Текст книги "Камов и Каминка"
Автор книги: Александр Окунь
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
ГЛАВА 3
повествующая о других неприятностях, приключившихся с бедным художником
Нет никаких сомнений, что важнейшей из трех составляющих любого произведения двумерного пластического искусства является композиция. Нам известны великие мастера, такие как Рафаэль, чьи колористические достоинства сводятся к умению более или менее успешно замаскировать полное отсутствие оных. Можно спорить о причинах, побудивших Микеланджело сказать о Тициане: «Как жаль, что такой талантливый художник совсем не умеет рисовать», но сейчас достаточно отметить, что даже Микеланджело, несмотря на слабый, по его мнению, рисунок, не отрицал достоинств Тициана-живописца. Однако не будет преувеличением заметить, что не существует ни одного хорошего произведения с дурной композицией. И разумеется, это относится не только к живописи и графике, но абсолютно к любой области творческой активности человека, будь то скульптура, архитектура, музыка, литература. Хорошая композиция – непременное условие успешной работы, ибо является не чем иным, как организацией пространства. А что такое творчество вообще, если не организация, не преобразование хаоса в систему? Чем занят музыкант, как не организацией звуков, архитектор – объемов, художник – линий, пятен, красок, литератор – слов? Организация эта, сиречь композиция, ее ритмическая основа, ее динамика, логика, баланс, – именно она, в не меньшей степени, чем занимательный сюжет, изящный стиль и мудрые мысли, является залогом успеха литературного произведения. И если сюжет этой книги представляется исключительно животрепещущим, стиль вполне достойным, а содержание достаточно глубоким, то вопрос о том, каким образом строить наше повествование, нас весьма тревожит. Должно ли оно литься, так сказать, естественным путем, последовательно, от начала к концу, или расцветать спонтанно, как результат полета свободных ассоциаций? Будет ли верным насаживать события на шампур временной оси или же тасовать их, как карты в колоде, сдавая читателю как пойдет? После некоторых раздумий мы пришли к выводу, что милый нашему сердцу линеарный способ изложения событий, увы, не соответствует духу сегодняшнего дня. Сами посудите, у кого достанет терпения (уж не говоря о времени) влачиться, образно говоря, по тропе повествования пешком, отмечая каждый кустик, каждый камушек, былинку хилую? Куда как авантажней дерзкие прыжки во времени, будоражащие воображение и не дающие погрузиться в сладостную дрему, – короче, этот способ передачи информации наилучшим образом соответствует возможности читателя эту самую информацию поглощать и переваривать небольшими контрастными порциями, так, как это принято в нашу яркую, торопливую и экономичную эпоху. Подобный пространственно-временной коктейль, как справедливо заметит просвещенный читатель, отнюдь не является изобретением автора, этому изобретению по крайней мере лет сто пятьдесят с хвостиком, но мы и не претендуем на патент, мы просто, как уже говорили ранее, желаем быть с читателем полностью и во всем откровенными, посвящая его не только в события, на этих страницах изложенные, но и в авторские соображения по тому или другому поводу.
Инцидент, на который намекала Смадар, произошел года за три до описываемых событий. Точнее, несколько меньше, но три года звучит как-то эпичнее, и, по нашему мнению, большого греха в такой неточности нет, тем паче что и сам художник Каминка со временем пребывал в отношениях крайне неопределенных. Основной проблемой в этих непростых отношениях являлся тот факт, что самоощущения художника Каминки как автономной единицы хватало на один, максимум два последних года. Отсутствие жизненного континуума было для художника Каминки мучительным не только по причине отсутствия как такового, но и потому, что он был убежден в наличии абсолютного возраста, то есть возраста, в котором человек, с наибольшей силой воплощая все присущие ему черты, заданные природой параметры, наиболее гармоничен и адекватен себе самому. Подобное убеждение, очевидно, подразумевающее наличие идеала и его земного отражения, пытающегося ему соответствовать, дает нам право утверждать, что художник Каминка был своего рода платоником, правда, скорее, если так можно выразиться, стихийным, ибо Платона он отродясь не читал, как, впрочем, и других великих философов, делая исключение для Монтеня, которого числил не по философскому, а по беллетристическому ведомству наряду с любимыми им Джеком Хиггинсом и Лоренсом Дарреллом. Впрочем, весь этот разговор мы затеяли исключительно для того, чтобы объяснить, почему история почти трехлетней давности не оставила в нынешнем художнике Каминке никаких глубоких следов и почему художник Каминка снова вляпался в очередную неприятность. Собственно, поначалу, изрядно напуганный, он вел себя осторожно, за языком своим следил, близко к себе никого не подпускал и, когда в академии начались кардинальные реформы, супротив своим наклонностям не сделал ни единой попытки возразить. Проглотил, как прочие. И правильно сделал, ему что, больше всех надо? Но вот вляпался, а теперь еще благодаря этой противной Смадар, та давнишняя, благополучно вытесненная услужливым мозгом куда-то на окраину сознания и почти забывшаяся история снова ожила, заставляя художника Каминку мучительно краснеть, сжимаясь от беспомощности и стыда.
* * *
Вот уже с четверть века художник Каминка преподавал в Иерусалимской академии художеств «Бецалель» рисунок и графические техники: офорт, литографию, ксилографию. Дело свое художник Каминка знал на славу, и это обстоятельство, а также четкая, аргументированная манера вести занятия снискали ему среди студентов достаточно большую популярность. Частые по ходу уроков обращения к литературе, поэзии, философии составили ему репутацию интеллектуала, к которой, правда, он относился довольно скептически, охлаждая восторги словами: «Горе времени и месту, где я считаюсь интеллектуалом». Вышеперечисленные качества вкупе с доброжелательностью и некоторым чувством юмора нивелировали его в общем заурядную внешность, и редкий год проходил без того, чтобы одна, а то и несколько студенток не влюбились бы в харизматического преподавателя. Такие влюбленности испокон веку были органичной частью академической жизни, равно как и связи между преподавателями (по большей части мужского пола) со студентами (по большей части пола женского). Признаться, мы не видим в таких отношениях ничего плохого, если, конечно, за ними не стоит принуждение или попытка использования оных для личной выгоды. Более того, как и в любой любовной игре, мы видим в них одни только достоинства. Надо сказать, что художник Каминка также верил в исключительную пользу таких профессионально-любовных контактов.
«Стала бы Ханна Арендт Ханной Арендт без опыта романа с Хайдеггером? – вопрошал он, воздевая указательный палец ввысь. После секундной паузы палец делал резкое решительное движение справа налево и, издав победоносное „Нет!“, художник Каминка продолжал: – Может быть, и стала бы, но это была бы другая Ханна Арендт, а стало быть, и не Ханна Арендт вовсе». Подобное заявление позволяет нам утверждать, что, как и многие преподаватели, художник Каминка был до некоторой степени демагогом. Следует, однако, заметить, что, несмотря на такие, с позволения сказать, воспламенительные заявления, все они имели, как бы это выразиться, характер исключительно теоретический, ибо на деле с женщинами художник Каминка был робок, побаивался их, и все его приключения ограничивались в лучшем случае безобидным, ни к чему не ведущим флиртом.
Вопрос о равенстве полов, ставший в конце XX – начале XXI столетия одним из главных вопросов либерального дискурса в США, побочным своим результатом имел качественные изменения академической жизни и в Израиле. Угроза Sexual Harassment* стала оружием, позволяющим добиться почти всего, начиная от лучшей отметки и кончая увольнением преподавателя, не желающего подчиняться диктату политической корректности. Поначалу художник Каминка отнесся к разгорающейся кампании легкомысленно и даже публично называл политкорректность синонимом ханжества и лицемерия. Идею равенства культур, да и равенства вообще считал бредом, утверждая, что равенство – это энтропия, смерть, хаос, а жизнь вообще и искусство в частности есть иерархия, то есть организованное неравенство. Однако увольнение преподавателя анатомии, позволившего себе сказать, что молочная железа имеет свойство с годами менять свою форму, насторожило его, и, поняв наконец, куда ветер дует, художник Каминка, более всего желавший мирно дотянуть до недалекой уже пенсии, начал вести себя в соответствии с инструкцией ректората, которая запрещала любые контакты (в том числе по взаимному согласию), а также все вербальные выражения, могущие быть интерпретированы как затрагивающие то, чего затрагивать не рекомендуется.
Вряд ли мы сможем сообщить читателю нечто новое относительно того всем хорошо известного факта, что довольно часто пружиной, запускающей в действие событие подчас и мирового масштаба, становится сущая мелочь, пустяк какой-то, к самому событию никакого отношения не имеющий. Да, о роли случайности в жизни человека сказано столько, что нам совершенно нечего добавить по этому поводу, разве что сокрушенно заметить, что, не угораздь на первом уроке рисунка первокурсницу Рони Валк из двадцати одного мольберта сесть за четвертый слева, история наша, возможно, покатилась бы по другому руслу, если бы покатилась вообще. Не меньше сказано и о пагубности бездумного, косного следования привычкам. В данном случае мы имеем в виду привычку художника Каминки, обращаясь к сидящим перед ним студентам, делить их на три группы и, выбрав человека, сидящего в центре каждой группы, поочередно переводить взгляд с одного на другого. Таким образом, по его мнению, у всех студентов возникала иллюзия, что преподаватель обращается непосредственно к каждому лично. В результате именно такое ощущение сформировалось у сидящей в центре левой группы Рони Валк, ибо к ней и только к ней были обращены такие удивительные и неожиданные слова этого странного человека. Раз за разом в ее глаза погружался пристальный взгляд, от которого во всем теле возникали непривычная легкость и какое-то странное дрожание. Словно этот человек открывал перед ней ворота заветного зачарованного сада, о котором она мечтала всю свою недолгую жизнь. Очень быстро Рони Валк выбилась в ряд лучших, тех, кому художник Каминка уделял больше внимания. Часто, сидя за ее мольбертом, исправляя ошибки и показывая возможные способы решения поставленной задачи, он чувствовал, как прижимается к его ноге бедро, как касается его плеча горячая грудь. Художник Каминка старательно делал вид, что ничего не замечает. Он привык к подобным испытаниям и, если действия становились излишне активными, сообщал соблазнительнице, что она, к сожалению, слишком стара для него, а если и это не помогало, цитировал соответствующую инструкцию. Рони Валк вряд ли можно было отнести к разряду роковых женщин. Как часто бывает с объективно малокрасивыми девушками, заметной ее делали глаза, большие, влажные, как у оленихи, со щеткой таких же оленьих жестких черных ресниц и радужкой настолько большой и темной, что, сливаясь со зрачком, она занимала почти всю поверхность глазного яблока, оставляя лишь легкие проблески по краям. Художник Каминка был уверен, что предки ее не одно столетие жили в Украине или Польше, ибо именно в тех краях неведомая мутация генов произвела тип еврейки с влажными глазами крупных копытных, черными жесткими волнистыми волосами над низковатым лбом и нежной мякотью крупных губ с темным мягким пушком на верхней.
* * *
В феврале, как раз на семестриальных каникулах, художник Каминка открыл выставку в тель-авивской галерее «Красный бык». За время жизни в стране его листы, которые представляли собой своего рода иронические палимпсесты, снискали определенную известность в узком кругу любителей графики.
– У тебя, Сашенька, имя хорошее, но маленькое, – сказала ему как-то его коллега по преподаванию скульптор Мириам Гамбурд, женщина наблюдательная, с афористическим складом ума и крепкого, как подобает скульптору, сложения, – а лучше было бы плохое, но большое.
– Ладно тебе, Мирра, – попробовал отшутиться художник Каминка, – говорят, размер значения не имеет.
– Мало ли что говорят, – пожала плечами Мириам и после легкой паузы, во время которой лицо ее приняло то озабоченно напряженное выражение, которое бывает у людей, старающихся что-то припомнить, веско добавила: – Значения, может, и не имеет, но влиять, точно влияет.
И хотя в глубине души художник Каминка понимал, что Мириам права и что для того, чтобы завоевать свое место под солнцем, надо в корне менять творческую ориентацию применительно к современным тенденциям, он довольствовался тем, что трогало его сердце, для которого прошлое было дороже и интереснее настоящего. Из этого факта следует, что критик, однажды назвавший художника Каминку типичным представителем провинциального реакционного романтизма, был человеком довольно проницательным.
Вернисажи художник Каминка не любил не только по природной пугливости и робости характера, но и потому, что работы, впервые оказавшись на ярко освещенной экспозиционной стене, бесстыдно выставляли напоказ все те огрехи и просчеты, которые были упущены в мастерской. Нервный, злой, старательно притворяясь любезным, он мучительно поддерживал беседу с немногочисленными визитерами, когда в галерею ворвался шелестящий огромным букетом белых роз вихрь и кинулся ему на грудь. Она крепко прижалась к нему, и сквозь плотную зимнюю одежду его опалил жар юного тела. И – слаб человек! – не выдержал художник Каминка, прижал ее к себе еще крепче и с восторгом и замиранием сердца почувствовал, как быстрый язык девушки скользнул по его зубам.
С возобновлением занятий художник Каминка старательно избегал оставаться с Рони наедине, но взгляд девушки неотрывно преследовал его, и, когда их глаза встречались, она еле приметно улыбалась, словно сообщая пароль причастности к тайному заговору. Однажды, случайно столкнувшись на пустой лестничной площадке, она снова прильнула к нему, и опять художник Каминка ощутил полное изнеможение и невозможность, нежелание сопротивляться. Он понимал, что рискует карьерой, репутацией, вожделенной пенсией, наконец, и ужасался своей беспомощности. Он отдавал себе отчет в том, что ему, уже давно вышедшему из группы самцов, могущих рассматриваться самками в качестве возможного партнера, попросту льстит внимание девушки почти на сорок лет его моложе, но не осознавал, что на деле ему кружит голову призрачная возможность вернуть себе молодость, вновь обрести способность к безоглядному, безумному поступку, риску, ощутить веселую легкость и сознание собственного всемогущества, о которых он забыл так давно, что даже и не тосковал о них, и которые, внезапно ожив, дразнили его сейчас мгновенной своей доступностью. Вместе с тем он испытывал страх. Не только страх возможных последствий запретной связи. Это юное, лучащееся бесстыдным желанием, источающее жаркую чувственность тело заставляло художника Каминку сомневаться в своих способностях насытить его, довести до обморочного забытья, и этот страх был еще ужаснее и постыднее первого. И наконец, одна только мысль о том, что она увидит раздутую оплетку варикозных вен на его ногах, желтые брюшные складки, жирные валики на пояснице, обрюзгшие, свисающие мышцы груди и рук, заставляла его губы кривиться в гримасе мучительного отвращения.
– Я почти на сорок, ты слышишь, сорок лет тебя старше, – умоляюще бормотал художник Каминка, сидя рядом с Рони в крохотном ресторанчике «Чьело» в нижнем конце улицы Агрон, месте, где, по его расчетам, не было шансов встретить знакомых. – Пойми, это не шутки. Мы слушаем разную музыку, читаем разные книги, нога моя не ступала в дискотеку, ну, что еще, вот – я не ем гамбургеры… – Он положил свою руку на ее запястье и тут же, словно обжегшись, отдернул.
– Разве это имеет значение? – Ее губы с влажным бликом на нижней приоткрылись и узкая полоска белой эмали блеснула в темной каверне рта. – Я ведь тебя люблю.
– Господи, Рони, – простонал художник Каминка, – да подумай ты о самых очевидных вещах! Ну не двадцать мне лет и даже не сорок! Ты что, хочешь, чтобы в один прекрасный момент я на тебе дух испустил? Тебе это надо?
– Это не важно.
– Боже мой! А что же важно?
– Важно то, – твердо сказала Рони, – что я тебя люблю.
– Рони, ты все это выдумала, – отчаянно, стараясь не смотреть девушке в глаза, бормотал художник Каминка. – Прошу тебя, Рони, давай оставим…
– Но я не могу оставить, – плечи ее капризно приподнялись. – Как я могу оставить, если люблю тебя?
Художник Каминка развел руками:
– Это безумие.
– Ну и что? – спросила Рони.
В течение следующих месяцев художник Каминка во время занятий к Рони не подходил и тщательно избегал любой возможности оказаться с ней наедине. Аудиторию покидал в сопровождении кого-нибудь из студентов, на парковку шел вместе с кем-нибудь из коллег. Три ее письма он выкинул, не вскрывая конверта. Летом Рони улетела в Грецию. В новом учебном году на занятия она не явилась, а вскоре поползли слухи, что Рони Валк крестилась и постриглась в монахини. В конце первого семестра секретарь кафедры Ирит Нахмани вручила художнику Каминке подписанное ректором академии письмо о временном отстранении от работы до выяснения обстоятельств инцидента.
– Ничего не понимаю. – Художник Каминка снял очки. – Какой инцидент, Ирит?
Секретарша, явно чувствуя себя неловко, глядя куда-то в сторону, приподняла тонкие брови:
– Я не знаю, но ходят слухи…
– Какие слухи? – неожиданно высоким голосом, возмущенно выкрикнул художник Каминка.
– Рони Валк… – опасливо косясь на дверь, тихо сказала секретарша. – Ходят слухи, будто это из-за вас…
ГЛАВА 4
в которой появляются тренер Гоги, гигант Муса и другие обитатели спортзала «Железный дух»
Поздно вечером за два дня до назначенного разбирательства дела доцента Александра Каминки дисциплинарным судом Иерусалимской академии художеств «Бецалель» художник Каминка направился в спортзал, который регулярно посещал на протяжении последних трех лет не по причине любви к спорту – к спорту он как раз относился со снобистским презрением, считая его пустой тратой времени и способом самоутверждения для тех, кому не хватает мозгов и таланта на что-либо действительно достойное. Не подлежит сомнению, что греческая идея гармонии духа и тела была чужда художнику Каминке. Причиной, заставившей художника Каминку изменить своим принципам, стало прискорбное состояние его позвоночного столба. Поглядев на его компьютерную томографию, большой дока по проблемам спины профессор Хаим Вилькенштейн сказал: «Ваш позвоночник не в состоянии держать тело – он скоро рассыпется. Единственный выход – нарастить мышцы так, чтобы они его держали».
И вот, как уже сказано, третий год, три раза в неделю, художник Каминка конфузливо совершал разнообразные телодвижения, поднимал штангу, неуклюже махал гантелями в спортзале «Железный дух» на улице Пророков, прямо напротив Старого города. Зал этот был неким подобием ничейной земли, где мирно пересекались люди, в обыденной жизни ничего общего друг с другом не имеющие. Молодые ребята, готовящиеся к военной службе, и ультраортодоксальные евреи, поселенцы и арабы, иммигранты из США и иммигранты из России, грузинские евреи и выходцы из Франции. Кого-то привело сюда стремление к физической красоте и рельефной мускулатуре, других – жажда к исцелению разнообразных недугов, были и те, кому физические нагрузки и упражнения приносили душевное успокоение. С первой же минуты своего пребывания в новом для него мире художник Каминка проникся чувством глубокого профессионального удовлетворения от возможности наблюдать изумительные в своем разнообразии человеческие типажи. Высокие и низкие, тощие и жирные, старые и молодые, они демонстрировали всевозможные формы и характеры буквально каждого органа человеческого тела, и художник Каминка восторженно наблюдал этот милый его сердцу парад. Они добровольно истязали себя подъемом штанг и гантелей, распинали себя на разнообразных снарядах, бегали по никуда не ведущим, двигающимся дорожкам, крутили педали никуда не едущих велосипедов, сгибались, вытягивались, приседали, оттопыривали зады, висели вниз головой, подтягивались с прицепленными к чреслам тяжелыми дисками, вращали руками, лежа на полу, махали задранными вверх ногами. Все эти, на первый взгляд, отдающие безумством действия на деле были строго систематизированы и обусловлены индивидуальными программами, составленными хозяином спортзала тренером Георгием Квартачхели, которого его подопечные звали Гоги. Гоги был среднего роста, лет пятидесяти человеком с коротким ежиком совершенно седых волос. Клиентами своими он командовал на иврите, русском, грузинском, английском, французском и при случае мог закрутить такое по-арабски, что жители Старого города удивленно и одобрительно цокали языками. Говорил Гоги спокойно, вежливо, без характерного грузинского акцента, тень которого проявлялась, когда что-нибудь задевало его за живое или было не по душе. В последнем случае он никогда не позволял себе повысить голос, напротив, говорил медленнее и тише обычного: «Не делай так. Пожалуйста. Очень тебя прошу». И таким нехорошим холодком тянуло от этих слов, что ему не приходилось повторять их дважды. С клиентами своими Гоги находился по большей части в сугубо корректно-профессиональных, вежливо-равнодушных отношениях, и, хотя некоторым из них, по той или иной причине его интересовавшим, он, казалось, позволял подойти поближе, дистанция между ним и всеми остальными была настолько очевидна, что никто и помыслить себе не мог позволить по отношению к нему той фамильярности, которая бывает принята по отношению к барменам, тренерам, парикмахерам, тем, кого принято относить к сфере обслуживания. Образован Гоги был на удивление широко и разнообразно. Но если его очевидные познания в анатомии, медицине, психологии еще можно было объяснить родом занятий, то недюжинная осведомленность в истории, литературе, искусстве, политике вызывала в художнике Каминке чувство уважения, смешанного с восхищением. При этом надо отметить, что решительно по всем вопросам, безотносительно того, чего они касались, Гоги имел свое собственное мнение. К так называемой творческой интеллигенции Гоги относился с нескрываемым презрением. Впрочем, к людям, занимавшимся изобразительным исскусством, он проявлял известное снисхождение, хотя и прохаживался регулярно насчет трепетности и чувствительности творческих натур. Постепенно художник Каминка уверился, что с презрением Гоги относится не только к отдельным особям или слоям, но и ко всему человечеству вообще.
– Вовсе нет, – сказал Гоги. – Я людей не презираю. Я на них просто кладу. Но отношусь спокойно.
Художник Каминка долго пытался вспомнить, кого ему напоминает Гоги. Волка, одинокого волка, но это на поверхности: каждый человек имеет свое подобие в животном мире. Но кого же еще? Узнавание пришло в Ватикане, когда с одной из полок музейного зала, уставленной головами римских императоров, как полка в сельпо банками сливового повидла, на него косо взглянул император Август. Та же конструкция головы, те же маленькие, глубоко посаженные глаза, тот же прямой нос, тот же жесткий (правда, у Гоги чуть поменьше), с тонкими губами рот, тот же небольшой упрямый подбородок. Невероятно довольный собственным открытием, художник Каминка, явившись после возвращения из Рима в спортзал, решил порадовать Гоги лестным сравнением и сообщил, что наконец-то понял, на кого Гоги похож.
– На кого? – вперивившись в художника Каминку прозрачными, с черными бездонными дырами зрачков глазами, подозрительно спросил Гоги.
– На императора Августа! – радостно заявил художник Каминка.
– Август был отморозок, – холодно ответил Гоги, – а я нет.
Кем Гоги был на самом деле, не знал никто, да и вообще о жизни его ничего известно не было, кроме того, что Гогиным хобби было изготовление ножей.
– Хороший нож – великое дело, – говаривал Гоги, любовно поглаживая сталь большим пальцем левой руки. – Войти, каждый нож войдет, а вот обратно не каждый вынешь. Нож к телу прилипает. Хороший нож, он легко выходить должен.
А еще как-то пронесся слух, что видели Гоги, и вроде не один раз, с этюдником. Будто бы увлеченно писал Гоги пейзажи на пленэре, но на любопытствующих зыркал так, что всякий интерес к изобразительному искусству у них немедленно пропадал. Вроде как был у него университетский диплом математика, а может, электронщика, что в СССР, а затем в Грузии служил он в каких-то секретных, специального назначения подразделениях и что, поскольку числилось за ним много такого, о чем и говорить страшно, и к тому же слишким многим там наступил он на болезненные места, в какой-то момент, спасаясь от неминуемой смерти, вынужден был Гоги (благо жена – еврейка) бежать в Израиль, где на паях с вышедшим в отставку подполковником спецназа по кличке Чита открыл спортзал, в чем ему пригодились диплом тренера и звание мастера спорта по самбо. Ножевые и пулевые шрамы на руках и груди Гоги делали слухи весьма убедительными, как и истории, которыми он изредка любил шокировать своих интеллигентных клиентов. Так, однажды, вмешавшись в дискуссию о гуманизме, разгоревшуюся между сотрудником Музея катастрофы Аароном и активисткой левой партии Мерец, очкастой профессоршей социологии Орталь, он рассказал, как в Грузии его отряд захватил заложника с намерением обменять на своего солдата, захваченного противоположной стороной. Когда стало известно, что попавшего в плен солдата пустили в расход, заместитель Гоги, отведя заложника в сторону, полоснул его ножом по глазам. Насладившись тяжелым молчанием Орталь и Аарона, Гоги сказал: «Вот он-то и был настоящим гуманистом – заложника этого в отместку кто-нибудь из наших непременно бы пришил, а со слепым кто ж связываться будет».
Как-то художник Каминка поинтересовался у Гоги, чем занимается Муса. Муса, молодой араб из Старого города, человек-гора, весь состоявший из переливавшихся под его смуглой кожей мышц, по отношению к художнику Каминке вел себя исключительно доброжелательно, почтительно осведомляясь о семье, здоровье, настроении, и художнику Каминке захотелось хоть немного узнать об этом симпатичном, вежливом молодом человеке.
– Муса? Бандит, – сказал Гоги и насмешливо прищурился. – А что, нельзя?
Впрочем, воспоминаниям Гоги предавался редко, а от расспросов уходил. Математик Исаак, ближе других сошедшийся с Гоги, доверительно сказал художнику Каминке, что от воспоминаний поднимается у Гоги температура под сорок, разламывается от нестерпимых болей голова, судороги сводят тело, и отходить от таких приступов приходится дня два-три, не меньше. Немногие истории, которые художнику Каминке довелось услышать, были настолько кинематографически ужасны и неправдоподобны, что заставляли его сомневаться: уж не были ли они фантазиями задержавшегося в своем развитии подростка? Сомнения эти прошли после того, как Гоги продемонстрировал какие-то свои приемы трем телохранителям, регулярно тренировавшимся в зале. Движений Гоги видно не было, но в течение нескольких секунд трое молодых здоровых парней валялись на полу, а он стоял над ними, ухмыляясь своей сухой волчьей ухмылкой.
Во всех бедах Гоги винил зловредную руку США, Европу презирал за ханжество, слабость и желание загребать жар чужими руками, а Горбачева, развалившего Советский Союз, иначе как предателем не называл. В ходе частых в спортзале дискуссий и споров на разные темы, где последнее слово, как правило, оставалось за Гоги, художник Каминка пришел к выводу, что при всей самостоятельности и независимости мышления Гоги нравственным императивом его сознания была лояльность.
– А что, Гоги, – спросил он как-то, – представь, что родился бы ты не в конце пятидесятых прошлого, а в конце девяностых девятнадцатого века. Закончил бы юнкерское училище. Что бы ты в семнадцатом делал?
– Красных бы резал, – не задумываясь ответил Гоги.
– А здесь тебе как? – осторожно осведомился художник Каминка.
– Нормально, – приподнял брови Гоги, – нормально. Скажут: бери автомат, я возьму и пойду, куда прикажут.
В результате после трех лет общения с Гоги художник Каминка пришел к выводу, что в его лице перед ним находится редкостной чистоты образец пофигиста.
Здесь мы на мгновение отвлечемся от нашего повествования, с тем чтобы обратить внимание читателя на существенное отличие пофигизма от фатализма, с которым его часто путают. Фатализм является верой в предопределяющее существование высшей силы, рока, фатума, судьбы, от которой никуда не деться и бороться с каковой бессмысленно. Поэтому фаталисты люди выдержанные, спокойные, но, как правило, серьезные, мрачноватые даже. Фаталист относится к судьбе с уважением, да и как не относиться с уважением к тому, что является высшей силой! Пофигизм же, он не что иное, как пофигизм. За пофигизмом не стоит ничего, кроме него самого. Настоящий пофигист кладет с прибором на все, и, что самое главное, в том числе на саму судьбу. Ну и, конечно же, на себя самого. Оттого пофигисты люди, как правило, легкие, веселые.
– Гоги, – спросил как-то художник Каминка, – отчего при всех своих разнообразно незаурядных талантах ты не продвинулся наверх и тратишь свою жизнь на ничто?
– Так вышло, – равнодушно сказал Гоги. – Жизнь меня пользовала, как микроскопом гвозди забивала. И засмеялся.
В этот вечер художник Каминка тренировался рассеянно и бестолково. Выйдя из раздевалки последним, он столкнулся с Гоги, крутящим в руке ключ. Извинившись, художник Каминка проскользнул в дверь и медленно пошел вверх по улице. Был одиннадцатый час, и ночь уже окутала Иерусалим своим нежным прохладным покрывалом. Из сада эфиопской церкви тянуло тонким дурманящим ароматом испанского жасмина. В желтом круге света перед знаменитым йеменским фалафельным киоском толпились иностранные рабочие с питами и жестянками пива в руках.
– Что это вы, мэтр, тренировались сегодня, как вареный слизняк? – раздался позади язвительный голос Гоги. – Творческие планы одолели?
– Какие там планы, – отмахнулся художник Каминка и неожиданно для самого себя рассказал о трагедии, причиной которой он, по-видимому, являлся, и о возможных последствиях.
– Значит так, – сказал Гоги. – Я понимаю, пацан, что ты себя винишь, но не по делу. Во-первых, неустойчивая, лабильная психика, не дай бог связаться. Во-вторых, типичный случай истериозной психопатки. Главное – настоять на своем и быть в центре. Ни малейшего чувства опасности, блин, полное презрение к здравому смыслу и абсолютное отсутствие совести. Неспособность и нежелание видеть хоть на сантиметр дальше своего дорогого носа. Третье: ты, рыцарь хренов, и представить не можешь, что бы она с тобой сделала, если бы ты по слабости ей уступил. Но попотеть-то тебе придется, и, заметь, все из-за американцев. Что за народ, демократы сраные. – Гоги громко сплюнул. – Ты пойми, чтобы власть держать, вовсе не телеграф, почта и банки нужны. Яйца нужны. Человек, плотно за яйца ухваченный, на удивление послушен. Поверь мне, я знаю. Отсюда моральные кодексы строителей коммунизма, нацизма, феминизма и, кстати, законы твоего Августа… Повиниться тебе, пацан, придется – ну там вовремя не просек проблему и не донес по начальству. С другой стороны, вряд ли это поможет. Ты им для примера нужен. Значит так, дай-ка мне имя и адресок твоего ректора, глянем, что это за мужчинка. И еще я корешу одному звякну, и ты ему отзвони. – Они остановились у стоянки. Гоги открыл свою машину, потом залез в карман, вытащил мобильный, потыкал в него пальцем. – Записывай. Позвони ему сегодня же, скажи – от меня. Этот адвокат не таких, как ты, отмазывал. Ну, будь здоров, не бзди.