размытому смыслу многопартийности, в который его влепил местный деятель. У него в подвале на заплесневелой полке целая стопка партийных билетов – авось когда-нибудь сгодятся! Согбенная, опирающаяся на клюку фигура посещает все партсобрания.
Во время собраний Батрак, устав читать повестку дня и протоколы, оглядывая Никишу партийным исподволистым оком, морщится: ты, дед, похож на старого ястреба-милитариста!
ЦАРЬ-ОГОНЬ
Перед началом Курской битвы люди из деревень ушли, а те, которые остались, горько пожалели об этом. Бомбы и снаряды рвались сутками напролет. Постоянный треск и грохот. Люди поневоле попрятались в погреба. Никиша был огорчен, что Грепа ушла жить в погреб к Кузьме…
“Штоб вас обоих бонбой шандарахнуло…” – ворчал дезертир. В черноте взрывов блистал, жег, гремел главный хозяин тогдашних полей – огонь.
Дезертир приоткрывал крышку, смотрел через щели досок: люди в советской форме кричали неслышно разинутыми ртами: “Огонь!..” После войны от них родятся дети – крепкие, деловитые, умные. Послевоенное поколение с воодушевленным блеском в глазах. Выносливые, годные для пятилеток ребята и девчата, однако с неважнецкими нервами… Уже в начале шестидесятых Никиша почитывал в погребе, при свете коптилки, газеты, которые иногда приносила Грепа: вот она, послевоенная молодежь! – строители, монтажники, “физики” и “лирики”, высокий полет!.. Все родились от военного огня, проникшего в кровь отцов и матерей… Но все военные и послевоенные дети, как это точно знал
Никиша, получились больные, зачатые от перекисшего, загноившегося в окопах мужского семени, вылезли из материнских животов, надорванных непосильной работой. Выкарабкались на свет божий огромными тысячами, трудовыми толпами и начали удивлять мир научными открытиями, новостройками, стихами, поставив завершающую точку общей судьбы полетом человека в космос. Уже тогда, сквозь газетные строки, бывший учетчик предчувствовал увядание нового, внутренне выжженного поколения; от отцов шла эта боль и невысказанность, эта затаенность и грусть, эта могучая лирика, которую дезертир слушал по радио – тайком провел через лопухи провода и подвесил хриплый репродуктор-“лопух”, к которому прислонял ухо через подушку.
Дезертир знал об успехах послевоенных “новых” в труде и творчестве.
Его тоже удивлял этот необъяснимый рывок жизни, сравнимый с броском на амбразуру, однако он со слезами на глазах думал об их неудаче, связанной с быстрой скоростью жизни. А еще надо было быстрее использовать запас энергии победы. Эта энергия на глазах таяла, уходила, словно живая материя мечты: деревни пустели. Дети бывших фронтовиков, получив паспорта, уезжали в города, наводняя общежития и бараки новостроек. И редко кто из них возвращался, потому что деревня, как бы она по-родному ни называлась, родиной даже в маленьком смысле уже не была. Ее родной смысл тоже был убит. Все эти деревушки и хутора давно съел колхоз, оставив на месте бывших поселений бурьянные островки. Позднее, в наше время, эти островки превратятся в тысячегектарные массивы брошенных пространств, заросших полынью и чернобылем. И все потому, что они, дети фронтовиков, ушли когда-то отсюда навсегда. Но, даже оставшись в деревнях, они и здесь бы до конца не справились с задачей жизни, потому что боль и усталость отцов не позволили бы им далеко устремиться вперед – этим энергичным, но полумертвым внутри детям.
Хотя некоторые остались и так же энергично поднимали колхоз. Но и колхоз был обречен на затухание и гибель: в его вялой “обчественной” жизни та же война оставила свои вирусы.
ГЛОТОК ВОДЫ
Никиша, замаскированный темнотой и грохотом, почти без опаски вылезал из погреба, смотрел, дыша через мокрую тряпку, кашляя заплесневелыми легкими. Глаза сохли от жара до каменной твердости, но дезертир не мог отвести взгляда от огня, борющегося с землей.
Воистину Царь-огонь с его безумным торжеством, когда небо становится черным, как на рисунке, сделанном послюнявленным химическим карандашом. Полузадохнувшийся дезертир шагал по горящей дымной улице
– однова погибать!.. Хоть нарочно проси встречного солдата, чтоб застрелил, чтоб разом отмучиться от зазря сбереженной жизни… Горьким серным дождем сыпались сверху крошки земли.
В тысячный раз он пожалел, что не ушел на войну с мужиками. Вот и остался сиротой в погребе… Дым, смрад, горячая кислая земля, залепившая рот и глаза. Воздух жарит тебя со всех сторон, словно картошку, брошенную в костер. Смоченная тряпка, через которую дышишь, превращается в грязный комок.
Сапрон слушает, кивает головой: он своими глазами все это видел. С перевязанной головой – одни глаза торчат из бинтов, ходил в рукопашную с трехгранным, до блеска начищенным штыком, который после боя становился ярко-алым, играл на закате влажными искрами. Пока отдыхал, на красноте штыка оседала пыль. Среди желтого огня пшеничных полей черные факелы танков, – иногда они с грохотом подскакивали от взрыва боекомплектов. Днем с трудом различался диск солнца, зато ночами было светло как днем.
“Пить…” – донесся с обочины слабый голос.
Никиша вернулся домой, набрал кружку теплой воды, вонявшей тухлыми огурцами. Нащупал лицо солдата, дал ему в сухой рот попить. В ответ хриплый шепот, заглушаемый взрывами: “Спасибо, браток!”
– Мбеста моя оказалася тута, на Курскай дуге… – бормотал Никиша. – Я тоже воевал, человека из танка спас, а немецкава солдата загубил…
Убил-то по-подлому, сзади, ржавым топором…
Слезы сами льются у него из глаз.
– Ничего… – Сапрон кладет на его почти детское плечо огромную ладонь. – Это война. А лицом к лицу ты бы с ним не справился, здоровенный был лось. Еще бы чуток, и он бы меня задавил… Ты поступил правильно и находчиво. Хочешь, свой орден тебе отдам?
– Не надо… – всхлипывает Никиша, одергивает залатанную гимнастерку.
Грудь его сама собой надувается петушиным зобком, глаза начинают ярко, не по-пьяному блестеть. Ему по душе похвала старого солдата.
– Не хочешь орден, сто граммов налью…
Сапрон не любил вспоминать о войне, хотя его часто приглашали в школу. Вот тогда он собирал в пакет медали, орден, благодарственные письма с портретом Сталина и шел три километра до школы. На перекрестке танк на постаменте, рядом пушки, зенитки. Дети каждую весну красят их, белят известкой колеса. На газонах причесанная трава.
ДЕТСКИЙ ТАНК
Сапрон остановился у бетонной арки с колоколом. Арка символически обозначает Дугу. За ней, на фоне поспевающего пшеничного поля,
Сапрон видит тысячи горящих танков, трупы в комбинезонах и простых мундирах. Война машин, в которой победил сумасшедший мужичок с ржавым топором.
На постаменте танк. На борту белой краской имя его – “Орловский пионер”. Дети собирали копейки, сдавали деньги в фонд обороны, чтобы купить эту храбрую машину. После войны ее вытащили из оврага.
Пробитый корпус заварен, покрашен в вечно зеленый цвет. Сапрон поглаживает шероховатую пятиконечную звезду, распространенную четырьмя концами во все стороны света, а пятым – во время, которое ушло далеко вперед. Для бывшего разведчика, разжалованного в повара из-за болезни нервов, время остановилось, как в Никишиных часах, когда несчастную кукушку, собравшуюся пропеть обеденное время, пронзил осколок снаряда. Под ладонью Сапрон ощущает холод войны, затаившейся в броне танка. Ладонь мерзнет среди жаркого дня…
По дороге колтыхает Никиша, он прижимает к груди мешковину, в которую что-то завернуто.
– Чаво, дядя пастух, тута делаешь? – спрашивает он Сапрона.
– К дитям иду на отчет об войне… А ты за каким хреном здесь?
– В колхозную мастерскую ходил… Расскажи деткам, как Никиша, вредный дезертир, ночью выполз к раненому танкисту и дал ему попить.
Я исполнил последнюю желанию чилавека на войне!..
– Уйди прочь, сумасходный подвальный житель. Тебе война мозги сдвинула, а я к школьникам иду, мне надо понятным быть. И не смей быть возле памятного места! Под холодом вечного танка стонут мильёны душ и спрашивают, спрашивают… А что я им могу ответить?
– Сам ты чокнутый! – ворчит Никиша. – Тебя нельзя к детям допускать…
Я тоже по делу ходил! – Он обиженно шмыгает круглым, будто вишня, носиком. – В мастерскую, к Прахфессору, штоб ходики наладил. С войны стоят, осколком пронзенные, кукушка голосит всеми ночами, в пёрушках у нее дырка.
– Починил их тебе Профессор?
– Нет. Сказал, не стоя овчинка выделки. Надо, дескать, покупать лехтрические часы, японские. С пензии куплю. Я таперя человек с пачпортом, мне пензию плотють!
– Хрен бы тебе в зубы, а не “пензию”! – ворчит бывший фронтовик, поглаживая броню танка. – Ты в погребе сидел, а в нашем областном
Металлограде в это время танки делали. Русская броня – не шутка!..
На войне Сапрон не мог залезть внутрь танка всем своим солидным телом, зато несколько раз ехал на нем, чувствуя, как гул мотора вибрирует в органах его человеческого переда, наполняя их стальным военным значением.
Никиша кивает головой – он видел битву сквозь щели сарая. Для одних танк – символ победы, для других – стальной гроб.
Грепу во время сражения на Дуге забрали в госпиталь, располагавшийся в школе. Классные комнаты после войны долго пахли карболкой и йодом.
ТИГРАШКА, ФАНТОМАСИК
– …А еще Мышаня, Пестрик – куда их девать?
Мать ворчит, отталкивает подросших котят ногами, укоризненно смотрит на Митю:
– Это ты уговорил их оставить. Пойдешь в лес, за ореховыми удилищами, отнеси их туда – в роще давно живут дикие коты.
Но Мите жалко относить котят в лес, они уже привыкли к людям.
– Раздадим!.. – вздыхает Митя. – Профессор их отвезет…
В прошлом году пришлось давать бутылку самогона Профессору, чтобы развез котят по окрестным деревням и подбросил их дачникам – детям котята вместо игрушки.
Мимо палисадника бредет Никиша.
– Дед, возьми котенка! – окликает мать.
– Зачем он мине? – отвечает бывший дезертир. – Я в гости к Сапрону иду. Я ведь спас его от смерти, я тоже воевал!..
– Не якай!.. – сердится мать. – Надоели твои истории… Возьми лучше котенка.
Никиша останавливается, берет на руки полосатого Тиграшку. Узнав, как его зовут, говорит:
– Надо было назвать его правильно – Тигр! Танк был такой.
Изобретатель Хвердинанд Порше – я в книге об ём читал. Он в своем танке погиб во время испытательного боя.
– Пошел ты со своим танком куда подальше… Берешь котенка или нет?
– Нет, я к Сапрону иду, самогонку пить. Он из школы ноня пришел дюже разволнованный. Плача. Пригласил мине самогонку пить. Авось успокоимси…
– Лучше бы я их закопала! – в сердцах восклицает мать. – Пока слепые, надо закапывать…
Никиша грозит матери бледным трясущимся пальцем – никого нельзя в землю неволей пхать!..
– Вы же с Сапроном обычно Девятого мая напиваетесь… – говорит мать.
– А сегодня, значит, приспичило?
– В мае сама собою, а ноня ишшо… – бормочет дезертир. – Сапрон в школе девушку повешенную видел и дюже расстроилси. По чуток выпьем, о войне побалакаем…
Дезертир весело машет руками. На фоне неба с редкими облачками он кажется чуть ли не великаном. Котята испуганно смотрят на старика, стиснувшего Тиграшку, жмутся к Мите. Мальчик наклоняется, гладит пушистые, нагретые солнцем спинки. Из-за сарая выходит кошка, круглые глаза ее сердито смотрят на старика. Никиша торопливо отпускает Тиграшку на траву, идет по тропинке, где в зарослях виднеется дом Сапрона.
ПОБЕДИТЕЛЬ
Два старика сидят за столом. Один седой, великанского роста, другой маленький, лысый, почти карлик – ноги свешиваются с табурета.
Сапрон отдыхает после похода в школу. Стадо гоняет подменный пастух.
Наклонив отяжелевшую голову, ветеран вспоминал, как в мае сорок пятого шел по Берлину вслед за полевой кухней, к которой был прикреплен в качестве помощника повара. Лошадь Маня везла на колесах походную кухню, в котле на ходу варилась пища, из маленькой трубы вился дымок. Маня вздымала раненые, в шрамах, бока, тюкала по брусчатке стертыми подковами, высекающими искры. Привыкшая к грунтовым дорогам, лошадь оскользалась на выпуклых камнях мостовой и, как пьяная, заваливалась набок, выворачивая с хрустом оглобли.
Повар, сидевший на облучке, надувался всем своим красным лицом, рот его недоуменно приоткрывался, жидкие усы еще сильнее отвисали.
Сапрон, шедший рядом, поддерживал оглоблю, устанавливая лошадь в походное положение. Маня любила Сапрона. Он косил для нее по иноземным опушкам сено, подкармливал хлебом из пайка. Маня с благодарностью поглядывала на него слезящимся раненым глазом, из которого недавно вынули осколок. Глаз ослеп, повару приходилось подправлять движение животного – он резко дергал левой вожжой: иди прямо, черт глупая!
Маня дергала контуженой головой, бормотала что-то отвислыми губами, горевала о сыне-жеребенке, погибшем в уличном бою…
Никиша завидует Сапрону: накосить для лошади сена и он бы тоже смог, а помешивать картошку в котле деревянной лопаткой и вовсе благородное дело. Какая же тут война?
Сапрон возмущается: а где же я, по-твоему, был? У меня за спиной винтовка была, штык надраен до невозможной сиятельности… А до этого в разведке служил целых три года, языков десятками брал. Это уже апосля из-за разлада нервов был списан на кухню… В штыковую всегда добровольцем ходил, хоть повар и отговаривал – я помогал ему хорошо…
Маня слабела с каждым днем, Берлин был ее последним взятым городом, а дальше известное дело – на суп в котел, который она провезла через всю Европу… Сапрон бил кулаком по столу, плакал по Мане как по старой фронтовой подруге.
– Кобыла тоже страдала от нервного устройства… – наливал Никише повторительную стопку. – Когда мы ее забили и разделали на мясо, то после варки его даже солдаты не смогли съесть молодыми зубами – такое оно было жилистое и твердое. А еще осколки в нем попадались, один солдатик даже зуб сломал… Некоторые бойцы ели и плакали – они вместе с Маней пол-Европы прошли!
– Ты был тама, у Берлини! – хлюпает носом дезертир. – Надо Грепе своей приказать, чтоб каши пшенной сварила да крансервами магазинными заправила – я тоже кушать хочу как победитель! Чтоб кашу глотать не жевавши, с солдатским аппетитом. Знай, Сапрон, сердце мое на тонких храбрых ножках шагало рядом с тобой и кобылой Маней по
Берлину!..
Сапрон налил по третьей. Сам он стремительно пьянел. Внезапно затрясся от гнева и, наклонясь, заорал в крохотное, будто мхом поросшее личико:
– Я не какой-то червяк тыловой! Мне война вставила больную душу.
Тебе этого не понять… – Сапрон презрительно взмахивал черной от пастушеского загара ладонью, которая до сих пор имела боевой навес.
– Чаво ж тут понимать? – Маленький гость благодушно щурился, жевал былинку лука. На подбородке его пузырилась зелень, глаза утопали в комках морщинистой кожи. Кустики бровей – словно полынь на деревенских буграх.
Гудит ламповый телевизор, на экране мутное изображение. Неизвестные ораторы говорят о реформах, фигуры трясутся от технической неисправности.
– Об чем они балакают? – Дезертир приставляет к уху ладонь, встает, покачиваясь, с табурета, подходит к экрану, тычет в стекло трясущимся пальцем, словно хочет выковырнуть пару забавных человечков и посадить их в карман затасканного офицерского френча.
– Добавь самогоночки, Мавруш! – просит Сапрон добрейшим голосом, который у него прорезается в такие особенные моменты, постукивает тяжелыми, как болты, пальцами по столу, горбатится по старой
“лазутчиковой” привычке. – Я – разведчик! – восклицает он. – Я все вижу наскрозь…
Мавра, задремавшая было на скамье, испуганно всплескивает руками:
– Игдешь я табе чаво найду?
– Иди, иди… – поторапливает Сапрон.
Старуха, будто спросонок, тыркается в дверь, привычно спотыкается о порог, ворчит. Опять в доме беспорядок: телевизор дребезжит, воняет горящим нутром, Сапрон рычит словно “сумасходнай”, Никиша скулит, завидев по телевизору военное кавказское действие.
Погремев посудой в сенях, бабка возвращается, несет перед собой литровую банку с жидкостью. Самогонка мутная, с белесыми хлопьями.
Сапрон недолго думая наполнил большие стаканы доверху. Не дожидаясь, пока Никиша пришкандыбает к столу, выпил свою порцию, выдохнул горячий спиртовой воздух. Старуха отвернулась от перегара, замахала ладонью – как от идола пахня!
Она теребит Никишу за рукав, чувствуя горячую кость дезертира.
Жалуется на Сапрона, решившего помереть “бусурманским способом”.
Старый дурак червей боится – они, дескать, покойников в земле
“точють”. Поэтому наказывал на кладбище себя ни в коем разе не хоронить, заготовил в саду поленницу дров, установил на ней просмоленный гроб, прикрыл от дождя “целлохвановой” пленкой. И строго-настрого, под расписку, приказал после его смерти сжечь тело на этом костре…
– Да, я хочу быть горячим воздухом Родины!.. – Сапрон, услышав ее шепот, бьет кулаком по столу, летит на пол миска с квашеной капустой.
– Уймися, дурак, не позорьси перед народом, убери из сада свои смоляные чертовы дрова!.. – Мавра гневно потрясает кулаками, изработанными до такой жилистости, что они кажутся страшнее
Сапроновых. Но Никиша ее не боится – простая бабка, которую всегда можно обмануть, уговорить на любое дело. Как и у всех здешних старух, у нее противный голос. Маленький гость, не желая с ней разговаривать, подходит к столу, берет стакан с мутным самогоном и, подмигнув бабке, торопливо пьет, захлебываясь и перхая. Одолев огромную для него порцию, хватает корку хлеба, целует ее мокрыми сивушными губами.
Мавра ахнула, побежала скорее за холодцом, который она не выставляла, припасая для ужина.
– Нба табе, Микиток, закуси, а то опять не дойдешь до своей хаты, шмандыкнешься в лопухи!…
Никиша с жадностью накидывается на холодец, черпая дрогало алюминиевой ложкой. Студень вкусно тает во рту, привыкшем к нищете дезертирского питания. Старик поглядывает боковым глазом на Мавру, приоткрывшую рот, соображает в уме, что все старухи – общее для деревенской жизни тело. В их ругани всегда звучит надежда. Пьянея, он повернулся к Мавре, молодцевато ударил себя в грудь левой ладонью
– в правой зажата ложка: сгустки холодца шлепаются на пол, и он сам же на них оскользается.
– Я не грешник, матушка! – писклявый и в то же время умиротворенный голос. – Я спасси, не помир… Другие грешили, убивали, а я сидел у своей темноте… Я ишшо живой!..
Мавра как две капли похожа на Грепу, поэтому дезертир смело проходит посреди обеих – к двери, чтобы окончательно выйти на волю.
– Што ты, идол, пхаешься? – ворчит Мавра.
Никиша оборачивается, смотрит на нее, как на молодую девку.
– Иди, иди, дурак недобитай!.. – ворчит старуха.
Сапрон спит, уронив лицо на стол. Могучие ладони вяло выкинуты вперед, валяется надкусанный огурец.
– По до-ма-ам! – Дезертир дает сам себе писклявую, труднопроизносимую команду, бредет, качаясь, по тропинке. Где же его хата? До нее уже не добраться. Зато лопухи совсем близко. Один шаг надо сделать, но хромовые сапоги становятся ужасно тяжелыми, дыхания под жарким френчем нет совсем. И опять вокруг дезертира смыкаются стены солнечного погреба, в глазах белые самогонные хлопья. Мягкий удар о запахи травы, и вот уже его обнимает привычная душистая земля.
Букашка ползет по серой дергающейся щеке.