Текст книги "Вчера, сегодня, позавчера..."
Автор книги: Александр Житинский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Я уже собирался лететь по адресу, как позвонил отец с дачи. «Почему ты болтаешься в городе, тебя ждет жена», – скучно и наставительно сказал он, а я, словно в отместку, похвастался полученной открыткой. Отец был в курсе нашей школьной дружбы. «Ну и что? Вы увидитесь?» – «Конечно!» – «А она замужем?» – «Какое это имеет значение!» – «Я тебе советую немедленно взять билет и отправиться к жене и дочери». – «Да я же не видел ее восемь лет!» – «И не надо. Тебя вполне могло не оказаться в Ленинграде. Потом ей напишешь». – «Куда?» – «Подумай. Ты взрослый человек. У тебя жена и дочь».
И тому подобное.
Августовские сумерки поджидали меня на улице. Я сел в трамвай, сжимая в кармане пиджака открытку, точно пропуск. Одна половина неба была синей от туч, в которых вспыхивали глухие молнии. Я нашел дом на улице Марата, указанный в открытке, и взбежал на четверный этаж по грязной лестнице. На двери и рядом лепилось множество звонков с табличками фамилий. Сердце у меня под пиджаком вырывалось, и я ладонями обеих рук стал нажимать на звонки, захватывая по две-три кнопки разом.
Дверь распахнулась быстро, и я увидел в глубине коридора испуганные лица женщин, старух и детей. Я разглядывал их одно за другим, ища среди них тебя. Потом я назвал твою фамилию, и люди исчезли из коридора, кроме одной женщины. Она провела меня в комнату, увешанную кружевными салфеточками, уставленную мраморными слониками и фарфоровыми статуэтками, и предложила мне чаю. А я сидел среди кружевных слоников, боясь пошевелиться и нарушить эту идиллию застывшего и обратившегося в салфеточки времени. Я вдруг подумал, что на каждый узелок кружев тратится определенное время и каждый узор заключает в себе дни, недели и месяцы. Оказавшись в белой кружевной сети времени, я мог наглядно представить себе, сколько воды утекло с того дня, когда мы прощались на перроне.
Тетка сказала, что ты в театре и что ты вообще бегаешь как оглашенная по театрам и музеям. «А она здесь давно?» – спросил я. «Уже неделю как будет», – ответила она, и у меня внутри что-то оборвалось, потому что я вдруг подумал, что мы с тобой школьные друзья, просто школьные друзья и ничего больше.
Потом я оставил тебе записку со своим телефоном. Я прижал ее к серванту маленьким слоником с обломанным хоботком и ушел.
Перед домом был маленький сквер – три клумбы, огороженные низкими деревьями, под которыми стояла скамейка. Я сел на нее и закурил. Старый дом на улице Марата светился окнами, многие из них были открыты, откуда-то падала вниз музыка, а сумерки густели, превращаясь в теплую августовскую ночь, сохранившую слабое воспоминание о белой ночи. Тротуары были еще светлы, но постепенно ночь брала свое, и не столько ночь, сколько тяжелые тучи, заполнявшие небо. В них кипели молнии, что-то там наверху происходило непонятное, и шары грома скатывались оттуда пока еще небрежно и мягко.
Мне хорошо была видна освещенная дверь подъезда. Я сидел и курил сигарету за сигаретой. Ветер вынырнул из-под арки и обдал меня брызгами запахов дома. Среди них был и запах только что сваренных пельменей…
На этот раз он ничего уже не вспоминал и не рассказывал. Наоборот, мне хотелось расспросить его, как она там, что делает, а главное, знает ли он то самое, что знала я уже восемь лет. Я была уверена, что тогда она ему ничего не сказала. Может быть, теперь?.. Все-таки я не удержалась и спросила:
– Ну и что ты узнал? Как она поживает?
– Все в порядке. Она замужем. У нее двое детей, – сказал он без выражения, и я так и не поняла, знает он или нет.
…И я сразу оказался на какой-то даче, куда мы всем классом уехали в начале июня, чтобы отпраздновать окончание предпоследнего учебного года.
Наша классная руководительница тоже поехала с нами. Тогда ей было двадцать четыре года, как нам с тобою вчера, и она казалась взрослой женщиной, тем более что все мы знали о ее личной драме: она только что развелась с мужем. Теперь я понимаю, насколько она была молода.
Тогда мы играли в прятки в лесу на берегу залива, а вечером лепили пельмени. Мы с тобой с того новогоднего вечера находились в состоянии ссоры, вот уже полгода. Нельзя сказать, что я воспринимал эту ссору трагически; в то время я был слишком занят собой и испытывал лишь некоторое неудобство, когда видел в твоих глазах презрение. Оно мешало и напоминало о себе, как камешек в ботинке, хотя ты умело его прятала, так что в классе мало кто догадывался о наших внутренних делах. Мы не разговаривали, что было довольно затруднительно, учась в одном классе и видя друг друга каждый день. Когда возникала необходимость, мы очень изобретательно, посредством третьих лиц, а именно одноклассников, сообщали друг другу какую-то информацию для сведения. Например, тогда-то состоится первенство города по легкой атлетике, на котором я буду выступать, или ты, допустим, не пойдешь на следующий школьный вечер потому-то и потому-то. Это говорилось кому-нибудь так, чтобы слышала ты или слышал я, и мы, кажется, понимали, для чего нам нужна такая сложная игра. Она продолжала связывать нас тонкой ниточкой, хотя ни я, ни тем более ты не делали попыток помириться.
…Настала моя очередь водить. Я встал у дерева и, уткнув лицо в ладони, громко считал до ста. Когда я оглянулся, лес был чрезмерно пуст. Человек двадцать, включая нашу учительницу, затаились за кустами и деревьями, отчего воздух в лесу был полон сдерживаемого дыхания и смеха. Я крался по прошлогодним листьям, чувствуя, что на мне скрещиваются невидимые взгляды. За спиной уже кто-то мчался к оставленному мной дереву, издавая победный клич; одноклассники, точно куропатки, выпрыгивали из травы, но я не бежал за ними, потому что искал тебя. Я подбирался к тебе безошибочно, как охотничий пес, и наконец увидел. Ты лежала за поваленным деревом, вытянувшись вдоль него в струнку, в спортивном костюме, который обхватывал твою мальчишечью фигурку опрятно и как-то независимо. Все мы тогда занимались спортом – ты гимнастикой, я прыжками в высоту – и у всех были одинаковые спортивные костюмы голубого цвета с белой полосой на вороте куртки-олимпийки, как она называлась. Я подходил к тебе медленно и смотрел в лицо, пока не встретился с тобою глазами. В тот момент мне хотелось взять тебя на руки и понести по лесу, подбросить вверх и поймать, дотронуться до тебя и долго чувствовать горящее на пальцах прикосновение. Но ты посмотрела на меня с тем же вызывающим презрением, с тем же беззащитным презрением, под которым уже дрожали губы и ресницы.
Я повернулся и пошел обратно. Я рассчитывал, что ты выскочишь из-за спины, обгонишь меня и побежишь «выручаться», но ты встала и так же медленно пошла за мной. Так мы и пришли к дереву, возле которого уже толпились все наши. Никто не крикнул тебе «беги!», одноклассники вдруг замолчали и уставились на нас чуть ли не со страхом. Я шлепнул ладонью по стволу, выполняя формальности, и проговорил твое имя. Вернее, прошептал его, так у меня получилось. После этого я ушел к заливу, не оборачиваясь, и сидел на берегу один, бросая камешки в воду.
А вечером были пельмени… Все наши девочки лепили их, каждая на свой лад, отчего пельмени имели ярко выраженную индивидуальность. Мальчики тем временем разжигали костер и пристраивали к нему эмалированное ведро с водой. Когда вода закипела, мы ссыпали туда пельмени и стали ждать. Первые маленькие пельмени выныривали из воды с испуганным видом и тут же попадали в кастрюлю с маслом. Потом гурьбой всплыли пельмени побольше, а последним был выловлен толстый бесформенный вареник, у которого ушки не скреплялись друг с другом, как у остальных. Этот вареник я запомнил, потому что он предназначался мне.
Твоя подружка Таня, орудуя ложкой, принялась распределять пельмени. На моих пельменях сверху лежал тот самый вареник. Я решил оставить его напоследок. Кажется, я хвастал этим вареником, а Таня как-то нехорошо на меня посматривала.
Потом все стали задумчиво есть пельмени. Я же глотал их один за другим, почти не жуя, пока в моей миске не остался толстый вареник. Я схватил его за ушко, запрокинул голову и забросил вареник в рот…
Было такое впечатление, будто я съел горящий уголек. Я вскочил, отплевываясь, и побежал куда-то, выкатив глаза. Все смотрели на меня с изумлением. Правда, не все, а только мальчики, потому что девочки сразу же торжествующе захохотали, уронив миски на колени. Я нашел воду и стал полоскать рот, булькая, как кипящий чайник. Затем я подбежал к тебе и крикнул: «Дура! Я тебе этого никогда не забуду! Так и знай!»
Я действительно ничего не забыл, но ты не имела к варенику ровно никакого отношения. Об этом я узнал через полчаса от той же Тани, которая сама, по своей инициативе, изготовила и преподнесла мне вареник с перцем. А ты заморгала, испуганно хлопая ресницами, на которых появились мелкие, как искорки, слезы, быстро капавшие в твою тарелку с пельменями.
Ночью я вышел из дома, где в трех полупустых комнатах на матрацах, положенных рядом на полу, спали наши одноклассники. Я сел на пенек в глубине сада, окружавшего дачу. Ее крыльцо было освещено, в саду висела тонкая водяная пыль тумана, сползшего с сопок вместе с особенной ватной тишиной, в которой отчетливо раздавались причмокивающие звуки капель, падавших с веток. Лампочка над крыльцом, окруженная прозрачными радужными кругами, светила издалека, из другого времени, а я ждал тебя. Вдруг к крыльцу подошла моя жена в плаще, с которого стекали струйки воды, и, отряхнув плащ, вошла в дом. Почему она там появилась? Мне кажется, что в ту ночь я мог видеть далеко, точно оказался в стороне от своей жизни и был способен оглядеть ее разом от начала до конца в этом влажном цветном тумане.
Я ждал, что ты выйдешь из дому, и удивился, когда увидел тебя, идущую из глубины сада по мокрой дорожке. Ты не заметила меня и прошла рядом в свой подъезд на улице Марата, пока я перелетал промежуток в восемь лет и снова возвращался в августовский Ленинград с остатками белой ночи, с первыми падающими каплями грозы и твоей фигуркой, скрывающейся в дверях подъезда…
До встречи с Аликом я была один раз сильно влюблена. Меня воспитывали строго, я о мальчиках боялась думать, потому что твердо знала, что еще не время. А когда в шестнадцать лет это время пришло, я все еще думала, что нельзя. Я все время слышала от родителей: нельзя, не ходи, рано. От этого бывает полный разлад с родителями, я видела по своим подругам, которые протестовали и добивались прав. Но я покорялась и становилась только замкнутее.
Я почувствовала, что влюбилась, и очень испугалась. Это тоже была школьная любовь, как у Алика, только мы не учились в одном классе. Он был старше меня на год и уже заканчивал школу.
Мне некому было об этом сказать. Я стала вести дневник, куда записывала мысли и наблюдения. Он, конечно, ничего не знал и не обращал на меня никакого внимания. Мне казалось, что никто об этом не догадывается. Но очень скоро оказалось, что скрыть ничего нельзя.
Я, сама не знаю почему, все время оказывалась где-то неподалеку от него. У него была особенность: красивый голос. Он играл на гитаре и пел. Сам он был неразговорчивый, но вокруг него всегда была компания. Школьное начальство тоже использовало его способности. Он пел на вечерах самодеятельности.
У меня вдруг обнаружилась любовь к музыке. Я стала жалеть, что родители не выучили меня на фортепьяно, покупала песенники и пела дома одна. Когда я пела одна, все было хорошо. Но потом я записалась в хор, где солистом был он, и тут мне сказали, что у меня нет слуха. И я продолжала петь дома одна, только горло мне сжимало от обиды.
Однажды на перемене мы сидели с моей подружкой в школьном буфете и ели кефир с булочкой. Вдруг вошел он, скользнул по нам взглядом и встал в очередь. Я уставилась в стакан – до сих пор вижу белый-белый кефир на его дне, – а подружка сказала:
– Ирка, ты влюбилась! Признавайся!
– Нет, – сказала я.
– Я же вижу. Это нечестно с твоей стороны – не делиться…
А через день весь наш класс уже знал, что я влюбилась. Такие слухи распространяются быстро. Скоро и он узнал. Я это поняла, потому что он стал на меня посматривать.
Все это кажется мне сейчас очень примитивным, но я ничего не забыла.
Я не знала, что мне делать, потому что влюблялась в него все сильнее. И чем больше я старалась отвлечься, тем сильнее влюблялась. Иногда мне казалось, что я ни о чем другом не могу думать. Я исписала толстую тетрадь. Наполовину там были мысли великих писателей о любви, а другая половина была посвящена описанию встреч с ним. Где я его видела, посмотрел он на меня или нет и как посмотрел.
Сама я старалась держаться независимо.
Просто удивительно, какая я была дура.
Через месяц мой дневник прочитала мама. После этого я его сожгла. Я жгла дневник на газовой горелке. Распушила тетрадку и сунула ее в огонь. Она загорелась, и я кинула тетрадку на железный противень. Когда тетрадка догорела, я собрала пепел и развеяла его с балкона.
Маме я этого до сих пор не простила. Наверное, я злопамятная.
По какому-то совпадению в тот день, когда я сожгла дневник, я увидела его у своего дома. Была весна, шел дождь, а я возвращалась вечером из английского кружка.
Я была в плаще. Подошла к подъезду, сняла плащ, отряхнула его от капель и увидела, что он стоит на другой стороне улицы со скучающим видом. Руки у него были в карманах, и он прятался от дождя под карнизом.
На какой-то миг мы встретились с ним глазами.
Потом я, задыхаясь, взбежала на пятый этаж и осторожно выглянула в окно из-за занавески. Свет в своей комнате я не включила, чтобы он меня не заметил.
Он постоял минут пять и ушел.
…Сегодня я узнал тебя мгновенно. Я был в незнакомой московской квартире и вышел в коридор из кухни, чтобы надеть пальто и спуститься во двор погулять, пока ты приведешь себя в порядок. Перед тем я произвел легкое потрясение в семье твоей двоюродной сестры, явившись в семь часов утра прямо с поезда. Тебя побежали будить, а я был усажен в кухне рядом с огромным графином, в котором был клюквенный морс. Оставшись один, я выпил стакан и только тут сообразил, что ты сейчас можешь появиться заспанная, неизвестно какая, не виденная мною очередные восемь лет, в халате, – и это меня напугало. Я вышел в прихожую и протянул руку к пальто, но вдруг в глубине коридора из комнаты появилась ты. Мое сердце прыгнуло обратно в кухню, увлекая меня, и я спрятался. Ты тоже меня увидела и узнала. Когда я осмелился выглянуть, тебя уже не было, а я, схватив пальто и шапку, выскочил на улицу… – вернемся назад! – …и побежал к Невскому проспекту по ночной улице Марата, которую уже вовсю долбил крупный летний дождь.
Придя домой, я сел у телефона и стал его гипнотизировать. Я внушал ему, чтобы он зазвонил. Я считал про себя, причем условие было такое: телефон должен был зазвонить по счету десять. Мы с ним повторили этот сеанс раз двадцать, после чего я убедился, что наш телефон ни к черту не годится. Он молчал, как кирпич. А ведь внутри телефон был начинен тонкими нервами проводов, так что при желании он мог бы прислушаться к моим просьбам. Потом я снял обвинения с телефона, придумав ему в оправдание несколько версий: уже поздно, у тебя нет двухкопеечной монетки или ты уже звонила, пока я добирался до дому.
Ты позвонила утром, разбудив меня удивительно жизнерадостным голосом: «Алешка, привет! Как ты живешь?» Такие вопросы задаются обычно после столетнего отсутствия. «Ничего…» – пробормотал я, и дальше мы разыграли остроумный скетч старых школьных приятелей, которым вроде ничего друг от друга не нужно, кроме незначительной информации об одноклассниках и прочем. «Ну давай, что ли, встретимся?» – небрежно предложил я, злясь на себя за этот дурацкий тон. «Конечно, встретимся!» – великодушно разрешила ты.
И мы встретились…
После того случая, когда он ждал меня под дождем, я заметила, что немного успокаиваюсь. Всегда у меня получается шиворот-навыворот. Казалось бы, я должна была воспрянуть духом и влюбиться в него еще сильнее, хотя это было трудно. Я даже ругала себя и пыталась как-то на себя повлиять, чтобы любить его дальше, но все напрасно. Моя любовь покатилась под горку, а я следила за ней с огорчением. Неужели она была ненастоящая? Или, может быть, я просто не умею любить?
Я задавала себе много вопросов, но по-прежнему ни с кем не хотела ничего обсуждать.
И как нарочно, он стал за мной ходить по пятам.
Это было необъяснимо. Чем больше он обращал на меня внимания, тем спокойнее я наблюдала за его попытками. И что хуже всего, у меня появилась к нему жалость. Раньше, когда он меня не замечал, я иногда просто его ненавидела. А сейчас я ненавидела себя, потому что не могла быть с ним искренней, а играть в любовь мне не хотелось.
Я стала его избегать так же, как раньше старалась быть рядом.
Все это происходило как-то странно. Мы с ним ни разу друг с другом не говорили. Я никак не могла предположить, что на расстоянии возможны такие перемены в чувствах.
По-моему, из-за меня он не поступил в институт. Во всяком случае, до меня потом дошли такие слухи. Все были поражены, что это на него так подействовало.
В конце концов мы с ним все-таки объяснились. Это произошло в сентябре, когда я начала учиться в десятом классе, а его вскоре должны были призвать в армию.
Он подкараулил меня у дверей школы и появился так внезапно, что я испугалась.
– Здравствуйте, я ваша тетя! – выпалил он и покраснел.
Он тоже был очень стеснительный и от смущения не знал, как себя вести. Поэтому он сначала пытался острить.
– Здравствуй, – сказала я. – Ты откуда?
– От верблюда, – сказал он лихо.
Я ему обрадовалась. Я не видела его все лето и знала, что он скоро идет в армию. Но с первых же слов я поняла, что он еще мальчик, а я уже повзрослела. Моя любовь к нему позволила мне повзрослеть, а он, виновник этой любви, вдруг оказался ни при чем. Я понимала, что это несправедливо.
– Все учишься? – спросил он.
– Учусь, – указала я.
– А я вот в армию иду… – сказал он тоскливо и, чтобы исправиться, пропел: – А для тебя, родная, есть почта полевая…
Он замолчал и пошел рядом.
– Пойдем в ЦПКиО, – предложил он.
– С портфелем? – сказала я.
– Занеси его домой… Ну, пожалуйста, занеси его и пойдем, слышишь?.. – быстро и как-то жалобно проговорил он. У меня даже горло сжалось от того, что я ничем не могла ему помочь.
В Парке культуры мы посетили все аттракционы и пили газированную воду. Я старалась быть веселой и видела, что он все больше расковывается и смелеет. Когда мы возвращались домой через Каменный остров, он взял меня под руку. Было темно и прохладно. Он прошел со мной несколько шагов, а потом снял с себя пиджак и накинул мне на плечи.
И как только он это сделал, что-то вернулось ко мне. Это был какой-то непривычный, незнакомый мне и мужской жест. В его широком пиджаке я почувствовала себя снова девочкой, которая краснела, когда он проходил мимо, а ночью писала в дневник мысли великих писателей.
Я не помню, как получилось, что мы стали целоваться. Помню только, что пиджак упал с моих плеч, но мы этого не заметили. Это была последняя вспышка с моей стороны. Вот так свеча догорает. Тлеет, ослабевает, а потом напоследок вспыхнет ярко и погаснет.
У подъезда я была уже спокойна и не позволила ему себя целовать.
– Ты меня будешь ждать? – спросил он.
И я не смогла ему соврать, но и сказать правду тоже не могла.
…Знаешь ли ты, как грустно живется метеоритам?.. Я не говорю о крупных метеоритах, возле которых вращаются мелкие осколки, скрашивая их одинокое существование. Я имею в виду маленькие метеориты, которых достаточно много. Эти метеориты вроде нас. Они вечно летят в диком космосе, не имея решительно никакой надежды на встречу с кем-либо. Несмотря на то что их огромное количество, они почему-то редко встречаются друг с другом или с крупными небесными телами. Я уверен, что они мечтают о такой встрече, проплывая бесконечное пустое пространство, похожее на паутину в темном углу комнаты. Метеориты самоотверженны и недальновидны. Такая встреча губительна для них, но зато она позволяет ярко вспыхнуть и стать на мгновение падающей звездой.
Увидев падающую звезду, нужно загадать желание.
Наши желания никогда не сбывались. Всегда существовала сила обстоятельств, а скорее даже лабиринт обстоятельств, в котором мы вынуждены были двигаться по закоулкам, вместо того чтобы пройти напрямик сквозь стены. Отыскивая друг друга, мы ходили по лабиринту, изредка оказываясь совсем рядом – через двойное стекло вагона, увозящего тебя или меня на исходную позицию, в дальний угол. Сегодня, простившись с тобой, я подумал, что мы сами искусно сплели этот лабиринт и поддерживаем его в целости и сохранности. Более того, за прошедшие шестнадцать лет мы детально изучили его схему и могли бы прийти друг к другу, не разрушая стен, с завязанными глазами. Но мы этого не делаем. Мы убеждаем себя, что лабиринт непроходим.
Короче говоря, мы стремимся друг к другу с той же настойчивостью, с какой делаем встречи невозможными. Причина?.. Мы боимся убить любовь.
Любовь плохо переносит длительное общение. Во всяком случае, она принимает иные формы. Любовь превращается в привязанность, уходя из одной области сердца в другую.
Представь себе сердце разделенным на две половины, в одной из которых помещается любовь, а в другой – привязанность. Любовь, возникая в одной половине, при благоприятных условиях стремится перейти в привязанность. Если там уже есть привязанность к другому, любовь либо вытесняет ее, либо уходит ни с чем. В любом случае она погибает. Вся штука в том, чтобы не создавать для любви благоприятных условий. Тогда она продлится долго, может быть всю жизнь. Мы всегда это чувствовали – особенно ты – и держали нашу любовь в черном теле, раз в восемь лет подбрасывая ей волшебные подарки в виде встреч, после которых были только письма.
Мы не давали ей нежиться и лениться, мы были строги…
Перед свадьбой, когда все уже было решено и даже родители смирились с этой мыслью, мы с Аликом сидели в читальном зале. Мы делали вид, что готовимся к экзаменам, но на самом деле мы разговаривали шепотом и прислушивались друг к другу.
Мы быстро научились прислушиваться друг к другу. Я даже думаю, что мы слишком рано стали друзьями. Мы не успели или не захотели пройти через все странности любви. Нас не бросало ни в жар, ни в холод, не было неясностей, измен, тоски и отчаянья. Нам было хорошо друг с другом. Может быть, поэтому потом были и тоска, и отчаянье, и холод, и жар. Но даже сейчас, после того как все произошло и неизвестно еще, что произойдет, я думаю, что наша любовь была благоприятной для брака.
Именно поэтому мы с ним вместе уже двенадцать лет. Конечно, я мечтала о браке без таких потрясений, но другого мужа я себе не представляю. Мне кажется, и он тоже не видит для себя другой жены.
Я выучилась прощать. Нет, наверное, я даже заслужила это право. Когда все безоблачно, прощать легко. А всякие пустяки, которые женщины так неохотно прощают, даже не заслуживают прощения, потому что это высокое чувство. Алик как-то сказал, что прощение – это великодушие побежденного. Надо почувствовать себя побежденной, чтобы понять, что такое прощение. Когда Алик увлекался другими женщинами, я ни разу не ощущала себя побежденной. Иногда я была равнодушна, иной раз злилась, но почувствовала себя поверженной, разбитой и уничтоженной только тогда, восемь лет назад.
Алик никогда не был на моем месте. Даже тогда, в читальном зале, он ни на минуточку не усомнился в своем превосходстве. Он даже не посчитал, что я сказала ему что-то важное. Но для меня это было важным и осталось важным, хотя прошло много лет.
– Я тебе расскажу, что у меня было, – решившись, сказала я.
– А что у тебя было? – улыбаясь, спросил он.
– Ты не смейся. Это серьезно.
И это, правда, было серьзно для меня. Я считала, что обязана рассказать Алику о моей школьной любви. Тот мальчик все еще соперничал с Аликом, я вспоминала, как сильно любила его, и все поступки Алика испытывала с точки зрения той любви. Я давно уже его не любила, то есть не любила этого, который пил со мной газировку в Парке культуры, потом ушел в армию, дальше поступил в военное училище и учился в то время в Севастополе, как я знала. Но того, которого я любила преданно и обреченно, я по-прежнему любила. И я люблю его до сих пор, хотя он никогда не превратится для меня из семнадцатилетнего мальчика во взрослого мужчину.
Наверное, я люблю в нем свою юность. И Алик тоже любит в той девочке свою юность. Зачем он пытается ее вернуть?
Тогда, в читалке, Алик на мгновение растерялся, потому что подумал бог знает что. И когда я рассказала ему про моего мальчика, про дневник, про поцелуи на Каменном острове, он только рассмеялся.
– Это не считается, – сказал он.
Интересно, что бы он сейчас сказал?
– Я уж испугался, что у тебя с ним что-то было… – добавил он.
…Я смотрю сверху на Ленинград и вижу его в темных пятнах дождя, медленно перемещающихся в одном направлении. В пятне, захватывающем Казанский собор, площадь Искусств и кончающемся в районе Летнего сада, я вижу себя у памятника Пушкину и тебя с зонтиком на Невском проспекте. Ты приближалась ко мне, как маленький метеорит приближается к короткой и ослепительной гибели. Та же участь грозила и мне.
Тогда я этого еще не знал. Я стоял у памятника под дождем, чуточку гордясь собственным героизмом. До этого я сидел на скамейке, примчавшись на площадь за час до встречи, когда еще не было дождя. Рядом сидели молодые женщины с колясками. Когда дождь буквально свалился с неба, они побежали по аллеям, прикрывая детей чем попало и неумело управляя колясками. На аллеях остались тонкие переплетающиеся следы колес. Я вышел к памятнику, не делая никаких попыток укрыться от дождя. Проходящие мимо девушки взглядывали на меня из-под зонтиков с любопытством, вызванным моими странными глазами. Я смотрел на каждую с готовностью узнать, и это их немного беспокоило.
Когда я вдруг обернулся, ты уже стояла в двадцати шагах как ни в чем не бывало. Ты выросла на площади перед памятником, точно гриб под этим теплым дождем. Над тобой был цветной летний зонтик. Я подошел к тебе, отвел зонтик в сторону и, наклонившись, поцеловал безмятежным дружеским поцелуем. Это вышло естественно и непринужденно, потому что я мысленно репетировал момент встречи и сыграл его великолепно.
«Здравствуй», – сказал я и дотронулся до твоих пальцев.
«Здравствуй, Алешка!» – сказала ты, пряча меня под зонтик, пока я перебирал твои пальцы и нащупывал на одном из них тонкое колечко с твердым граненым камешком. Каким-то краем сознания я успел отметить, что обручального кольца нет, но тут же забыл об этом, потому что нужно было что-то говорить, а моя репетиция не зашла дальше первого поцелуя.
Мы стояли под зонтиком, взявшись за руки, и смотрели друг на друга, смеясь, говоря разом какие-то слова и заново открывая друг друга, пока стучали капли, а с выгнутых перепонок зонтика стекали параллельные струйки, заключая нас, точно скульптуру какого-нибудь фонтана, в округлый водяной занавес. Я снова наклонился к тебе и поцеловал, а ты вдруг отдала мне зонтик и проговорила: «Ну пойдем, пойдем!» – «Куда?» – спросил я. «Господи! Куда угодно! Не стоять же здесь!» И мы пошли к каналу Грибоедова, а потом вдоль него по каменному узкому тротуару, на котором вспыхивали белые разбивающиеся капли. Я держал зонтик, чувствуя, что он вырывается из рук, как живой, но уже ничего не соображал, а только видел тебя – такую, как позавчера, такую, как сегодня и всегда, – ты обладаешь удивительным свойством не изменяться.
Храм Спаса-на-крови, чисто вымытый, сиял своими золотыми и пупырчатыми куполами. Решетка Михайловского сада, образующая полукруг, распускала мокрые железные цветы. Мы вышли к Неве, белесой от дождя, катящейся плавно и неторопливо, как беззвучная музыка с короткими водяными столбиками нот, возникающими на месте падения капель. Этих нот было так много, что хватило бы на большую симфонию, исполняемую оркестром Ленинградской филармонии. Их оставалось только выстроить на нотной бумаге, чтобы они зазвучали, но тогда они выпрыгивали из воды в беспорядке, отчего возникало ровное и влажное шуршание.
В Эрмитаже, куда мы пришли, по залам ходили потерянные от его великолепия посетители из различных мест страны. Они ходили осторожно, как в больнице, волоча за собою длинные тесемки огромных войлочных тапок. Мы тоже сдуру надели эти тапки, хотя этого можно было и не делать. В них я почувствовал себя совсем невесомым, почти летящим, потому что не слышал собственных шагов. Ты тоже скользила рядом; мы смеялись так, что иногородние любители живописи осуждающе смотрели на нас, предполагая кощунство. Никакого кощунства не было, а также не было и всех посетителей, и вечных старух смотрительниц, приклеенных к бархатным стульям, и великих художников тоже не было, а про заурядных живописцев я вообще не говорю. Их не было никогда.
В тот день, восемь лет назад, случилась удивительная вещь. В знаменитом музее находились только мы, а сам музей был низведен до простого прибежища от дождя. Правда, там было огромное количество комнат, а на стенах что-то висело цветное, но это не имело никакого значения.
Впрочем, там оказалась одна мраморная девочка. Она сидела на коленях, ладони у нее были молитвенно сложены, а головка чуть приподнята – в общем, она напоминала вздох. Тихий протяжный вздох из мрамора. Девочка называлась «Смирение». Ты подвела меня к ней и сказала: «Это я. Теперь ты будешь знать, где искать меня».
Я часто хожу к ней, надеясь, что она заговорит. Но она немая, как андерсеновская Русалочка, превратившаяся от любви в морскую пену.
Мы переходили из зала в зал, и наше настроение менялось, все отчетливее переходя в печаль. Мы уже почувствовали, что восемь лет ничего не изменили, а вернее, лишь сделали очевидной нашу необходимость друг другу, но, с другой стороны, те же восемь лет решили многое и уже закрепили меня на определенном месте рядом с Ириной и дочерью. Правда, тогда это казалось мне не слишком существенным, но ты знала меня лучше, чем я сам, и видела дальше.
В пустых переходах Эрмитажа я целовал тебя в волосы и вдыхал их запах, отчего у меня кружилась голова, а руки становились слабыми. Я был побежден тобою без сопротивления, и вообще все вышло не так, как представлялось мне накануне. Я сдался без единого выстрела, но с чувством вины, пришедшим оттуда, из нашего позавчера. Только потом я понял, с каким восхитительным достоинством ты себя вела, не испытывая от своей мести никакой радости.