Текст книги "Гоголь в русской критике"
Автор книги: Александр Пушкин
Соавторы: Иван Тургенев,Владимир Короленко,Николай Некрасов,Николай Чернышевский,Анатолий Луначарский,Александр Герцен,Дмитрий Писарев,А. В.,Николай Огарев,Виссарион Белинский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 47 страниц)
Перевод сочинений Гоголя на французский язык[270]270
Впервые напечатано в «Отечественных записках», 1845, т. XLIII, № 12, отд. VIII, стр. 115–116 (ценз. разр. около 30 ноября 1845), без подписи.
В 1845 г. один из передовых деятелей французской журналистики, редактор прогрессивного журнала «Независимое обозрение» Л. Виардо, при помощи И. С. Тургенева издал в Париже в своем переводе сборник повестей Гоголя. Эта книга была положительно встречена французской критикой. В журнале «Illustration» (1845, № 145) указывалось, что Гоголь принадлежит к оригинальнейшим русским писателям (вместе с Пушкиным и Лермонтовым). Особенно высоко оценил эти повести известный французский критик Сент-Бев («Revue des Deux Mondes», 1845, t. XII). С этой поры имя Гоголя становится широко известным в прогрессивной французской журналистике. «Независимое обозрение», издававшееся Жорж Занд, Л. Виардо и П. Леру, в 1847 г. высоко оценило значение сатиры Гоголя («Revue Indépendante», t. X). Подробно о популярности Гоголя во Франции см. у М. П. Алексеева («Н. В. Гоголь. Материалы и исследования», I, 1936, стр. 266–281).
Белинский позже не раз возвращался к переводу Л. Виардо, ожесточенно полемизируя с оценкой Булгарина и Греча (см. Полное собрание сочинений под ред. Венгерова, т. X, стр. 89, 90, 139, 334–336, 385 и сл.). Об этом переводе Виардо говорил Гоголь при встрече с Тургеневым 20 октября 1851 г. Именно к нему несомненно относится запись П. А. Кулиша со слов М. С. Щепкина: «Разговор с Тургеневым. Французский перевод. Гоголь знал, кто помогал переводчику (Тургенев)» («Н. В. Гоголь. Материалы и исследования», I, стр. 147).
[Закрыть]
В Петербурге получен французский перевод пяти повестей Гоголя, изданный в Париже в нынешнем году господином Луи Виардо, под названием: «Nicolas Gogol. Nouvelles russes, traduction française, publiée par Louis Viardot. Tarasse Boulba. Les Mémoires d’un Fou. La Calèche. Un Ménage d’autrefois. Le Roi des Gnomes». Перевод удивительно близок и, в то же время, свободен, легок, изящен; колорит по возможности сохранен, и оригинальная манера Гоголя, столь знакомая всякому русскому, по крайней мере не изглажена. Разумеется, в том и другом отношении сделано было все, что можно было сделать: всего же сделать было невозможно… Но таково свойство оригинального и самобытного творчества, ознаменованного печатию силы и глубокости: повести Гоголя с честию выдержали перевод на язык народа, столь чуждого нашим коренным национальным обычаям и понятиям, и сохранили свой отпечаток таланта и оригинальности. Говорят, что этот перевод, обратив на себя большое внимание во Франции, имел там необыкновенный успех. И не удивительно: до сих пор сколько ни переводили на французский язык русских писателей, французы видели в этих переводах не оригинальные создания чуждого им народа, но бледные подражания их же писателям. Поэтому французы, а вместе с ними и вся Европа, никак не хотели верить существованию русской литературы. Иначе и быть не могло. Что нашли бы иностранцы в самых лучших переводах на их языки – не говорю стихотворений Ломоносова, но стихотворений самого Державина? Одушевление, полет, даже сила выражения – все это мало имеет цены при отсутствии содержания, при недостатке идей. Что бы могли иностранцы найти в переводах на их языки сочинений Карамзина? Что для них Озеров, когда у них есть Корнель и Расин и когда второстепенные их трагики лучше Озерова? Жуковский, поэт столь важный для нас, для них не имеет значения: они в подлинниках могут читать так гениально переданные им на русский язык творения немецких и английских поэтов. Басни Крылова – непереводимы, и чтоб иностранец мог вполне оценить талант нашего великого баснописца, ему надо выучиться русскому языку и пожить в России, чтоб освоиться с ее житейским, бытом. «Горе от ума» Грибоедова могло б быть переведено без особенной утраты в своем достоинстве; но где найти переводчика, которому был бы под силу такой труд? То же должно сказать о Пушкине и Лермонтове: переводить их должно стихами; но какой же талант нужно иметь переводчику! И притом все-таки эти поэты не могут иметь для иностранцев полного интереса оригинальности, как поэты русские. Явись лучшие их произведения в достойных им переводах, – иностранцы не могли бы увидеть в них подражателей своим поэтам, не могли бы не признать в них оригинальности и самобытности, но они увидели бы в них оригинальность и самобытность, больше таланта, нежели национальности. Возьмите любого европейского поэта, даже не первой величины, – вы сейчас увидите, какой нации он принадлежит. Поэт французский, английский, немецкий, итальянский – каждый из них так же резко отличается от другого, как резко отличаются одна от другой их родные земли. Вот этого-то резкого типа национальности и недостало бы лучшим произведениям Пушкина и Лермонтова, даже превосходно переведенным на иностранные языки. Гоголь в этом отношении составляет совершенное исключение из общего правила. Как живописец преимущественно житейского быта, прозаической действительности, он не может не иметь для иностранцев полного интереса национальной оригинальности уже по самому содержанию своих произведений. В нем все особенное, чисто русское; ни одною чертою не напомнит он иностранцу ни об одном европейском поэте.
В свое время мы отдадим отчет читателям в суждениях французских журналов о повестях Гоголя и, может быть, еще поговорим вообще об этом предмете.
Похождения Чичикова, или Мертвые души
Поэма Н. Гоголя. Издание второе. Москва 1846[271]271
Впервые напечатано в «Современнике», 1847, т. I, № 1, отд. 3, стр. 56–59 (ценз. разр. от 30 декабря 1846), за подписью: В. Б.
[Закрыть]
Ни время, ни место не позволяют нам входить в подробные объяснения о «Мертвых душах», тем более что это мы непременно сделаем в скором времени, представив читателям «Современника», может быть, не одну статью вообще о сочинениях Гоголя и о «Мертвых душах» в особенности. Теперь же скажем коротко, что, по нашему крайнему разумению и искреннему, горячему убеждению, «Мертвые души» стоят выше всего, что было и есть в русской литературе, ибо в них глубокость живой общественной идеи неразрывно сочеталась с бесконечною художественностию образов, и этот роман, почему-то названный автором поэмою, представляет собою произведение столько же национальное, сколько и высокохудожественное. В нем есть свои недостатки, важные и неважные. К последним относим мы неправильности в языке, который вообще составляет столько же слабую сторону таланта Гоголя, сколько его слог (стиль) составляет сильную сторону его таланта. Важные же недостатки романа «Мертвые души» находим мы почти везде, где из поэта, из художника силится автор стать каким-то пророком и впадает в несколько надутый и напыщенный лиризм… К счастию, число таких лирических мест незначительно в отношении к объему всего романа, и их можно пропускать при чтении, ничего не теряя от наслаждения, доставляемого самим романом.
Но, к несчастию, эти мистико-лирические выходки в «Мертвых душах» были не простыми, случайными ошибками со стороны их автора, но зерном, может быть, совершенной утраты его таланта для русской литературы… Все более и более забывая свое значение художника, принимает он тон глашатая каких-то великих истин, которые в сущности отзываются не чем иным, как парадоксами человека, сбившегося с своего настоящего пути ложными теориями и системами, всегда гибельными для искусства и таланта. Так, например, в прошлом году вдруг появилась статья Гоголя о переводе «Одиссеи» Жуковским,[272]272
Полное ее название «Об Одиссее, переводимой Жуковским». Статья представляет переработку письма Гоголя Н. Языкову. Она была напечатана в 1846 г. в «Современнике», «Московских ведомостях» и «Москвитянине». Впоследствии вошла в качестве главы в книгу «Выбранные места из переписки с друзьями».
[Закрыть] до того исполненная пародоксов, высказанных с превыспренними претензиями да пророческий тон, что один бездарный писака[273]273
Бездарный писака – Е. Ф. Розен, реакционный критик, опубликовавший в «Северной пчеле» отзыв на статью Гоголя.
[Закрыть] нашел себя в состоянии написать по этому поводу статью, грубую и неприличную по тону, но справедливую и основательную в опровержении парадоксов статьи Гоголя. Это опечалило всех друзей и почитателей таланта Гоголя и обрадовало всех врагов его. Но история не кончилась этим. Второе издание «Мертвых душ» явилось с предисловием, которое… которое… которое испугало нас еще больше знаменитой в летописях русской литературы статьи об «Одиссее»… Это предисловие внушает живые опасения за авторскую славу в будущем (в прошедшем она непоколебимо прочна) творца «Ревизора» и «Мертвых душ»; оно грозит русской литературе новою великою потерею прежде времени… Предисловие это странно само по себе, но его тон… C’est le ton qui fait la musique,[274]274
Это тон, который делает музыку. – Ред.
[Закрыть] говорят французы… В этом тоне столько неумеренного смирения и самоотрицания, что они невольно заставляют читателя предполагать тут чувства совершенно противоположные…
Кто бы ты ни был, мой читатель, на каком бы месте ни стоял, в каком бы звании ни находился, почтен ли ты высшим чином (,) или человек простого сословия, но если тебя вразумил бог грамоте и попалась уже тебе моя книга, я прошу тебя помочь мне.
Вы думаете, это начало предисловия к «Путешествию московского купца Трифона Коробейникова с товарищи в Иерусалим, Египет и Синайской горе, предприятое по особливому соизволению государя царя и великого князя Иоанна Васильевича в 1583 году»? – Нет, ошибаетесь: это начало предисловия ко второму изданию поэмы «Мертвые души»… Но далее —
В книге, которая перед тобой, которую, вероятно, ты уже прочел[275]275
Автор не шутя думает, что его книгу прочли даже люди простого сословия… Уж не думает ли он, что нарочно для нее выучились они грамоте и пустились в литературу?..
[Закрыть] в ее первом издании, изображен человек, взятый из нашего же государства. Ездит он по нашей русской земле, встречается с людьми всяких сословий, от благородных до простых. Взят он больше затем, чтобы показать недостатки и пороки русского человека, а не его достоинства и добродетели, и все люди, которые окружают его, взяты также затем, чтобы показать наши слабости и недостатки; лучшие люди и характеры будут в других частях. В книге этой многое описано неверно, не так, как есть и как действительно происходит в русской земле, потому что я не мог узнать всего: мало жизни человека на то, чтобы узнать одному и сотую часть того, что делается в нашей земле. Притом от моей собственной оплошности, незрелости и поспешности произошло множество всяких ошибок и промахов, так что на каждой странице есть что поправить: я прошу тебя, читатель, поправить меня. Не пренебреги таким делом. Какого бы ни был ты сам высокого образования и жизни высокой (?), и какою бы ничтожною ни показалась в глазах твоих моя книга, и каким бы ни показалось тебе мелким делом ее исправлять и писать на нее замечания, – я прошу тебя это сделать. А ты, читатель не высокого образования и простого звания, не считай себя таким невежею,[276]276
Вероятно, автор хотел сказать невеждою. Замечательно, как умеет он ободрять простых людей, чтобы они не пугались его величия…
[Закрыть] чтобы ты не мог меня чему-нибудь поучить. – И пр.
Вследствие всего этого скромный автор наш просит всех и каждого «делать свои заметки сплошь на всю его книгу, не пропуская ни одного листа ее», и «читать ее не иначе, как взявши в руки перо и положивши лист почтовой бумаги», а потом пересылать к нему свои заметки. Итак, мы не можем теперь вообразить себе всех русских людей иначе, как сидящих перед раскрытою книгою «Мертвых душ» на коленях, с пером в руке и листом почтовой бумаги на столе – чернильница предполагается сама собою… Особенно люди невысокого образования, невысокой жизни и простого сословия должны быть в больших хлопотах: писать не умеют, а надо… Не лучше ли им всем пуститься за границу для личного свидания с автором, – ведь на словах удобнее объясниться, чем на бумаге… Оно конечно, эта поездка обойдется им дорогонько, зато какие же результаты выйдут из этого… К чему весь этот фарс? – опросите вы, читатели. Отвечаем вам словами одного из героев комедии Гоголя: «Поди ты, спроси иной раз человека, из чего он что-нибудь делает…»[277]277
Цитата из «Женитьбы», действие II, явление XVII.
[Закрыть]
В этом фантастическом предисловии есть весьма утешительное извещение, что «воспоследует издание новое (то есть новое издание) этой книги, в другом и лучшем виде». Боже мой, как вздорожают тогда первые два издания! Ведь до этого, второго, «Мертвые души» продавались по десяти рублей серебром вместо трех…
Выбранные места из переписки с друзьями Николая Гоголя
Спб. 1847[278]278
Впервые напечатано в «Современнике», 1847, т. 1, № 2, отд. 3, стр. 103–124 (ценз. разр. от 30 января 1847), без подписи.
Появление реакционной книги Гоголя вызвало огромное возмущение всей прогрессивной оппозиционно настроенной части русского общества. Однако ясный анализ политического пафоса книги Гоголя смог дать только Белинский. Белинский беспощадно осудил «странную книгу» Гоголя, проповеднический тон писателя, реакционный смысл его писаний. Белинский решительно отделил Гоголя-проповедника от Гоголя-художника. Однако в подцензурной статье он не мог сказать всего. Кроме того, статья была искалечена цензурой, изъявшей из нее около одной трети. «Статья о гнусной книге Гоголя, – писал Белинский Боткину 28 февраля 1847 г. – могла бы выйти замечательно хорошей, если бы я в ней мог, зажмурив глаза, отдаться моему негодованию и бешенству». Это поняли даже враги Белинского. С. Т. Аксаков писал к сыну И. С. 8 февраля 1847 г.: «Белинский не так написал о книге Гоголя, как я ожидал. Впрочем, хорошенько подумав, я соглашаюсь, что так и следовало ему написать… Не мог <он> сказать голой правды о многих статьях…» В одном из своих писем Белинский разоблачил также и лицемерное поведение славянофилов, порицавших книгу Гоголя. Белинский показал, что Гоголь довел до крайних выводов их же собственные идеи. «А славянофилы московские напрасно на него сердятся, – писал он Боткину. – Им бы вспомнить пословицу: «Неча на зеркало пенять, коли рожа крива». Они подлецы и трусы, люди не консеквентные, боящиеся крайних выводов собственного учения; а он – человек храбрый, которому нечего терять, ибо все из себя вытряс, он идет до последних результатов».
[Закрыть]
Это едва ли не самая странная и не самая поучительная книга, какая когда-либо появлялась на русском языке! Беспристрастный читатель, с одной стороны, найдет в ней жестокий удар человеческой гордости, а с другой стороны, обогатится любопытными психологическими фактами касательно бедной человеческой природы… Впрочем, нисколько не прав будет тот, кем при чтении этой книги попеременно стали бы овладевать то жестокая грусть, то злая радость, – грусть о том, что и человек с огромным талантом может падать так же, как и самый дюжинный человек, радость оттого, что все ложное, натянутое, неестественное никогда не может замаскироваться, но всегда беспощадно казнится собственною же пошлостию… Смысл этой книги не до такой степени печален. Тут дело идет только об искусстве, и самое худшее в нем – потеря человека для искусства…
Сколько книг является с эпиграфами, которые нисколько к ним не идут и ничего в них не поясняют, и сколько эпиграфов так и просятся в эту книгу, которая явилась без всякого эпиграфа! Например, как бы шел к ней этот эпиграф. Суета сует и всяческая суета! или этот: Du sublime au ridicul il n’y a qu’un pas!..[279]279
От великого до смешного – один шаг. – Ред.
[Закрыть] Но не будем говорить о том, чего в ней нет, а обратимся к тому, что в ней есть… Из предисловия узнаем мы, что автор был болен при смерти и написал было завещание. Все это очень обыкновенно и со всяким случиться может. Но вот что вовсе необыкновенно и чего доселе еще ни с кем из частных лиц не случалось. Завещание Н. В. Гоголя, напечатанное в книге вполне, не заключает в себе никаких семейных подробностей, которые, разумеется, и не шли бы в печать, но все состоит из интимной беседы автора с Россиею… То есть автор говорит и наказывает, а Россия его слушает и обещает выполнить… Тут, между прочим, говорится, как о венце творений Гоголя, о какой-то прощальной повести, написанной им в назидание, поучение и услаждение высоких душ… Потом объявляется, что автор сжег все свои сочинения, бывшие у него в рукописях, как бесполезные… Вместо этого просит он друзей своих издать его письма с 1844 года для пользы тоже высоких душ… Но вот конец завещания в подлинных словах:
VII. Завещаю… но я вспомнил, что уже не могу этим располагать. Неосмотрительным образом похищено у меня право собственности: без моей воли и позволения опубликован мой портрет. По многим причинам, которые мне объявлять не нужно, я не хотел этого, не продавал никому права на его публичное издание и отказывал всем книгопродавцам, доселе приступавшим ко мне с предложением, и только в таком случае предполагал себе это позволить, если бы помог мне бог совершить тот труд, которым мысль моя была занята во всю жизнь мою, и притом так совершить его, чтобы все мои соотечественники сказали в один голос, что я честно исполнил свое дело, и даже пожелали бы узнать черты лица того человека, который до времени работал в тишине и не хотел пользоваться незаслуженной известностью. С этим соединялось другое обстоятельство: портрет мой в таком случае мог распродаться вдруг во множестве экземпляров, принеся значительный доход тому художнику, который должен был гравировать его. Художник этот уже несколько лет трудится в Риме над гравированием бессмертной картины Рафаэля: Преображение господне. Он всем пожертвовал для труда своего, труда убийственного, пожирающего годы и здоровье, и с таким совершенством исполнил свое дело, подходящее ныне к концу, с каким не исполнял еще ни один из граверов. Но, по причине высокой цены и малого числа знатоков, эстамп его не может разойтись в таком количестве, чтобы вознаградить его за все: мой портрет ему помог бы. Теперь план мой разрушен: раз опубликованное изображение кого бы то ни было делается уже собственностью каждого, занимающегося изданиями гравюр и литографий. Но если бы случилось так, что, после моей смерти, письма, после меня изданные, доставили бы какую-нибудь общественную пользу (хоть бы даже одним только чистосердечным стремлением ее доставить) и пожелали бы мои соотечественники увидеть и портрет мой, то я прошу всех таковых издателей благородно отказаться от своего права; тех же моих читателей, которые по излишней благосклонности ко всему, что ни пользуется известностью, завели у себя какой-нибудь портрет мой, прошу уничтожить его тут же по прочтении сих строк, тем более что он сделан дурно и без сходства, и покупать только тот, на котором будет выставлено: гравировал Иорданов. Сим будет сделано по крайней мере справедливое дело. А еще будет справедливей, если те, которые имеют достаток, станут вместо портрета моего покупать самый эстамп Преображения господня, который, по признанию даже чужеземцев, есть венец гравировального дела и составляет славу русскую.
Завещание мое немедленно по смерти моей должно быть напечатано во всех журналах и ведомостях, дабы, по случаю неведения его, никто не сделался передо мною невинно-виноватым и тем бы не нанес упрека на свою душу.
Изданную теперь книгу «Выбранных мест из переписки с друзьями» г. Гоголь просит своих соотечественников прочитать несколько раз, а достаточных из них просит он покупать ее по нескольку экземпляров для раздачи тем, которые сами купить ее не в состоянии (стр. 3)… Сбираясь в Сирию, на поклонение святым местам, просит он прощения у всех, перед которыми виноват, равно как и у тех, перед которыми не виноват… В особенности сознает он, что в его обхождении с людьми всегда было много неприятно-отталкивающего. «Отчасти это происходило (говорит он) оттого, что я избегал встреч и знакомств, чувствуя, что не могу еще произнести умного и нужного слова человеку (пустых же и ненужных слов мне произносить не хотелось), и будучи в то же время убежден, что по причине бесчисленного множества моих недостатков мне было необходимо хотя немного воспитать самого себя в некотором отдалении от людей. Отчасти же это происходило и от мелочного самолюбия, свойственного только таким из нас, которые из грязи пробрались в люди и считают себя вправе спесиво глядеть на других» (стр. 4–5).
За предисловием и завещанием следуют письма. В этих письмах автор изображает себя как бы прозревшим вследствие своей болезни, исполнившимся духа любви, кротости и в особенности смирения… Содержание их совершенно соответствует такому духу: это не письма, это скорее строгие и иногда грозные увещания учителя ученикам… Он поучает, наставляет, советует, уличает, упрекает, прощает и т. д. К нему все обращаются с вопросами, и он никого не оставляет без ответа. Он сам говорит: «Все каким-то инстинктом обращалось ко мне, требуя помощи и совета». Тут же, через несколько строк: «В последнее время мне случалось даже получать письма от людей, мне почти вовсе незнакомых, и давать на них ответы такие, каких бы я не сумел дать прежде. А между прочим (?) я ничуть не умнее никого» (стр. 121–122). Затем следует объяснение, что эта мудрость произошла от болезни. В другом письме, давая приятелю совет по части хозяйства, автор говорит: «только раскуси его хорошенько и не будешь в накладе; два человека уже благодарят меня, один из них тебе знакомый К**» (стр. 159). Видите ли: он сам сознает себя чем-то вроде curé du village[280]280
Сельского священника. – Ред.
[Закрыть] или даже и папы своего маленького католического мира… Послушаем же его советов и подивимся им…
Говоря в письме к одной даме о значении женщины в свете, автор открывает нам главную причину лихоимства в России. Найти причину зла – почти то же, что найти против него лекарство. И автор «Переписки» нашел его… Слушайте: главная причина взяточничества чиновников происходит «от расточительности их жен, которые так жадничают блистать в свете, большом и малом, и требуют на то денег от мужей» (стр. 17)… Признаемся: мы были сильно поражены этим странным открытием… Мы, однакож, не остановились на этом, но пошли дальше: думая да думая, мы надумались, что оно, конечно, хорошо, если чиновницы перестанут щеголять и блистать в свете, но что еще будет лучше, если они вместе с тем навсегда оставят дурную привычку – поутру и вечером пить чай или кофе, а в полдень обедать, равно как и другую не менее дурную привычку прикрывать наготу свою чем-нибудь другим, кроме рогожи или самой дешевой парусины… Тогда бы им вовсе не для чего было просить у мужей денег, а мужьям вовсе не для чего было бы брать даже жалованье, не только взятки… Исправление нравов было бы всесовершенное… С этим могут не согласиться только так называемые практические люди, которые все понимают не вдохновением, а здравым смыслом да опытностью… Они могут сказать, что до Петра Великого у нас не было мод и женщины сидели взаперти, а взяточничество было, да еще в несравненно сильнейшей степени, чем теперь… Пожалуй, они могут еще сказать, что, хорошо зная человеческую натуру и ее слабости, они считают решительно невозможным, чтобы у одних уничтожить желание блистать, когда другие, по своим средствам, согласятся скорей умереть, нежели перестать блистать; и что если равенство в средствах есть неосуществимая мечта, то никакие «переписки» в мире не убедят никакого Ира не желать быть Крезом или не завидовать ему, ибо это вне природы человеческой, а немногие и редкие исключения тут ровно ничего не значат. Но мало ли чего могут наговорить практические люди, да что их слушать! Ведь они черпают свои мысли в разуме, рассудке, опыте и знании – источниках мирских, светских и греховных!.. Эти люди, пожалуй, скажут вам, что только в здоровом теле может обитать здоровая душа, что только не страждущий никаким расстройством мозг может правильно мыслить… Заткните уши от таких вольнодумных мыслей и плюньте (любимое выражение автора «Переписки») на проповедников такой ереси; вот что говорит об этом наш автор: «О, как нужны нам недуги! из множества польз, которые я уже извлек из них, укажу вам только на одну: не будь этих недугов, я бы задумал, что стал уже таким, каким следует мне быть. Не говорю уже о том, что самое здоровье, которое беспрестанно подталкивает русского человека на какие-то прыжки и желание порисоваться своими качествами перед другими, заставило бы меня наделать уже тысячу глупостей. Притом ныне, в мои свежие минуты, которые дает мне милость небесная, и среди самых страданий иногда приходят ко мне мысли, несравненно лучшие прежних, и я вижу сам, что теперь все, что ни выйдет из-под пера моего, будет значительнее прежнего» (стр. 26). Теперь неоспоримо, как 2×2 = 4, что нездоровье лучше здоровья: в здоровье человек, особенно русский, любит рисоваться и заноситься, а в болезни он ясно видит, что прежде он делал одни глупости, а вот теперь-то за ум хватился и стал молодец хоть куда! Он уж тут сам видит, что он и пишет лучше прежнего, и если весь свет видит это дело совершенно наоборот, можно плюнуть на весь свет, брешешь, мол, ты, дурак!.. Вы думаете, что с светом, даже с большим, нельзя так говорить? По крайней мере в «Выбранных местах из дружеской переписки» светские люди иначе не называются, как глупыми умниками (стр. 149). Вообще, заметим кстати, обращение нашего смиренномудрого советодателя как с своими адептами, так и с людьми, никогда его не знавшими, отличается немножко чересчур восточною откровенностию. «Критика (у него) устала и запуталась от разборов загадочных произведений новейшей литературы, с горя бросилась в сторону и, уклонившись от вопросов литературных, понесла дичь» (стр. 51). Вот, чтобы помочь этому горю и направить критику на истинный путь, он и написал свою превосходную критическую статью «Об «Одиссее», переводимой Жуковским», – статью, в которой, разумеется, дичи не было нисколько… Но вот черта еще лучше: «Как глупы немецкие умники, выдумавшие, будто Гомер миф, а все творения его – народные песни и рапсодии» (стр. 50). Сколько мы помним, главным поборником этого мнения был профессор Вольф, человек, конечно, не гениальный, но весьма ученый и совсем не дурак… Но вот беда: это мнение разделял и Гёте, который хотя был и немец, но дураком ни в чьих глазах никогда еще не был… Что скажут о нас немцы, если узнают, что их Гёте был не более как – дурак!.. А между тем, воля ваша, а ведь оно должно быть так, потому что наш автор не знает ни греческого языка, столь знакомого Вольфу и Гёте, да едва ли знает и по-немецки-то, сверх того, он судит не по разуму, не по знанию, а по вдохновению: из всего этого следует, что он прав и что Гёте действительно дурак… Нет, это дело решенное – Гёте дурак! Да и что тут чиниться с какими-нибудь немцами!.. Но вот особенно интересное суждение автора о славянофилах, отличающееся всем достоинством его патриархальной откровенности:
Споры о наших европейских и славянских началах, которые, как ты говоришь, пробираются уже в гостиные, показывают только то, что мы начинаем просыпаться, но еще не вполне проснулись; а поэтому не мудрено, что с обеих сторон наговаривается весьма много дичи. Все эти славянисты и европисты – или же староверы и нововеры, или же восточники и западники, а что они в самом деле, не умею сказать, потому что покамест они мне кажутся только карикатурами на то, чем хотят быть. Все они говорят о двух разных сторонах одного и того же предмета, никак не догадываясь, что ничуть не спорят и не поперечат друг другу. Один подошел слишком близко к строению, так, что видит одну часть его; другой отошел от него слишком далеко, так, что видит весь фасад, но по частям не видит. Разумеется, правды больше на стороне славянистов и восточников, потому что они все-таки видят весь фасад и, стало быть, все-таки говорят о главном, а не о частях. Но и на стороне европистов и западников тоже есть правда, потому что они говорят довольно подробно и отчетливо о той стене, которая стоит перед их глазами; вина их в том только, что из-за карниза, венчающего эту стену, не видится им верхушка всего строения, то есть глава, купол и все, что ни есть в вышине. Можно бы посоветовать обоим – одному попробовать, хотя на время, подойти ближе, а другому отступиться немного подалее. Но на это они не согласятся, потому что дух гордости обуял обоими. Всякий из них уверен, что он окончательно и положительно прав и что другой окончательно и положительно лжет. Кичливости больше на стороне славянистов: они хвастуны; из них каждый воображает о себе, что он открыл Америку, и найденное им зернышко раздувает в репу. Разумеется, что таким строптивым хвастовством вооружают они еще более противу себя европистов, которые давно бы готовы были от многого отступиться, потому что и сами начинают слышать многое, прежде неслышанное, но упорствуют, не желая уступить слишком раскозырявшемуся человеку.
А в другом месте вот что говорит автор о том же предмете:
Многие у нас уже и теперь, особенно между молодежью стали хвастаться не в меру русскими доблестями и думают вовсе не о том, чтобы их углубить и воспитать в себе, но чтобы выставить их напоказ и сказать Европе: «смотрите, немцы: мы лучше вас!» Это хвастовство – губитель всего. Оно раздражает других и наносит вред самому хвастуну. Наилучшее дело можно превратить в грязь, если только им похвалишься и похвастаешь. А у нас, еще не сделавши дела, им хвастаются! Хвастаются будущим! Нет, по мне, уже лучше временное уныние и тоска от самого себя, нежели самонадеянность в себе.
Но мы начали речь о советах, которыми автор наделяет своих адептов; надо кончить эту интересную материю. Один из приятелей автора посягнул на дело неслыханной дерзости: он решился сказать автору письменно, что, по его мнению, теперь-де самое время для выпуска второй части «Мертвых душ»… Подобная дерзость не могла не подействовать несколько мутно на смирение нашего автора, – и он разразился следующим громовым ответом неосторожному смельчаку:
Вот если бы ты, вместо того чтобы предлагать мне пустые запросы (которыми напичкал половину письма своего и которые ни к чему не ведут, кроме удовлетворения какого-то праздного любопытства), собрал все дельные замечания на мою книгу, как свои, так и других умных людей, занятых, подобно тебе, жизнию опытною и дельною, да присоединил бы к этому множество событий и анекдотов, какие ни случались в околодке вашем и во всей губернии, в подтверждение или в опровержение всякого дела в моей книге, каких можно бы десятками прибрать на всякую страницу; тогда бы ты сделал доброе дело, и я бы сказал тебе мое крепкое спасибо. Как бы от этого раздвинулся мой кругозор! Как бы освежилась моя голова и как бы успешнее пошло мое дело! Но того, о чем я прошу, никто не исполняет; моих запросов никто не считает важными, а только уважает свои; а иной даже требует от меня какой-то искренности и откровенности, не понимая сам, чего он требует. И к чему это пустое любопытство знать вперед, и эта пустая ни к чему не ведущая торопливость, которою, как я замечаю, уже и ты начинаешь заражаться? Смотри, как в природе совершается все чинно и мудро, в каком стройном законе, и как все разумно исходит одно из другого! Одни мы, бог весть из чего, мечемся. Все торопится, все в какой-то горячке. Ну, взвесил ли ты хорошенько слова свои: «второй том нужен теперь необходимо»? Чтобы я из-за того только, что есть против меня всеобщее неудовольствие, стал торопиться вторым томом, так же глупо, как и то, что я поторопился первым? Да разве уж я совсем выжил из ума? Неудовольствие это мне нужно; в неудовольствии человек хоть что-нибудь мне выскажет. И откуда вывел ты заключение, что второй том именно теперь нужен? Залез ты разве в мою голову? Почувствовал существо второго тома? По-твоему, он нужен теперь, а по-моему, не раньше, как через два-три года, да и то еще, принимая в соображение попутный ход обстоятельств и времени. Кто ж из нас прав? Тот ли, у кого второй том уже сидит в голове, или тот, кто даже и не знает, из чего состоит второй том? Какая странная мода теперь завелась на Руси! Сам человек лежит на боку, к делу настоящему ленив, а другого торопит, точно как будто непременно другой должен изо всех сил тянуть от радости, что его приятель лежит на боку. Чуть заметят, что хотя один человек занялся серьезно каким-нибудь делом, уж его торопят со всех сторон, и потом его же выбранят, если сделает глупо, скажут: зачем поторопился? Но оканчиваю тебе поучение. На твой умный вопрос я отвечал и даже сказал тебе то, чего доселе не говорил еще никому. Не думай, однакоже, после этой исповеди, чтобы я сам был такой же урод, каковы мои герои. Нет, я не похож на них. Я люблю добро, я ищу его и сгораю им; но я не люблю моих мерзостей и не держу их руку, как мои герои; я не люблю тех низостей моих, которые отдаляют меня от добра. Я воюю с ними, и буду воевать, и изгоню их, и мне в этом поможет бог, и это вздор, что выпустили глупые светские умники, будто человеку только и возможно воспитать себя, покуда он в школе, а после уж и черты нельзя изменить в себе: только в глупой светской башке могла образоваться такая глупая мысль. Я уже от многих своих гадостей избавился тем, что передал их своим героям, их осмеял в них и заставил других также над ними посмеяться. Я оторвался уже от многого тем, что, лишивши картинного вида и рыцарской маски, под которою выезжает козырем всякая мерзость наша, поставил ее рядом с той гадостию, которая всем видна. И когда поверяю себя на исповеди перед тем, кто повелел мне быть в мире и освобождаться от моих недостатков, вижу много в себе пороков; но они уже не те, которые были в прошлом году. Святая сила помогла мне от тех оторваться. А тебе советую не пропустить мимо ушей этих слов, но, по прочтении, моего письма, остаться одному на несколько минут и, от всего отделяясь, взглянуть хорошенько на самого себя, перебравши перед собою всю свою жизнь, чтобы проверить на деле истину слов моих. В этом же моем ответе найдешь ответ и на другие запросы, если попристальнее вглядишься. Тебе объяснится также и то, почему не выставлял я до сих пор читателю явлений утешительных и не избрал в мои герои добродетельных людей. Их в голове не выдумаешь. Пока не станешь сам хотя сколько-нибудь на них походить, пока не добудешь постоянством и не завоюешь силою в душу несколько добрых качеств, мертвечина будет все, что ни напишет перо твое, и как земля от неба будет далеко от правды. Выдумывать кошемаров – я также не выдумывал; кошемары эти давили мою собственную душу; что было в душе, то из нее и вышло.
Любопытны очень во многих отношениях следующие отрывки: