355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Шленский » Вкрадчивое прикосновение смерти » Текст книги (страница 1)
Вкрадчивое прикосновение смерти
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 19:54

Текст книги "Вкрадчивое прикосновение смерти"


Автор книги: Александр Шленский


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Шленский Александр
Вкрадчивое прикосновение смерти

Александр Шленский

Вкрадчивое прикосновение смерти

Для того чтобы понять устройство мира и проникнуть в сокровенную суть вещей, необходимо уметь расширять сознание и выходить в новые сферы реальности. Делать это можно по-разному. Однажды Гнидыч явился ко мне очень серьезный и мрачный и сказал, что сегодня вечером мы должны расширить сознание так, чтобы увидеть абстрактного червяка, которого никто не видит, но каждый чувствует. С этими словами Гнидыч вытащил из кармана пакетик со специальными колесами, которыми мы с ним время от времени закидывались. Колеса были совершенно левыми – от них почти никогда не вставляло, но зато очень конкретно и быстро тормозило. Вот и в этот раз – не успели мы заглотить колеса, как наши ласты накрепко приклеились к полу. В приклеенном состоянии мы могли передвигаться только с антисветовой скоростью, то есть практически с нулевой. Гнидыч потом утверждал, что когда ему захотелось поссать, и он решил пойти в туалет, то оказалось, что после трех часов утомительной ходьбы он только еще выходит из-за стола. Гнидыч понял, что придет в туалет не раньше чем через неделю и конечно успеет за это время двадцать раз обоссаться и обосраться в пути. Эта мысль привела его в полное отчаяние. Но тут Гнидыч неожиданно увидел спасительный унитаз прямо напротив себя. Унитаз был маленький, белый и круглый, и стоял прямо на столе в пределах досягаемости рукой. Гнидыч осторожно взял унитаз в руки, поднял крышку и уже хотел было туда нассать, но заметил, что там насыпан какой-то белый порошок, и решил сперва его занюхать. Порошок, однако, оказался совершенно левый – крупный, ужасно липкий и очень сладкий на вкус – хоть в чай сыпь. На занюх же порошок совсем не годился.

Короче, я Гнидыча обломал, когда он уже вынул хуй наружу и совсем было собрался нассать в мою сахарницу. Я велел ему поссать в окно, потому что все равно внизу козырек от подъезда. До окна мы плелись вдвоем примерно час, потом минут сорок ссали дуэтом и обоссали весь козырек. И я тогда спросил Гнидыча:

– А вот Гнид, скажи мне сперва, где живет твой абстрактный червяк?

– Нигде. Или наоборот, всюду. – не задумываясь ответил Гнидыч.

– Да нет, ты мне по сути объясни. – возразил я, не удовлетворившись ответом. – Вот скажи, в тебе он может жить?

– Запросто. Он там и живет. Я его падлу почти все время чувствую внутри.

– А во мне?

Гнидыч посмотрел на меня оловянными пуговицами, прикрытыми сверху тонкой куриной плевкой век, и отчеканил:

– И в тебе, Ромочка, и в тебе! А как же!

– Ну тогда скажи мне еще и такой вопрос: этот твой червяк – он у нас с тобой общий?

– Нет, Рома. У тебя он свой, а у меня свой.

– Но он же все равно один на всех? То есть, в одном экземпляре?

– Он всегда в одном экземпляре. Только у каждого этот экземпляр свой. У тебя он свой, а у меня – свой.

– Но при этом он ведь все равно один, общий? Один на всех?

– Конечно! А как же еще!

– А почему оно так?

– Ромуальд, это же просто. Оно так потому, что абстрактный червяк это твоя смерть. Смерть у нас у всех одна, общая, но при этом ползает по каждому из нас ин-ди-ви-дуально.

Слово "индивидуально", произнесенное Гнидычем медленно и раздельно по слогам, почему-то прозвучало с мистическим оттенком и навеяло на меня легкий суеверный ужас.

– Гнидыч, а нафига же она по нас ползает? Мы же еще живые!

– Рома, а кто тебе сказал, что мы все время живые? Я сейчас тебе все объясню, и ты сразу поймешь, что червяк просто не может по нас не ползать. Вот смотри. Мы с тобой сколько времени из окна ссали?

– Ну где-то час, может чуть больше.

– Ну видишь? Всего час. А теперь скажи, что делает твоя ссалка еще двадцать три часа в сутки?

– Да в общем, ничего.

– Вот в этом все и дело, Романопуло, в этом все и дело! Когда есть что-нибудь, которое существует, чтобы что-то делать, и оно этим не все время занято, то когда оно этого не делает, по нему в это время сразу начинает ползать смерть. То что не употребляется по назначению дольше положенного срока, подлежит смерти – это ее добыча. Смерть всегда нуждается в материале, чтобы отдать этот материал новой, более деятельной жизни. Поэтому червяк смерти ползает по каждому из нас и строго следит, чтобы ничто из живущего не бездействовало. Пока все в нашей жизни действует нормально, червяк ползает по нас очень тихо и вкрадчиво, но как только действие прекращается, червяк тут же разевает пасть. Вот например, когда ты не ссышь, в твою ссалку тихонько приползает абстрактный червяк. Когда твоя ссалка не ссыт, она в это время мертвая, и червяк ее в это время жрет.

– Гнид, а скажи, как он ее жрет?

– Тайно, Рома. Тайно, неслышно и вкрадчиво. Этого снаружи ни увидеть, ни услышать никак нельзя. Можно только почувствовать изнутри. Ты изнутри себя, а я изнутри себя.

– Ну и что ты чувствуешь?

– Да вот, как бы тебе объяснить... Ну смотри: мы с тобой сколько раз уже этими тормозными колесами закидываемся?

– Может, раза три... А может быть, одиннадцать. Я не считал... А какая разница?

– В том-то и дело, что для абстрактного червяка нет никакой разницы, три раза или одиннадцать.

– Три раза чего?

– Да без разницы чего! И без разницы, сколько раз. Я же тебе только что объяснил, что для червяка разницы никакой нет. Он не на цифры считает, а на высшую полезность для жизни. Не для твоей конкретно жизни, а для жизни вообще. Естественная смерть – это инструмент жизни, с помощью которого она избавляется от всего ненужного и превращает его в нужное, и таким образом продолжает сама себя. Червяк ползает по живому и вынюхивает, а нужно ли еще для Жизни то, по чему он ползает. И если оно не нужно, то он начинает его жрать, чтобы оно скорее стало мертвым. Вот такой, Ромео, в природе закон – и я чувствую все это изнутри.

– А ведь наверно, Гнид, ты прав! Что-то в этом есть. Помнишь, мы по биологии учили, что в многоклеточном организме у каждой клетки есть свой срок жизни. По окончании этого срока клетка отмирает, и на ее место появляются новые клетки. Помнишь выражение "Жить – значит умирать"? Не знаешь, кто это сказал?

– Да что тут знать? Энгельс сказал. Только ты ведь про биологию начал, вот и продолжай про биологию, а с Энгельсом пускай философы разбираются.

– Хорошо. Слушай дальше про биологию. Был раньше такой ученый по фамилии Вирхов, который утверждал, что организм – это вроде как государство из живых клеток. И что у них есть как бы свои правила поведения, распределенные роли, вроде бы как должности, которые они занимают в этом государстве, ну и так далее. В наших учебниках всю дорогу писали, что это неправильная, устаревшая теория, и что идеи нервизма у Павлова объясняют все гораздо лучше. А теперь ясно, что вся эта пропаганда Павловского учения была чистой воды идеологией. Ведь по Павлову, с подачи коммунистов, получалось, что роль центральной нервной системы в организме – это как руководящая роль партии в стране. Понимаешь? Павловская теория давала лишний повод для легитимности их партии. Типа, смотрите – мы повторяем самое лучшее, самое совершенное в природе – ее структуру управления организмом. Вот мол, на Западе по нескольку партий, и это против природы. А вот у нас только одна, самая лучшая, самая правильная. У нас страна как организм, а партия как его центральная нервная система. Понимаешь теперь, почему Вирхова во всех учебниках критиковали? Потому что он был за демократию клеток, а у нас тогда шестая статья была основой всего.

– А что тут особо понимать? Ну, идеи централизма. Руководящая и направляющая. Старо как мир. Все восточные империи на этом стояли. Как-то я прочитал, что древнем Риме, когда строили водопровод, то тянули ветку из центра на много стадий, хотя можно было взять отвод практически рядом. Считалось, что все должно проистекать из центра. Идея простая. Дальше-то что?

– А то, что идеи самосборки простых структур в сложные и самоорганизации структур, как у Вирхова, и идея централизованного управления, как у Павлова, вовсе не противоречат друг другу, и твоя, Гнид, музыка это доказывает как модель. Ты мне сам рассказывал, что в музыкальном произведении вся структура строится вокруг главной идеи произведения, и что в ней есть и центробежные, и центростремительные тенденции. Да что я тебе твой же трактат буду пересказывать! Ты же сам писал – "музыка – это многоуровневый динамический процесс" и так далее. А если допустить, что и человек в своей сущности – это тоже не вещь, не предмет, а многоуровневый динамический процесс, то ведь тогда и любой его внутренний орган – это тоже не объект, не вещь, а часть этого процесса. В том числе и нервная система. Любой процесс – это функция от некоторых условий, а условия эти создаются групповой деятельностью подсистем всех уровней, с горизонтальными и вертикальными связями, в том числе и на уровне отдельных клеток. Понимаешь?

– Да вроде. Только при чем тут музыка?

– Погоди, Гнид, к музыке я потом вернусь. Так вот, нервная система, хотя по видимости она управляет сверху, на самом деле выполняет лишь то, что уже было решено целым организмом, на всех уровнях его организации. И никакого волюнтаризма, как у коммунистов. Вот она где, разница-то! В обратной связи. У нервной системы она очень сильная, а у коммунистической партии ее по сути и не было. Оторвалась ото всех. Поэтому коммунисты и считали, что могут делать со своим организмом все что вздумается. А организм в конце концов не выдержал и отторг эту партию как чужеродный орган, рассосал, превратил в другие структуры – кого в депутатов, кого в мафию, кого в бизнесменов, а кого – и просто в дерьмо. И нервная система образовалась в стране другая, хотя пока тоже еще хреновая. Вот и получается, что если смотреть на живой организм с этих позиций, то в объединении обеих теорий – Вирхова и Павлова – нет никакого противоречия. А помнишь как Брюшистый Скальпель рассказывал про рефлексы смерти? Это когда организм понимает, что заражен опасной болезнью, которая может погубить всех вокруг, то он дает команду нервной системе немедленно уничтожить себя, чтобы не распространить инфекцию. Получается, что иногда нервная система выполняет волю даже не своего организма, а целой популяции.

– Ну и что из этого?

– А вот слушай. Я недавно прочитал статью академика Скулачева. Он биолог, точнее, биохимик. Так вот, он доказал экспериментально, что рефлексы смерти существуют на уровне каждой отдельной клетки. Клетка живет до тех пор, пока она получает свыше подтверждение своего права на жизнь: "Живи, мол, пока. Ты еще пока нужна". Как только клетка эти сигналы жизни перестает получать, так она немедленно совершает самоубийство. Как сипука у самураев, понимаешь? Академик Скулачев назвал это явление феноптозом. Так вот, мне кажется, что твой абстрактный червяк и феноптоз – это одно и то же.

– Нет, Ромыч, не совсем. Биология – это совсем одно, а мистика совсем другое. Феноптоз – это серьезная наука, а червяк – это мои личные глюки. Ведь про червяка я смог догадаться только потому что я композитор и мистик. Но разница в том, что в музыке нет объективных законов как в биологии. В музыке действуют совсем другие законы – законы эстетического восприятия. Ты вспомни одну важную вещь – нет в мире объективной красоты. Красота – явление субъективное. Поразительно же то, что в субъективном мире, из которого мы черпаем мистические откровения, проявляются все те же идеи и закономерности, к которым мы приходим научно-экспериментальным путем. А иногда мистика идет впереди науки. Вот это, Рома, меня восхищает, и пугает, и не дает мне покоя. В строении музыки тоже много уровней, начиная от высоты ноты, громкости, атаки, затухания, обертонов, других характеристик собственно звука, потом гармоническая сетка, гамма, секвенции, мелодическое развитие, потом структура отдельной части произведения, например рондо или менуэта в сонате, потом структура целого произведения... Музыка многоуровневая, многослойная структура. И в ней точно так же, как и в живом организме, как только возможности развития какой-то структуры на любом из уровней подошли к своему пределу и выполнили свою задачу, как только ее первоначальный замысел исчерпал себя, эта структура становится бесполезной и даже опасной, потому что может быть поврежден или искажен замысел объемлющей структуры. Например, если вовремя не снять аккорд в левой руке, получится лажа, которая тебя резанет по ушам как серпом по яйцам. Фальшь причиняет боль. Это значит, что для того чтобы избежать боли, нельзя нарушать эстетическую структуру произведения. А для этого необходимо всегда вовремя уничтожать все отработавшие структуры. Вовремя снять аккорд, приглушить ноту, завершить фразу, окончить произведение. Смерть – это столь же необходимое явление в музыке, как и в жизни. Я поостерегусь, Ромыч, покушаться на какой-то научный смысл того, что я вижу и чувствую в мистическом мире, но с позиции наблюдателя, не чуждого мистики, и тут, и там действует один и тот же абстрактный червяк.

– Ага. Это внутренний червяк самоликвидации. Червяк ниндзя. Страшное дело, Гнид! Выходит что музыка – это жизнь и смерть, закодированные в звуках! Как говорится, "имеющий уши да слышит"... Кстати, что мы с тобой в последний раз вместе слушали?

– Вроде бы, "Цеппелинов". "Моби Дик".

– А ты помнишь, где там был червяк?

– Еще бы! Вот когда они по квадрату проходят и доходят до репризы, там еще такой ход идет: та-да– да– да– да– ра– дааа, Дыыым!! ды-ры-ды-дыым! И вот тут прямо под знаком репризы как раз и сидит червяк!

– А ты, Гнид, может быть, уже догадался, почему он там сидит?

– Потому что там фермато тянется, с заходом на следующий квадрат. Или на коду.

– Так все-таки, на следующий квадрат или все же на коду? Это же вещи сугубо разные.

– А вот этого, Ромчелло, тебе никто не скажет. Это только сам червяк знает, куда мелодия зайдет – на следующий квадрат или на коду. Вот как раз тогда, когда ты этого не знаешь, то можешь считать, что уже вроде как и мертвый. Только ты еще не знаешь, на время или насовсем.

– Кто? Кто мертвый?

– Как это кто мертвый?! Ты, Рома!! Ты мертвый! Ты ведь только сейчас мертвый был, когда пытался догнать эту мысль, а догнать не мог. Пока ты мысль не догонял, в это время червяк по твоим мозгам ползал. И так все время. Каждый из нас некоторое время мертвый, а некоторое время живой. Червяк то покажется, то спрячется. Но наши тормозные колеса уменьшают скорость мыслей, и поэтому червяк между мыслей начинает ползать медленней, а значит, нам легче его засечь. Ну что, Ромыч, срубил фишку?

– Да вроде бы... То есть, ты хочешь сказать, что вообще в жизни все идет по квадрату, а в конце каждого квадрата приходит абстрактный червяк и решает за тебя, куда тебе идти – на следующий квадрат или на коду?

– Ну в каком-то смысле, именно так оно и есть. А иначе бы никто никогда не умирал.

– Слушай, Гнид, а ведь наверное, ты прав. В правильной, своевременной смерти – самое большое счастье, а в бессмысленной жизни отработанной структуры – самая страшная боль. Представь себе, что абстрактный червяк случайно мимо прополз и ненужность твою не заметил. И ты его зовешь, и вся твоя жизнь – сплошная фальшь, и боль невыносимая, а ты умереть никак не можешь... Гнид, погодь! А как же Кантус Фирмус? Он же зацикленный. В нем коды просто нету!

– Да, ее там нету. Но она там все равно подразумевается. Ведь ты не можешь исполнять Кантус Фирмус вечно? Значит когда нибудь выползет твой собственный червяк – не композитора, а лично твой, и сделает тебе коду. И вот такая кода без коды, твоя собственная внутренняя кода – это и есть твой пиздец, лично твоим червяком выбранный. На это все и расчитано. Это такой музыкальный черный юмор. А с другой стороны, Кантус Фирмус – это модель самого абстрактного червяка, если хочешь запасного червяка. Если червяк прополз мимо, и твоя жизнь нечаянно зациклилась, то ты впадаешь в Кантус Фирмус, в бесконечный цикл, и с каждым последующим циклом твоя боль и напряжение растет. И когда степень этой боли превысит какой-то порог, приползает специальный червяк, про которого композитор ничего не знает, и выводит тебя на коду, и ты освобождаешься от жизни и испытываешь кайф.

– А может быть, Кантус Фирмус – это вообще такая хитрая каденция, которая начинается с самого начала и прячет в своем начале свой конец, чтобы обмануть червяка? Чтобы жить вечно, чтобы червяк вообще не приходил, а?

– Смерть обмануть захотел? Хрен ты ее обманешь! Композиторы это знают, поэтому они и прописывают каденцию так как они чувствуют свою смерть. Червяк к ним приходит и играет с ними. Так знаешь, Ромыч, запросто. Вкрадчиво.

– Значит, это композиторы от обреченности делают каденцию?

– А может, наоборот – от уверенности. Железное Болеро помнишь у Равеля? Помнишь как оно кончается? Влет, на полувдохе. Равель этого червяка в рот ебал. Он-то уж точно знал, просто наверняка, что кода – это еще не окончательный пиздец.

– А что тогда пиздец, и чем он от коды отличается?

– А это тебе никто не скажет. Это можно только чувствовать изнутри себя. Ты – изнутри себя, а я – изнутри себя. Вот глянь. Вся музыка состоит из музыкальных фраз, правильно? Но вот фразы звучат у тебя в голове, а ты никогда не задумывался, как это возможно?

– А как?

– В том-то и дело, Ромыч, как? В физике время линейно. Настоящее – это бесконечно малая временная точка, стремящаяся к нулю. Ну подумай сам своими обдолбанными мозгами, как в такой точке может разместиться музыкальная фраза? Может разместиться только одно биение, даже только часть биения. Но ведь если бы размещалась только эта часть, как бы мы слышали мелодию? Значит, у настоящего есть своя длина. Ты понял, Ромыч? Если не понял, то Гуссерля почитай. Про имманентную темпоральность. Настоящее – это не точка. Физики придумали модель времени, которая только для физики и годится. Это только в физике настоящее – точка на временной шкале. А в реале настоящее длиной с музыкальную фразу, которая звучит у меня в голове. А теперь смотри дальше – ведь у меня в голове не только фраза может звучать, а и все произведение. Не с такими деталями как фраза, а в виде смысла, вкуса, настроения, послезвучания... Другими словами, всего того, что остается в голове сразу после того как музыка отзвучала. Музыка отзвучала, но смысл ее остался. А если смысл найден, и это настоящий смысл, то он, наверное, найден навечно!

– Подожди, Гнид! Не получается навечно. Ты подумай, что происходит со смыслом произведения после коды. Он ведь тоже стирается, пропадает. Или нет? Вот скажи мне такой вопрос: кода – это всему пиздец? Навсегда? Навечно? Или что-то впереди еще когда-то будет? Новая жизнь, новые воплощения, новые чувства?

– А это, Ром, от структуры произведения зависит. Помнишь, мы с тобой на первом курсе от ранней классики зависали? Ты же помнишь: иногда каденция может быть просто немеряной длины, с половину произведения. Так вот, Рома, каденция – это борьба произведения с червяком. Человек живет, пока он дышит, а музыкальное произведение живет, пока оно звучит. В музыке, как и в жизни, главное – это борьба. Борьба – это игра со смертью, это агония, Ромыч. Долгая жизнь – это затянувшаяся агония. А каденция – это финальная стадия борьбы, когда червяк уже нагло ползает по произведению. Червяк думает, что произведение как целостность, как личность, как новое слово в этом мире уже исчерпало себя. Червяк уже раскрывает пасть, чтобы... – тут у Гнидыча перехватило горло и он напряженно сглотнул слюну. – И вот тут, в этот момент произведение начинает бешено сопротивляться, изо всех сил бороться с червяком, чтобы он его не съел, не уничтожил, не вывел на коду. Понимаешь? Весь смысл борьбы заключается в том, что кажется, что кода уже вот-вот наступит, что червяк уже победил, и вдруг оказывается, что произведение еще не исчерпало себя, что оно может бороться за свою жизнь и прогнать червяка на некоторое время. Вроде бы уже все, кода! – и тут вдруг в голосах такое твориться начинает – то скачки, то аккорды, то вдруг побочная тема откуда-то выскочит, а иногда даже модуляция или смена ритма. А только все равно, Ромыч, произведение вечно звучать не может, и от коды никуда не деться. Как не брыкайся, а кода каждый раз все равно выныривает прямо перед мордой. Кода, Ромушка, – это абстрактный червяк с широко открытой пастью. Чтобы тебя сожрать.

– А как червяк улыбается, когда меня жрет? Ехидно или свирепо?

– Ни так, ни так. Он вообще никогда не улыбается. Это ты можешь улыбаться до последнего момента. А у червяка даже зубов нет. У него в пасти пустота. И когда ты попадаешь к нему в пасть, ты тоже превращаешься в пустоту и становишься частью этой пустоты, и частью всех тех, кого червяк съел до тебя.

– То есть, получается так – отлабал свою партию, и дальше всю дорогу уже только кочумай, правильно?

– Ты, Рома, опять забыл самую главную вещь: когда ты лабаешь, ты ведь тоже не всю дорогу нотки выхиливаешь, тебе и кочумать по ходу твоей партии тоже приходится. Каждую паузу надо прокочумать как следует, надо снять ноту не раньше и не позже, а иначе получится лажа. Вот так и со смертью, Ромыч. Чтобы надеяться на продолжение жизни или, если хочешь, на новую жизнь, ты должен умереть точно по нотам – не раньше и не позже, а иначе у тебя тоже получится лажа, только это будет лажа длиной в целую жизнь. Твою жизнь. Композитор слушает свою жизнь изнутри и переводит ее в музыку. Конечно, не ту жизнь, которой живет его тело – ну там, жена, дети, пиво, колбаска... Это для него не настоящая жизнь, это так – хуета, для отмазки. Настоящая жизнь для композитора состоит в том, чтобы слушать внутренние движения своей души и переводить их на язык музыки, заставлять свою душу звучать по законам гармонии и контрапункта. И самое главное, самое болезненное во вслушивании в жизнь своей души – это обнаружение в ней последнего предела, до которого способна дойти душа в своем развитии – того самого предела, дальше которого лежит пустота и смерть. Хороший композитор – этот такой композитор, который умеет слышать вкрадчивое прикосновение смерти к своей живой душе. Но только великий композитор умеет не остановиться на этом, а преодолеть смерть, ощутить эту смерть частью своей жизни, всех своих жизней, своей личной вечности. Великий композитор способен на какой-то миг поверить, что он может жить вечно и развиваться беспредельно. А потом... Потом, Ромыч, червяк все равно побеждает, и кто знает – кто знает, что-то там впереди... В этом вся загадка, весь трагизм. Сперва композитор обещает нам почти что бессмертие, а потом вдруг показывает, что это бессмертие нам вовсе не нужно, что смерть обязательно придет, и что для нашей нынешней жизни это желанная смерть если только она приходит тогда, когда она нужна. И чтобы это выглядело убедительнее, композитор сам заканчивает произведение, до того как его сожрет червяк. Он делает красивую, впечатляющую коду, и произведение заканчивает свою жизнь за мгновение до того как его съел бы червяк, и успевает в финальном аккорде сказать свое последнее, самое важное слово и умереть красиво, "смертию смерть поправ". Вот этим, Рома, смерть поэтическая отличается от смерти натуральной, и поэтому все так любят поэтическую смерть и боятся настоящей смерти.

У меня нервно передернулись плечи, но я пересилил себя и постарался сосредоточиться на этой мысли не чувствами, а пока только умом. Чувства следовало приучить к этой мысли несколько позже.

– Парадокс жизни – тут голос Гнидыча сделался особенно мрачным -состоит в том, что она вынуждена жертвовать отдельной частной жизнью ради продолжения Жизни вообще. Но чтобы эта отдельная жизнь согласилась на такую жертву, ей крайне необходима иллюзия бессмертия, и эту иллюзию ей дает красивая, поэтическая смерть – смерть, обещающая жизнь вечную.

Мне ужасно не хотелось думать о смерти. Было очень жаль моих сперва умело взлелеянных, а затем подло обманутых надежд о бессмертии, и от этого стало неприятно и обидно. А когда я понял, что отныне мне предстоит мучительно бороться за жизнь и умирать поэтической смертью вместе с каждым прослушанным музыкальным произведением, мне стало по-настоящему страшно. Я понимал вместе с тем, что альтернативой красивой, поэтической смерти может быть только смерть не поэтическая, мучительная. Я вспомнил, как когда-то в детстве увидел умирающую, парализованную собаку на помойке. Шерсть на ней вылезла, обнажив разъеденную до мяса кожу. Тело животного тряслось мучительной смертной дрожью, животное задыхалось от вони собственного гниющего тела, а смерть все не приходила к ней... А когда смерть наконец придет, разве можно поверить, что после такой смерти может быть что-то еще?.. Выходит, что поэтическую смерть придумали люди не зря. Но вдруг и поэтическая, красивая смерть – это тоже дверь в никуда, и композиторы напрасно дразнят нас надеждой?

– Гнид, а вот объясни мне, зачем великие композиторы так делают? Ведь западло получается!

– Ясное дело, западло. Даже не просто западло, а страшное западло. Ты смотри, Ромыч, что такое трагедия? Трагедия – это всегда спервоначалу вера в красивые идеалы. Потом борьба, опьяняющий вкус побед. Потом признание, успех, всеобщая любовь, а где-то сбоку всегда – ненависть врагов и завистников. И все как в сказке – кажется, что все будет просто замечательно! Но когда все уже почти в это поверили, вот тут-то и случается какое-нибудь западло. Чаще всего – предательство самого верного друга. Настоящий композитор умеет правильно озвучить такую трагедию, он умеет языком музыки рассказать о трагедии жизни, но только... – тут Гнидыч хитро сощурился. – Но только, Рома, помнишь, что сказал однажды Талейран?

– А что он сказал?

– Он сказал: "Язык дан человеку для того чтобы скрывать свои мысли". Музыка – это самый древний язык, и скрывать свои мысли в ней удобнее всего. Так вот, самая главная и самая страшная в мире вещь, которую скрывает композитор в своей музыке, – это происхождение главного элемента в музыкальной трагедии – смертельного удара судьбы, убивающего героя этой трагедии. Композитор использует язык музыки, чтобы скрыть, что самое главное западло, виновное в трагедии – это предел развития душевных порывов самого композитора и воспетого, озвученного им героя... это его собственный червяк смерти, который облизывает его душу по краям. Композитор обставляет все так, что мы думаем, будто во всем виноваты внешние обстоятельства – ну там, численное превосходство врагов, измена верного друга, неизлечимая болезнь... Короче, типа, случайности. А иначе бы мы непременно жили вечно, развивались беспредельно и становились все совершеннее и счастливее. И мы ему верим, Ромыч, – мы ему верим! Мы слушаем его музыку и наивно верим, что жизнь непременно победит смерть, а в это время изнутри наши червяки – мой и композитора – снюхиваются между собой, и вскоре мой червяк начинает понимать, как червяк композитора ползал по его душе. А ты все слушаешь музыку и думаешь, что понял в ней чужую жизнь – хотя на самом деле ты понял чужую смерть. Но если вдуматься, то это уже одно и то же, потому что одна жизнь отличается от другой жизни только тем, как именно по ней ползает смерть, с какой стороны она к ней подкрадывается, и что эта жизнь предпринимает в ответ.

Тут неожиданно меня осенило:

– Послушай, Гнид, вот прикинь, что получается. Иисус хотел спасти наши души, дать им бессмертие, правильно? Но подумай – а как это проверить? Ведь никто оттуда еще не возвращался! А если проверить нельзя, то кто ему поверит? Как заставить человека поверить в то, чего проверить нельзя? Никакая наука здесь не поможет – остается только мистический путь получения знаний. Иисус пришел оттуда, он был единственный, кто знал на собственном опыте, что с окончанием этой жизни еще ничто не кончается. Но как он мог передать этот опыт другим, как заставить их поверить? Только по мистическим каналам. Как композитор, который делится движениями своей души через музыку. Но Иисусу музыка была для этого не нужна. Он сам был как музыка, потому что он жил по законам гармонии и контрапункта. И как в любом совершенном музыкальном произведении, в его жизни должна была быть кульминация, финал и красивая, впечатляющая кода – смерть, преодолевающая саму себя. Красивая, поэтическая смерть. Смерть-трагедия, смерть-преодоление! Понимаешь, по законам жанра Иисус не может умереть обычной, заурядной смертью. Нет – он должен успеть включить механизм самоликвидации, чтобы умереть до того момента, как обнаружится предел его возможностей как учителя, как проповедника, как Спасителя, наконец... Ведь он – мын человеческий, и силы его не беспредельны. Нет в человеческом мире ничего беспредельного, но только в беспредельное-то люди и верят! Красивая, поэтическая смерть обрывает жизнь влет, на самом гребне ее мощи, силы и красоты, и поэтому траектория этой жизни представляется вечной, не знающей никаких преград, а смерть – всего лишь случайностью. Вот такая-то смерть и нужна была Иисусу для того чтобы дать людям веру. Понятно, что такую смерть организовать не просто. Ведь это должна быть не просто смерть, а смерть-победа, смерть-преодоление. Для этого ему необходима помощь. И тогда Иуда, его любимый ученик, понимаюший законы гармонии и контрапунта – не музыки, но живой души Иисуса – целует своего Учителя и дарит ему эту столь необходимую ему смерть. И Иисус идет на Голгофу и там доказывает своей божественной смертью ту доселе неизвестную людям правду, которую Он доказывал им перед тем всей своей человеческой жизнью. Вот такая красивая и впечатляющая кода иллюзия бессмертия через смерть, столь необходимая людям, чтобы уверовать в жизнь вечную.

– Тогда, Ромыч, становится понятным, зачем Иуда взял деньги, а потом сразу повесился. Ведь если бы он и вправду был предателем, он бы сперва предпочел потратить денежки в свое удовольствие, правильно?

Я молча кивнул.

– Но он их не потратил. Тогда зачем же он их взял? Ты теперь понимаешь?

– Да что уж тут непонятного, Гнид! Он взял их, чтобы его во все времена считали предателем, чтобы никто никогда не заподозрил, что Иисус нуждался в помощи лучшего друга для того чтобы умереть. Умереть так, как это было необходимо по сюжету произведения, написанного его божественной душой. Иуда пожертвовал своим добрым именем, чтобы спасти и сохранить на века идею произведения, написанного его учителем и другом, сохранить веру в Него. Без подвига Иуды не состоялось бы и подвига Христа. Не было бы красивой коды на Голгофе – не было бы и Христа как идеи и символа вечного спасения, как гаранта бессмертия человеческой души.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю