Текст книги "Кунимодо"
Автор книги: Александр Саранцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Саранцев Александр
Кунимодо
Александр Саранцев
Кунимодо
Александр Петрович Саранцев – известный режиссер, сценарист, кинооператор – родился в 1927 году. В конце Великой Отечественной войны был призван в армию, воевал на Дальнем Востоке. Окончил ВГИК. Более сорока лет работал в документальном кино.
По своей документальной повести "Что с нами происходит?" снял фильм о В.М. Шукшине "Верность".
Лауреат премии имени Александра Довженко. Живет в Москве.
I
После того как Сталин убедился, что Рихард Зорге прав и что японцы в Маньчжурии (Квантунская армия) границу не перейдут, на Дальнем Востоке из наших военных остались одни пограничники.
Рассказывали потом: "Самураи нагло вели себя. Соберутся, бывало, с топорами, пилами и на нашу территорию за дровами. А мы стоим на вышках, смотрим и молчим. Приказ был не трогать, на провокации не поддаваться".
Потом-то они присмирели, когда в мае 45-го части Рокоссовского прибывать стали; эшелоны катились от Балтийского моря к Тихому океану один за другим – шпалы дымились! Лихие ребята понаехали, любо-дорого смотреть было: руки до локтей в трофейных часах, сапоги немецкие, кованые, на портупее чуть не у каждого – кольт, вальтер или маузер. А уж на груди-то! У любого – целый "иконостас" из орденов и медалей...
И в августе месяце война началась на Дальнем Востоке.
Нас из учебного полка в Красноярске привезли в пополнение 633-го Ковенского орденов Суворова и Кутузова стрелкового полка. Я оказался в полковой артиллерии командиром третьего орудия.
II
Прошли мы с боями от станции Градеково вдоль железной дороги, через Мулин и Нинань, до Муданьдзяна. Тут война закончилась, полк поставили гарнизоном в этом китайском городе. Наша батарея разместилась на окраине, в одноэтажных домиках бывшего японского военного поселка. Казарменной жизнью стали жить, уже несколько дней прожили.
Непривычно – тихо и спокойно...
И вот однажды (я в тот день был в карауле, разводящим) слышим, часовой у шлагбаума кричит: "Начальник караула, на выход!" Начальник караула, лейтенант был, говорит мне:
– Иди посмотри, чего он там...
Вышел, смотрю: часовой этот, солдатик молоденький, стоит, винтовку наизготовку держит и куда-то в сторону сопок показывает. Я глянул туда:
– Мамочка родная!..
Военная мотоколонна вытягивается из ущелья между сопками. И видно, что машины-то не наши: цвет у них желтоватый, не такой, как у нас. И в кузовах, будто на параде, сидят – рядами, винтовки между коленок, кокарды на шапках! – солдаты. Целый полк, не меньше, и на передней машине знамя, белое полотнище бьется на ветру, блестит даже.
– Японский бог!.. – не разобрал я сначала-то.
У них боевые знамена белые были, и тут – такое же...
Потом только, когда они ближе подъехали – тут уж и начальник караула выбежал, – мы все-то вместе и сообразили: "Сдаваться едут!" В сопках где-то бродили, не знали, а тут, видать, и до них дошло, что война-то закончилась...
Едут они, мы стоим.
А что нас? Горстка, а там целый полк и все на автомашинах, колонна конца не видно! От гула моторного земля дрожит! Мы, конечно, караул в ружье подняли, а что толку-то?
И смех и грех...
Подъехали они, остановились. Из передней машины офицер вышел, командир наверно, с ним еще один, солдат-переводчик. Докладывают: "Просим принять капитуляцию..." Лейтенант на меня смотрит, я на него: что делать-то? Он пожал плечами, ремень поправил и говорит:
– Сдавайтесь.
Полопотали они между собой, переводчик опять к нам:
– Требуем, чтобы капитуляцию принял офицер в звании не ниже вот... нашего командира полка.
А какие у них там звания?
Отправили мы посыльного в гарнизон. Там бегали-бегали, разыскали начальника штаба полка, майор был. Привели. Главный японец увидел его, подошел, честь отдал. Отрапортовал. Снял саблю свою самурайскую, с длинной ручкой, подает. Наш майор по всей форме принял и приказывает: "Всем спешиться! Сложить оружие..." Тут уж начальство понаехало из дивизии, оперативники, "СМЕРШ" – началась сдача в плен, как положено: бросают оружие в кучу, отходят в сторону, строятся поротно. Офицеры штабные и командир полка стоят отдельно.
Целый день валандались с ними.
Считали, переписывали, а потом... Их ведь девать куда-то надо? А тут городок этот военный, японский; мы-то заняли только часть, а с другой стороны он весь пустой – такие же домики одноэтажные, новенькие. Выдали им с трофейного японского склада японскую колючую проволоку, напилили они столбов; отмерили им квадрат в этом военном городке. Вкопали столбы, натянули колючую проволоку, ворота поставили.
И стали они жить-поживать – в лагере для военнопленных.
А нашей батарее, раз мы "приняли капитуляцию", приказали организовать караул по охране этого лагеря. Выделили солдат, разводящих назначили, нового начальника караула (капитан по званию), и началось: строятся каждое утро, ихний главный кричит команду, подходит с докладом к начальнику караула. Потом унтер-офицеры перекличку делают, считают. Все на месте, все в порядке... Выделяют по паре солдат от каждой роты, берут котлы и идут на склад получать продукты – рис, чумизу, гаолян. Мясо иногда давали. Несут все это на кухню. У них там, с противоположной от входа стороны, как бы на задах лагеря, было организовано что-то вроде продпункта. Столовая не столовая... пищеблок, в общем. Кухни стояли походные, ихние же, и дежурная команда при этих кухнях.
И вот о ком теперь рассказ-то.
III
Был там у них парень, повар.
Сбитый такой, крепкий японец; подвижный, общительный и даже веселый, в том смысле, что не унылый, как было бы положено пленнику-то. Волосы на голове торчком, сквозь желтую кожу плотный, дымчатый румянец; глаза черные, узкие, взгляд живой и хи-и-итрый! Часто улыбался, причем улыбка была не пустая, не заискивающая и фальшивая, как у большинства за колючей проволокой – этот улыбался открыто, искренне, как улыбаются люди молодые, здоровые и уверенные в своей силе и удачливости.
Часовые у нас стояли по углам ограды, а на ночь высылались так называемые патрульные посты – часовой должен был все время передвигаться от одного угла к другому и обратно. В зоне одного такого патрульного поста, как раз посередине дальней от ворот ограды, и был тот самый пищеблок, где работал этот японец.
Кунимодо звали его.
Каждый раз идешь от угла к углу, часовых разводишь, он (по-русски нахватался уже!) кричит из-за проволоки:
– Ка-пи-тана, ка-пи-тана! Здрова!
– Здорово, Кунимодо!
Мы, по правде сказать, всерьез к этим японцам и не относились. Как оно, дело это, дуриком началось, так все и шло. Да какие-то они вроде уже и безобидные были, эти японцы, вроде уже и жалко их было, и... Ну они без погон, без ремней шляются без дела по лагерю из угла в угол. Хотя на поверках и в строю вообще дисциплина у них была – будь здоров еще! Офицеров своих они слушались. Бывало, утром смотришь – у них там построение, команды кричат, бегут, строятся. Выходит командир, ему рапортуют, он идет вдоль строя, внимательно всех осматривает. В лица вглядывается. Глядишь, к какому-то солдатику подойдет, у них разговор какой-то происходит: ла-ла! Ла-ла-ла! Вдруг разворачивается – бац! Солдату по морде. Тот стоит не шелохнется.
– Ни хрена себе! – думаем. – Порядочки...
А этот-то, Кунимодо, повар. У него, конечно, было среди них положение привилегированное, потому что, как там ни говори, а в плену не на курорте: питание у них не ах какое было. Перед ним даже и офицеры заискивали, продукты-то в его распоряжении были. Он и жил на кухне, а на поверках даже и не появлялся.
Мы с ним все уже перезнакомились, весь караул. И я не знаю, почему он меня как-то особенно выделил? Может, потому, что разные мы с ним были, совсем разные. Он уж очень черный был, волосы у него прямо как проволока торчали во все стороны; а я отроду белокожий, и волосы в молодости светлые были и вились немного – волнами.
Не знаю.
Бывало, станем мы с двух сторон проволоки, смотрим друг на друга и разговариваем. Хотя какие там разговоры-то? А вот ведь разговаривали... Уж больно и мне-то, прямо скажу, было интересно с ним, иностранец ведь! У меня часы были трофейные, немецкие, он как-то увидел их, снял свои и ко мне:
– Ка-пи-тана, ка-пи-тана! Сисы, сисы!
– Ну и что "сисы"? – спрашиваю, думал, он меняться хочет.
А он их протягивает через забор: вот, мол, тебе часы, а сам на себя показывает, стучит в грудь и пальцами по ладони перебирает: "Я, мол, пойду к мадам..." – говорит и на руках будто качает что-то: "Вуа-а! Вуа-а!.." – ну, что у него где-то там "мадам" и ребенок, домой надо... Я говорю: "Э-э, милый мой!.. Нельзя. Часы-то себе оставь, мадам отвезешь, а это вот нельзя..."
Тут началась пантомима!
Он принялся канючить, но все жестами: "Ка-пи-тана! Ка-пи-тана!" Бормочет и руками показывает: "Ты и я – друзья! Помоги мне! Вот будешь обход делать... – Он изобразил, как я иду с караульными вдоль ограды, – а я..." он постучал себя по груди, лег на землю и пополз под нижний ряд колючей проволоки; подсунул голову и стал – уже с этой, с моей, стороны – озираться: вправо, влево, на меня и потом... Взгляд его устремился куда-то вперед.
Я невольно повернул голову в ту же сторону – там, сразу за дорогой, лежала ровная открытая земля, поросшая жухлым осенним бурьяном; вдали, у горизонта синели силуэты невысоких маньчжурских сопок.
"Что он там увидел?" – успел я подумать.
И обернулся – за оградой смеялась вся японская кухонная команда. Кунимодо уже поднялся с земли и смеялся вместе со своими солагерниками. Но те-то далеко у него за спиной, а этот рядом стоит, и в глазах у него вовсе не смех – вопрос. Напряженный и опаляющий. Я сделал вид, что разделяю это ихнее военнопленное веселье, для вида ругнул его и погрозил: брось, мол, эти свои шуточки!
Обернулось все хохмой и забылось.
Наши с ним "разговоры" повторялись почти ежедневно, как хорошо отрепетированный спектакль, представление. Солдаты – и наши, и японцысобирались вокруг, развлекались. У Кунимодо на кухне меч самурайский был: мы из кучи трофейной вытащили, отломили половину и ему отдали. Инструментов кухонных никаких не было, он им и мясо рубил, и капусту шинковал, и лучину строгал. А как народу побольше вокруг соберется, он схватит это бывшее офицерское холодное оружие за ручку – эфес-то у этого меча длинный, возьмется за него двумя руками и начинает!
Поставит этот обрубок прямо перед головой на протянутых руках, вдруг резко так закричит, сам себе что-то скомандует и этой саблей то вправо махнет, то влево! То ноги носками в разные стороны поставит широко, присядет будто, коленки прямо как стулья сделаются! То вокруг себя начнет вертеться! А саблей-то все машет и все какие-то команды кричит, резко так, коротко... Солдатики наши соберутся вокруг, со смеху за животы хватаются! Да и с ихней стороны, как только начинались наши с ним "собеседования", подходили группами, вокруг него толклись. Гогот, бывало, катится по обе стороны колючей проволоки.
Такой вот был парень...
Все остальные какими-то безликими казались, а этот уж больно был яркий, и мы, прямо скажем, не то что полюбили его, а как-то вот... поглянулся он всем. "Кунимодо! Кунимодо!.." – бывало, только и слышишь разговоров в караульном помещении. Конечно, все это не по уставу было, да ведь...
Война закончилась, мир на земле!
IV
Какое-то время прошло – август до конца, сентябрь, и где-то уже в конце сентября стало поворачивать к зиме; днями солнце еще светило, но ветры уже доносили сюда дыхание северных просторов – далеких и немилостивых. Подопечные наши помрачнели, домики-то у них – они же не отапливаются, а по ночам уже просто примораживает. Да и скучать, наверно, стали – в неволе-то...
И начались в лагере всякие процессы – "нежелательные".
Однажды на утренней поверке приходим мы с начальником караула, капитан был, и во время рапорта подходит к нам ихний командант, докладывает, а переводчик протягивает какую-то бумагу, свернутую в трубочку, перевязанную шнурком. Открываем – на русском языке написанная.
Начинаем читать:
"Ультиматум..."
"Ни фига себе!" – это я про себя, конечно.
А капитан-то фронтовик был, всю войну отдюбал – надоели ему эти враги! Немцы... итальянцы... румыны... японцы вот еще... Он их уж убивал– убивал! И они его тоже – били-били! Живого места на нем не осталось – четыре желтые колодочки за ранения, вся грудь в орденах! Надоели они ему, и злой был, и вообще такой уж человек нервный. Он бумагу эту читать не стал, передал мне, а переводчику говорит не глядя и сквозь зубы:
– Всем по баракам. Если через пять минут хоть одна собака здесь останется, пеняйте на себя.
Повернулся – и мы ушли.
Отправили эту бумагу в штаб полка, там читают.
Делают они нам заявление, "ультиматум", что, мол, "в лагере до личного состава дошли сведения о том, что командование гарнизона скрывает от военнопленных приказ Верховного Главнокомандующего Сталина, которым он объявил амнистию всем военнопленным бывшей Квантунской армии. И они требуют, чтобы сегодня до двенадцати часов ночи им этот приказ был объявлен и началась бы подготовка к отправке военнопленных на родину. В случае невыполнения этих требований они всем полком выходят из казарм и идут на колючую проволоку..."
Вот так.
В тот же час приехал начальник штаба дивизии полковник Оганесян, самый мрачный человек в гарнизоне. При любой погоде ходил в темной, почти черного цвета, шинели, в фуражке и всегда в черных перчатках, никогда мы его без перчаток не видели. И сам тоже черный, до синевы.
Молча осмотрел все и уехал.
V
Уехал он, а я подумал: "Добром теперь дело не кончится. Этот-то покруче нашего капитана окажется..." Подумал я так и вспомнил случай, бывший с этим полковником еще на марше во время боевых действий.
Шли мы тогда, как я говорил, с востока на запад вдоль КВЖД. И на четвертые или пятые сутки – днем, помню, дело было – остановился полк наш на привал. На холме в виду какой-то большой речки и моста через эту речку. И, как всегда, штаб дивизии в боевых порядках нашего полка: штабные машины рядом с нашей батареей.
И двух солдат из нашего дивизиона послали тогда к реке принести воды для полевой кухни. Взяли они по два взводных термоса, автоматы за спину закинули – и пошли. До моста было метров пятьсот, берег в других местах довольно крутой и заросший гаоляном, и к воде подойти удобнее всего было у моста. Там насыпь и берег у насыпи открыты. Ушли они, через несколько минут слышим: крики у моста, потом стрельба! Туда бросились человек пять из разведроты, и вскорости все вместе с теми двумя солдатами волокут пару связанных азиатов, одетых в черные китайские костюмы – куртку с кушаком и широкие в поясе шаровары с узкими у щиколоток штанинами.
Схваченные были уже избиты, в кровоподтеках.
Привели, докладывают:
– Диверсанты, японцы переодетые. На мосту под пролетом фугас устанавливали, шнур натягивали уже. Ребята-водоносы спугнули и задержали.
Вокруг пленных солдаты толпой, галдеж, крики, угрозы...
И тут появился полковник Оганесян, черный, в черных перчатках и, как всегда, в своей черной шинели. Хотя жара стояла страшная, дело было в августе. Допрашивали минуты две, не больше. Вопросы задавал и ответы переводил переводчик. Полковник молчал все время. Когда допрос закончился, тихо стало, только диверсанты эти несчастные свалились на колени, бьются лбами о землю и что-то скулят. Полковник помолчал не очень долго и, глядя куда-то на сопки поверх ихних голов, тихо и твердо произнес:
– Расстрелять.
Повернулся и ушел к штабному автомобилю. Солдатский круг расступился. Парни из разведроты (двое или трое?) увели японцев за сопку. Оттуда донеслось несколько коротких автоматных очередей.
Странно, конечно...
Но мы все, кто был как бы зрителем и свидетелем в этой сцене, полковника Оганесяна не осудили. Никто из нас. Злые мы были на них. За какую-то непонятную жестокость. Не отдельных японцев, а вообще – за жестокость японского военного духа, что ли.
Эта ихняя особенность поразила нас сразу же после перехода границы, когда штурмовали приграничную укрепзону. Была на японской стороне высота Верблюд – двуглавая сопка с дотом на каждой вершине. Склоны перед сопкой пристреляны "кинжальным огнем" с двух направлений, соседний, 637-й полк, который брал эту сопку, уложил перед этими "дотами" (долговременная огневая точка) целый батальон.
Но это-то все нормально, как на всякой войне.
Страшное было в другом: когда захватили эти огневые точки, оказалось, что пулеметчики в них (уже убитые, их в конце концов забросали гранатами) были прикованы к пулеметам цепями.
"Камикадзе" – смертники.
А в первую ночь на японской уже территории группа этих камикадзе вырезала расчет реактивной установки "Катюша". Ребята спали прямо на земле, японцы сняли часового и гвардейским минометчикам вспороли животы. Каждому. Уйти, конечно, не сумели, их поймали, и тут же – никаких судов на войне не бывает – сами солдаты разожгли огромный, как на языческих праздниках костер, и штыками загнали смертников в пламя.
Долг платежом красен.
Око за око.
Зло порождает зло – что там еще, подходящее к случаю?
Фронтовики, ребята, которые с запада приехали, – народ был уже и привычный. А нам-то было всего по 17 лет. Я, помню, несколько дней после этой ночи не мог проглотить даже трофейные японские галеты, пресные и совершенно не имеющие никакого запаха или вкуса.
Не любили мы японцев тогда.
На слуху и на памяти были и вальс "На сопках Маньчжурии", Цусима, крейсер "Варяг", озеро Хасан и речка Халхин-Гол...
Не любили мы их.
VI
А тут в день ультиматума полковник Оганесян приехал, посмотрел и молча уехал. Минут за тридцать до полуночи подогнали к лагерю два аэродромных прожектора и три ДШК – зенитные установки, по четыре крупнокалиберных пулемета в каждой, смонтированные в кузовах "студебекеров". Расставили всю эту "технику" вдоль ограды напротив заводской стены по ту сторону лагеря. Там был какой-то брошеный завод и стена одного корпуса, прямо как скала, обрывом поднималась над бараками.
Ровно в двенадцать часов ночи вспыхнули прожекторы, и через аэродромные усилители понеслись команды: "Прицел!.. Азимут!.. Длинными очередями... Огонь!" – и двенадцать крупнокалиберных стволов расстелили над бараками огненное гремящее покрывало. Пули в стену за лагерем бьются, искры летят. Светло, как днем, стало.
Никто, конечно, из бараков не вышел.
Часовые наши наблюдали, видели через окна: как только все началось, они с нар на пол все повалились и так на полу до рассвета и пролежали.
VII
После этого полуночного фейерверка в лагере опять стало тихо. Больше ультиматумов нам не предъявляли. Но теперь "нежелательный процесс" возник на нашей стороне колючей проволоки.
Началось все с той огромной кучи оружия, которую японцы накидали у нашего шлагбаума, когда мы у них "принимали капитуляцию". В тот же день выставили часового у этого бесхозного арсенала, и в табели по постам он стал числиться как "пост № 1". И в тот же день (вернее, в ту же ночь) у этого поста появились китайцы из соседних деревень.
Как раз в это время на территории, освобожденной нами от японской оккупации, началось создание административного устройства будущей Китайской Народной Республики. Шла регистрация местного населения, и каждый явившийся к месту регистрации "с оружием в руках" почти автоматически зачислялся в ряды хунхузов – борцов народного сопротивления оккупационному режиму. В ближайшие дни на "посту № 1" цена одной японской винтовки системы "Орисака" установилась на отметке в одну четверть ханжи – китайской рисовой водки.
Всю поступающую "валютную наличность" наш старшина взял под свой контроль, и во время еды (завтрак, обед и ужин) каждому караульному отмеривалась порция – полная до краев крышка от трофейного солдатского котелка. Мы потом смерили: ровно пол-литра помещалась. То есть каждый получал в сутки полтора литра этого экзотического самопального напитка. Страшная, между прочим, была вещь! Очень уж вонючая, мы по первости пили ее, зажимая нос пальцами.
Потом привыкли.
Но дисциплина у нас стала серьезно хромать. Дивиденды от деятельности "поста № 1" все увеличивались, и ароматы ханжи все чаще разливались в воздухе и в перерывах между приемами пищи. Тут еще скука, старики ждали демобилизации, потом слух прошел, что наш полк скоро расформируют. В общем, время было какое-то такое неопределенное, разболтанное, дисциплины положенной не было.
Но все это – трофейное оружие, ханжа – было, так сказать, внешним усугубляющим обстоятельством. Главное было в нашей полной "профнепригодности". Мы были полковой артиллерийской батареей. За шесть месяцев в учебном полку и за два месяца непрерывных ежесуточных маршей и маневров в условиях горно-лесистой местности вблизи границы (перед наступлением) из нас сделали наводчиков, заряжающих, подносчиков снарядов, связистов, разведчиков-наблюдателей... меня вот – командиром орудия. И всех вместе нас обучили главному: поддерживать огнем действия пехоты, находясь в ее боевых порядках. Война в Маньчжурии была короткой, однако она показала, что мы с этим как-никак, худо-бедно, но справились.
А тут?..
Ну какие мы, к лешему, были "охранники"! Это же, как ни крути, совсем другая "специализация". Тут нужны были конвоиры, надзиратели, надсмотрщики, вертухаи... что там еще? Ну и, соответственно, какая-то иная "профессиональная" психология.
Ну вот, например, стоят солдаты на постах, часовые: и что они? "Чего здесь охранять-то?! Был бы объект какой, а то япошки эти гребаные – торчи тут из-за них. Холодно!.."
А и одеты-то мы были, Господи, кто в чем.
Это ведь конец сорок пятого года, в стране голод, самый настоящий голод был. Все войска за пределами страны были переведены на местное, подножное, так сказать, довольствие. А мы как ушли в наступление в ботинках сыромятных, в обмотках перестиранных, шинелях и бушлатах бывших в употреблении... в походе еще обносились все в лоскуты!
Трофейное обмундирование понапялили на себя – кто что!
И мундиры, и ботинки, и ремни с японскими пряжками, шапки ихние солдатские, то ли из волчьего, то ли из собачьего меха – ужас! Посмотришь, бывало: солдаты, не солдаты... Армия, не армия...
А что нам было делать? Холодно, по ночам морозы уже стояли. Ребята на угловых постах натаскают в канавы и в кюветы дорожные бревен, столбов поваленных, досок, костры запалят, сидят греются. И патрульные часовые, которые вдоль ограды двигаться должны, – они тоже здесь. Подойдут к костру, посидят побазарят и пошли на другой угол.
К другому костру!..
VIII
В ту ночь в караульном помещении слышу вдруг: Бах! Ба-бах!.. Стрельба на объекте! Я поднял караул в ружье, трех караульных с собой и побежал на выстрелы, к угловому посту:
– Что такое?!
– Японцы убежали...
– Как – убежали?!
Патрульный, конечно, здесь же, у костра.
– Где? – спрашиваю.
– Да вон там... – отвечает, а сам трясется весь. – С той стороны, где кухня... разрезали проволоку и ушли...
– Веди, показывай!
Подходим к месту, рассказывает:
– Сидел с ребятами на углу, слышу, что-то с проволокой – гудит!.. Я бегом сюда, а они из-под проволоки один за другим – раз!.. раз!.. выскакивают и вон туда, через кювет, и за дорогу. Я затвор передернул: "Стой, стрелять буду!.." – и выстрелил...
– Попал?!
– Да не знаю! Я не целился... – чуть не ревет уже.
Засветил я фонарь, а в эту ночь первый снег выпал и все четко-четко так видно! Черный провал в заборе, перерезанная проволока, дыра... и следы на снегу – от босых ног. Босиком выходили, чтобы тише было; через кювет, через дорогу и дальше в темноту, там поле и за полем корейский поселок. И здесь же, сразу за дорогой, валяются: ранец, длинный нож, ножницы саперные... брызги от крови...
– Попал, значит. Бросили после выстрела.
Собрали мы "вещественные доказательства", принесли.
Разбудили начальника караула, а этот!.. – поднялся, злой с похмелья, матерится на чем свет стоит! Ему, понятно, все это не сахар, хвалить его за такое дело не станут.
– Что в ранце? – спрашивает.
Открыли ранец, лежат несколько буханок хлеба и в отдельном кармане на ранце – японское боевое знамя. Белое полотнище, посредине круг красный, черные иероглифы по углам. Что там у них написано, читать мы не стали, не понимаем; уложили все как было и отправили под охраной в штаб дивизии; сами всем караулом в лагерь:
– Тревога! Построить всех!.. Перекличка!
Начинаем считать – на том фланге, где кухня была, нет сорока человек. Целый взвод... Утром начштаба дивизии полковник Оганесян вызвал нашего начальника караула. Много говорить не стал и не ругался, сказал только:
– К вечеру все сорок человек должны быть на месте. Живые или мертвые. Все.
Капитан вернулся:
– Усилить посты вокруг лагеря. Свободных караульных в ружье!
Построил, разбил на группы по два, по три человека и в окрестные поселки:
– Искать! Всех вернуть! Времени прошло немного, далеко уйти не могли, где-то здесь они. При попытке к бегству – огонь!
Пошли мы.
IX
В ту сторону, куда вели следы, там поселок был, корейский. Не знаю, то ли у них связь была с жителями, то ли еще что, но из сорока человек шестнадцать беглецов здесь же сразу и поймали, кого где. Некоторые уже успели добыть себе – за деньги, что ли? – гражданскую одежду, переоделись. Но их сразу можно было отличить от местных, мы к этому времени уже отличали китайцев от корейцев, корейцев от японцев, японцев от китайцев и корейцев. Они все-таки разные.
И вот в этом поселке...
Как будто кто нарочно все подстроил... Зашли мы – в паре со мной был наводчик из моего расчета, Колька Кронов. Он был караульным, с карабином ходил, а я, как сержант, с автоматом, у нас на вооружении были автоматы ППШ. Заходим в один двор, во второй – нигде ничего нет... Потом в одном дворе смотрим – вдоль забора поленница. А ночью, я говорил, первый снег выпал, небольшой снежок, только припорошил слегка. И на всей-то поленнице снег, а тут в одном месте чистые поленья лежат, прямо как воронка. Не я, правда, заметил – Кронов заметил и говорит:
– Сань, посмотри-ка! Чё-то тут такое...
Пригляделись – действительно, что-то не так. Подходить-то стали уже с опаской. Подошли, Кронов возьми да и тронь эту поленницу, она вся – раз! – и рассыпалась. И оттуда, уже в черное переодетый, выскакивает человек, буквально у самого лица с визгом пролетел мимо нас и – в ворота и вдоль улицы – бежит!.. Мы за ним, выскочили – он от нас уже удаляется; убегает грамотно, петлями – справа налево, поэтому еще и не успел далеко-то убежать.
Бежит босиком. Кронов кричит:
– Саня, стреляй!
И... я бы выстрелил, конечно.
Если бы я его не узнал. И сейчас не знаю, как, по силуэту, по походке или еще по чему-то, но я узнал, что это он – Кунимодо. И все это в одну секунду, в мгновение в мозгах-то произошло: я сообразил, что это он, что в руках у меня автомат и он еще не успел далеко убежать, и если я сейчас подниму ППШ – я же его прошью. Наповал... Стою, руки с автоматом будто стопудовые сделались...
А Колька кричит:
– Саня, твою мать! Стреляй!..
А сам уже стал на одно колено, передернул затвор и целится. Целится он у нас еще с учебного полка лучшим наводчиком считался – бах!.. Того как все равно кто толкнул. Он подпрыгнул, опять завизжал что-то неразборчиво и побежал... уже хромая. Хромает, но бежит еще. Мы добежали до того места, где его пуля застала, смотрим, на снегу свежими пятнами кровь... А там, дальше по улице, впереди у него ребята наши были. Услыхали выстрел, выскочили на улицу и наперерез ему, и кто-то уже стреляет из автомата. Он заметался, заметался, потом остановился, поднял руки и стоит.
Босой на снегу.
Когда мы подошли, ребята уже бить его стали. Прикладами...
Содрали с него куртку, она такая черная и веревочками, как детская распашонка, спереди завязывается, – содрали, а у него под ней ничего нету. И на нем штаны тоже китайские, узкие у щиколоток, и в этом месте, где бедро прострелено, штаны намокли от крови.
Но он стоит, не падает.
Мы подошли, я увидел его – он раздетый, за голову руками схватился, тело у него желтое, мускулистое, по-восточному гладкое. И от каждого удара торцом приклада – сразу след, как восклицательный знак.
Ну что? Что тут говорить-то...
Жалко мне его стало! Я все... я все понимаю – и ребята злые, и начальник караула на них матерился, и неизвестно еще, что и как решит полковник Оганесян... и вся эта ночь, весь этот кошмар с пленными, со стрельбой! Но вот...
Ведут его по дороге к лагерю, бьют.
Я когда подошел, его проводили мимо меня... В жизни мне никогда уже не забыть этого взгляда. Он поднял голову, оглянулся – я в стороне шел... Мы с ним взглядами-то и встретились.
И вот...
Что мучает мою душу до сей поры?
Что было в этом взгляде?
Страх... конечно, страх был. За жизнь свою, за "мадам", за ребеночка, который у него где-то там, за Японским морем... Боль была, потому что бьют и бедро прострелено: кость-то, похоже, у него целая была, но бедро-то прострелено, горит, наверно... И еще была – самое для меня страшное, невыносимо мучительное – мольба. Мольба, обращенная уже прямо ко мне, я только что слова не услышал: "Ка-пи-тана!.. Ка-пи-тана!.."
Ну что я мог сделать?!
Сказать ребятам, чтобы не трогали его сейчас?
Кто такой был бы я для ребят...
В общем... чего я взялся рассказывать-то?
Вот и весь рассказ, собственно говоря. Собрали их. Сколько-то в тот же день поймали, остальные тоже, конечно, далеко не ушли, их потом нашли. Двоих убили, пока ловили. Собрали всех, все стало по-прежнему. Стали, конечно, строже посты держать, запретили костры жечь. По нескольку раз в ночь выходили мы посты проверять, особенно патрульные. Заставили этих же самых японцев, дали им еще колючей проволоки – навели они второй ряд ограды.
Полк наш вскорости расформировали.
Что с этими пленными японцами было потом, после нас, я не знаю. Нас расформировали и вывели из Маньчжурии, а они (было слышно потом) дорогу строили где-то вокруг Байкала, работали сколько-то лет – пять, что ли. Потом их всех отправили. Отправили в Японию.
Такой вот случай был.
Кунимодо...