Текст книги "Гейша"
Автор книги: Александр Житинский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
– Первый, конечно же, первый! – воскликнул он.
Тут снова зазвонил телефон. Суворов поднес трубку к уху, потом достал листок бумаги и, прижимая трубку плечом, что-то нацапарал на листочке гусиным пером. При ближайшем рассмотрении гусиное перо оказалось искусственным. Это была шариковая ручка в виде гусиного пера.
Суворов еще раз покорнейше поблагодарил Петра Алексеевича и протянул листок мне.
– Вот, полюбопытствуйте! Уже готово. Царь Петр собрал неплохой архив. Генеалогические деревья вплоть до античного времени.
На листке было написано: «Прямые предки. Седьмое колено – Кюхельбекер Вильгельм. Двенадцатое колено – Сусанин Иван. Восемнадцатое колено – Колумб Христофор. Тридцать восьмое колено – Сулла Корнелий».
– Сулла? – пробормотал я. – Кто это такой?
– А Бог его знает! – беспечно воскликнул Суворов. – Римский диктатор, вероятно.
– Так много знаменитых предков? – прошептал я, испытывая, кроме замешательства, страшную гордость. Жаль было, конечно, что нет среди предков Пушкина, Александра Македонского или Иисуса Христа. Хотя у Христа, кажется, потомков быть не могло… Но все же! Колумб, елки зеленые! Сулла! Иван Сусанин, про которого опера!
– Ну, не так уж много, – сказал Суворов. – Недавно я видел молодую женщину, весьма заурядную, кстати, которая имела в своем дереве Тютчева, Серван-теса, Баха, Колумба, как и вы, Конфуция и фараона Эхнатона. Она считала, что Конфуций – древний грек.
– Значит, мы все родственники? – спросил я.
– Практически, – сказал Суворов.
В этот момент одновременно раздались телефонный звонок и стук в дверь. Суворов поднял трубку и крикнул по направлению к двери:
– Войдите!
В кабинет вошел неприятного вида мужчина в длинном прорезиненном плаще. Он остановился у входа. А Суворов уже объяснял по телефону Ломоносову, что слово «Войдите!» никак не могло относиться к Михайле Васильевичу, потому как он, Суворов, еще не совсем выжил из ума и понимает, что по телефону не входят. При этом Александр Васильевич заразительно смеялся и делал приглашающие жесты мужчине в плаще. Однако тот упорно стоял в дверях.
Разговор с Ломоносовым касался пятнадцатиюрод-ного восемнадцативнучатого племянника великого ученого. Тот провалил экзамен в институт и теперь по закону должен был быть призван в армию. Судя по всему, Ломоносов просил Генералиссимуса позвонить в военкомат и попросить, чтобы племянничка призвали куда-нибудь поближе к Ленинграду.
Суворов обещал помочь несмотря на свою многолетнюю отставку.
Он закончил разговор и почти бегом бросился к посетителю. Тот, ни слова не говоря, распахнул полы плаща и стал похож на кондора. Подкладка плаща имела замечательное устройство. Вся она была в петельках, в которые продеты были радиолампы, транзисторы, сопротивления и другие радиодетали. Над каждым вшита была этикеточка с маркой изделия.
Суворов стал читать подкладку плаща, как детективный роман. Потом он точным движением извлек из петельки транзистор и показал его мужчине.
– Владимира первой, – сказал посетитель.
– Грабеж, батенька! – закричал Суворов, но транзистора не отдал.
– Александр Васильевич! – укоризненно произнес мужчина. – Это же японский транзистор!
– Помилуй Бог, согласен! – сказал Суворов, подошел к ящичку бюро, вынул оттуда орден и отдал посетителю. Мужчина окинул орден быстрым оценивающим взглядом, сунул в карман и бесшумно удалился.
– Вот жук! – в сердцах сказал Суворов. – И ведь наверняка ворует. Владимира первой степени!.. Да государыня, бывало… Эх!
Потом Александр Васильевич объяснил, что один из его прямых потомков, сохранивший даже фамилию, – некий Кирюша Суворов – учится в седьмом классе и обнаруживает замечательные успехи в точных науках. Генералиссимус доставал ему радиодетали для технических поделок, выменивая детали на ордена.
– Как знать, может быть, тоже станет бессмертным! – мечтательно и гордо произнес Александр Васильевич. – Не все же Суворовым «ура» кричать.
Мне давно пора было уходить, потому что урок мужества я прослушал, правда издалека, а Суворов находился в непрестанной деятельности, и я ему, по-видимому, мешал. Однако я продолжал сидеть в кресле, наблюдая. Суворов изредка перебрасывался со мною фразами, но в основном занимался делами.
Пришел маляр, с которым Александр Васильевич затеял долгий сюрреалистический разговор о покраске подоконников в музее. Маляр мялся, желая стребовать с Суворова что-то такое, чему не знал названия. Суворов показывал ему табакерки, перстни, шкатулочки, часы, аксельбанты, но маляр уклончиво улыбался. Сошлись на элементарных десяти рублях.
Звонили из Совета ветеранов, из ЖЭКа, из Москвы, Звонил Кутузов, звал на день рождения. Ленфильм приглашал на съемки.
Суворов, в очках, энергичный, со своим знаменитым хохолком, сидел за бюро, делал записи в календаре, ругался по телефону, успевая решать кроссворд.
– Басня Крылова из семи букв… Позвонить, что ли, Ивану Андреевичу? Неудобно. Подумает, что не читал. А, батенька? – обращался он ко мне.
– Квартет, – предлагал я.
Суворов радовался, как ребенок, потом вписывал слово, находя еще повод для радости: он, видите ли, полагал, что в слове «квартет» восемь букв, учитывая твердый знак. Привычка, знаете ли…
Я сидел и размышлял. Процесс жизни великого человека складывался на моих глазах из такой откровенной ерунды, что становилось обидно. Двести лет – и конца-краю не видно!
– Не так просто быть бессмертным, – подтвердил Суворов мои мысли.
Оказывается, он умел их читать!
– А вы думали, что достаточно в нужный момент помахать шпагой, дать кому-нибудь по уху или выиграть кампанию, чтобы считаться мужественным? – обратился ко мне Суворов. – Не-ет, батенька! – торжествующе пропел он, подмигивая мне.
Я ушел из музея вечером. Маляр красил подоконники, важно окуная кисть в ведро с белилами. Маляр был потомком Галилео Галилея.
Я шел по улицам, заглядывая в вечерние витрины магазинов. В бакалейных и винных отделах толпились потомки Цицерона и Горация. Навстречу мне шли наследники Державина, Рафаэля и Марка Антония. Немыслимо далекий потомок Цезаря сидел в милицейской будке, регулируя движение. Все мы были родственниками, но вели себя странно, будто мы не знаем друг друга. Никто не раскланивался со мною, даже мои братья, внуки Христофора Колумба.
Жизнь складывалась из ерунды, но в толпе попадались бессмертные.
Мне встретился небритый Кюхельбекер с авоськой, где болталась одинокая бутылка кефира. Он сел в троллейбус и уже оттуда, когда троллейбус отошел, обернулся, пристально посмотрел на меня сквозь стекло и еле заметно кивнул.
1976
На холмах Мисуно
Шел месяц мёдзи, теплый и светлый весенний месяц, который в нашем календаре занимает промежуточное положение между апрелем и маем, не принадлежа ни тому, ни другому. Юноши и девушки ездили в трамваях, обнявшись, и так заняты были томным своим состоянием, что не замечали рывков и поворотов вагона. Они совершенно перестали подчиняться силе инерции, как и любой другой силе, и только любовь могла легонько раскачивать их на задних площадках и в проходах под завистливые взгляды людей, не знающих ничего о месяце медзи.
В один из таких дней я получил бандероль, запечатанную толстыми сургучными печатями и перевязанную бумажным шпагатом. Бандероль содержала в себе книгу японских гравюр. Когда я разорвал пакет, одна из картинок оторвалась и полетела к дверям почты, плавно скользя над полом и подруливая загнутым уголком, на котором я успел разглядеть машущего крыльями журавлика. Журавлик улучил момент и вылетел на улицу, а я побежал за ним, на бегу засовывая книгу в портфель.
Я даже не успел посмотреть на обратный адрес. Впрочем, одно слово бросилось мне в глаза, в тот момент когда я швырнул скомканный пакет в урну. Мисуно… Спрятав это слово в памяти, я поспешил за журавликом, который уже пересек улицу и несколько игриво вился у лица продавщицы, торговавшей парниковыми огурцами. Он несомненно мешал ей работать и дразнил очередь. Продавщица уже вынула из ящика длинный огурец и размахивала им в воздухе, стараясь поразить гравюру, но журавлик уворачивался, хлопал крыльями и щелкал клювом, а с картинки сыпались какие-то белые лепестки, которые тут же подхватывались ветром и исчезали в раскрытых окнах дома, будто дом дышал и в этот момент как раз делал вдох.
Один из стоящих в очереди, по виду пенсионер, вытащил из хозяйственной сумки короткий самурайский меч и несколько раз рассек воздух. На втором взмахе ему удалось попасть по цели, картинка распалась на две части, и половинки начали опадать на землю, покачиваясь в воздухе, как перышки. Продавщица швырнула длинный огурец на весы, и самурай, спрятав меч, стал расплачиваться. Все это заняло не больше десяти секунд.
Дом сделал выдох, из окон вылетели гурьбой те же белые лепестки и усеяли тротуар. Они все были выгнуты и напоминали маленькие паруса, в которых навсегда остался ветер.
Итак, первая гравюра погибла, журавлик сложил крылья, а я стоял на другой стороне улицы, стараясь разобраться в происходящем. Разгадку следовало искать в книге. Я перелистал ее, и тогда из книги выпала сложенная вдвое записка. Когда я поднес ее к глазам, буквы сползли по листку вниз, и собрались там в фиолетовую каплю, которая упала на тротуар и разбилась.
В результате встреча с Мисуно, о котором или о которой я решительно ничего не знал, лишь опечалила меня, поскольку тайный знак остался непОнятым. Тогда я вырвал наудачу еще одну гравюру и подбросил ее вверх, испытывая. На ней был изображен деревянный мост, по которому бежали согнувшиеся под дождем люди. На некоторых были японские соломенные шляпы, напоминавшие широкий и плоский конус. Мокрое дерево моста было скользким, я с трудом сохранил равновесие, пока добежал до противоположного берега, но настроение у меня было самое радостное, потому что мне удалось незаметно выскользнуть и удрать. Книгу я прижимал к себе, и шел теперь по влажной песчаной дороге, которую гладил теплый дождь.
Оглянувшись, я увидел за мостом скрывающееся в серой штриховке дождя здание почты и застывшую с зонтиками очередь на противоположной стороне улицы. На всякий случай я постарался запомнить место моего бегства, чтобы иметь возможность вернуться, если мне не повезет здесь, в провинции Кэдо.
Однако, провинция эта быстро кончилась, буквально за первым же поворотом дороги. Я оказался на площади, прямо на проезжей части, и едва не угодил под троллейбус. Водитель что-то крикнул мне из окна. Я до сих пор помню его красное лицо, и рот, растянутый морщинами, точно ниточками. Слева раздался долгожданный, тянущий за душу милицейский свист, я, действуя теперь уже почти осознанно, вынул из книги следующую гравюру и толкнул ее перед собою таким движением, будто запускал в плавание модель яхты. На этой гравюре оказалось изображения японского вокзала, миниатюрного, как и все японские вокзалы, совершенно непредназначенного для фанерных чемоданов и мешков величиною с дирижабль. К вокзалу подкатывался аккуратный синенький поезд. Из паровоза поднимался к чистому небу стилизованный дымок – в общем, все было в лучших традициях графики укиёэ, кроме неизвестно откуда взявшегося дежурного по станции в фуражке, который расхаживал по перрону, заложив руки за спину. Я спросил у него, откуда поезд, и он ответил, что поезд туристский, и добавил, что с этими туристскими поездами прямо беда, народ в них разгульный и недисциплинированный, а те сутки, пока туристский поезд стоит на запасных путях, для вокзала сущее бедствие, потому что туристы пьют, приводят женщин и вообще веселятся напропалую. Говоря это, дежурный смотрел на приближающийся поезд с неприязнью.
Повинуясь какому-то предчувствию, я сорвал несколько орхидей с гравюры на соседней странице и встал в начале платформы, чтобы не пропустить никого из туристов.
Сначала из вагонов выскочили несколько гейш, на ходу приводя себя в порядок. Волоча длинные кимоно по перрону, они простучали мимо меня деревянными каблуками и заняли очередь на стоянке такси. Затем из поезда один за другим стали появляться ленивые заспанные самураи в шелковых одеждах, старики с узелками, разносчики риса, два или три актера в страшных раскрашенных масках, снова гейши и какой-то толстый чиновник, которого пронесли на носилках в здание вокзала.
Наконец вдали на платформе возникла тонкая фигура женщины в брюках, явной европейки, – единственной, вероятно, европейки в этом японском поезде. Она шла, развеваясь, как детский флажок на ветру, подпрыгивая, как воздушный шарик на ниточке – вот-вот улетит. Я никогда не видел таких женщин и понял, что я стою здесь, на перроне, с букетиком орхидей именно для того, чтобы подарить цветы ей, а там и познакомиться, если удастся, и увезти ее в одну из провинций, которых много было в книге гравюр.
Она подошла и взяла орхидеи с достоинством и без удивления. При этом она улыбнулась, и тут мне показалось, что я узнал ее. Только вот фамилию забыл, имени не мог вспомнить, адреса не знал совсем – но узнавание было несомненное. Торопясь, чтобы не возникло вдруг непредвиденной и недоуменной паузы, я вытянул из книги очередную гравюру – и, кажется попал!
В ста метрах от нас стоял красный дом с синей крышей. На доме можно было разглядеть вывеску «Родильный дом имени Володарского». К этому дому не спеша шли люди по одному и парами, а в окнах его молодые женщины демонстрировали новорожденных. Справа от дома начиналась легкая гряда холмов, усеянных цветущими вишнями. Солнечный свет пробивался сквозь лепестки, и на траву ложилась странная тень: она была светлее, чем окружавшие ее бестеневые участки. Потом я разглядел, что этот эффект создавался тысячами лепестков, слетевших с веток вишни.
С холмов спускались плавные деревянные лестницы, такие чистые, будто их мыли с песком.
– Где мы находимся? – спросила она. – Это провинция Мисуно?
– Мисуно… – повторил я, радуясь, что это слово не пропало зря и не осталось невыясненным.
– Нам планировали четыре часа на Мисуно, – продолжала моя новая знакомая.
– Кто планировал? – растерянно спросил я.
– Бюро путешествий, – улыбнулась она. – Мисуно значится в путевке. А вы гид?
– Нет, я тэкку, – сказал я и сделал чисто японский полупоклон, сложив ладони лодочкой.
Ее глаза заблестели, она тоже сложила ладони лодочкой и, склонив голову набок, показала, что довольна мною.
Внезапно с деревянной лесенки кубарем скатился плачущий мальчик лет шести, а за ним прыгая через три ступеньки, сбежала вниз женщина в зимнем пальто, на котором, как я заметил, были оборваны все пуговицы. На месте пуговиц болтались обрывки ниток. Женщина догнала мальчика и, используя инерцию бега, поддала его снизу так, что ребенок взвился в воздух и, пролетев метра два, упал на траву, усеянную лепестками вишни. Женщина прыгнула к нему и ловко схватила за уши. Мальчик отчаянно и безнадежно завыл, а женщина с наслаждением принялась выкручивать ему уши, пока ребенок не укусил ее чуть пониже локтя.
– Господи, господи… – зашептала моя знакомая, отворачиваясь.
Я поспешно раскрыл книгу и зашуршал страницами, отыскивая какой-нибудь идиллический пейзаж, а к месту происшествия уже бежали два омоновца с резиновыми дубинками. Мальчик с глазами, горящими, как угольки, извивался на траве, а женщина уже топтала его ногами, войдя в раж. Пальто ей явно мешало, женщина вспотела, волосы у нее прилипли ко лбу, а опухшее лицо тряслось, как желе.
Мы с туристкой быстрым шагом взобрались на холм и уже оттуда увидели, что порядок восстановлен. Я наконец выбрал гравюру, сложил ее в виде бумажного голубка и пустил с холма. Голубок полетел, рассыпая вокруг себя сумерки, прозрачные облака на небе и блещущую под луной полоску канала. Над каналом тесно лепились круглые мосты, а в воде покачивались плоскодонные лодки с обрезанной кормой.
Далее, за каналом, воздвигались темные коричневатые горы, очерненные линиями очень скупыми и закругленными. Никаких резких поворотов, пиков и впадин – во всем царила гармония, простота и неслышный ритм, с которым горы переходили одна в другую, постепенно увеличиваясь. Из-за гор вставала полная луна, промежуток между нею и вершинами гор увеличивался на глазах.
Мы остановились на горбатом мостике и стали смотреть в воду.
– Меня зовут Мацуо, – вдруг сказала моя знакомая и посмотрела на меня испытующе, словно проверяла, поверил я или нет. Имя мне понравилось, поэтому я охотно поверил ему.
Спустившись с мостика, я нашел на берегу канала плоский кэйдэй, похожий на отполированный морскими волнами камушек. Вероятно, его обронил здесь кто-то из рыбаков. Я кинул кэйдэй на воду и, стоя на берегу, наблюдая, как круги расходятся по воде, отражаются от берегов канала и образуют рябь. Лицо Мацуо, которая все еще стояла на мостике, поколебавшись в этой ряби, совсем исчезло, будто растворилось, а еще вернее – оно было унесено по частям мелкими волнами. Глаза ее разъехались в разные стороны, губы разбились о берег, а волосы перебегали с волны на волну, и непонятно было, где кончаются завитки волос и начинаются завихрения струй.
Я вспомнил, что мы с Мацуо жили много лет назад в одной японской деревне, но потом нас разлучили – кажется, это было в семнадцатом веке – а вспомнив это, я испугался, что у меня не хватит гравюр.
Гравюры действовали безотказно, но лишь на короткое время, как успокаивающие таблетки. Самым главным для меня теперь было, чтобы Мацуо тоже узнала меня и не принимала больше за гида или даже за тэкку, каковым я на самом деле не был.
Я стал расходовать картинки экономнее. Уже давно исчезли все мостики, кроме одного, на котором стояла Мацуо, уже по каналу пронеслась моторка с рыбаками, а потом прошел теплоход на подводных крыльях, огласивший воздух правильно заученными фразами экскурсовода, уже горы изменили очертания и стали прямоугольными, а в них зажглись окна, но я не спешил менять обстановку.
Мы пошли по улице, пытаясь найти какое-нибудь кафе, чтобы там посидеть после пейзажей, но везде стояли очереди. Тогда я все-таки разыскал городской пейзаж Эдо, кварталы театров Кабуки и гейш, и мы очутились в маленьком домике, напоминавшем карточный своей легкостью и теснотой, а там уселись на циновки.
Мацуо смотрела на меня несколько напряженно. Поймав мой взгляд, она улыбнулась и взяла меня за руку.
– Где мы? – спросила она.
Вместо ответа я прочитал ей старинные стихи:
«Мы там, где нас нет.
Вечером
Хорошо посидеть у огня».
И тут я увидел у нее в руках меню. Она листала его с разочарованием потому что большинство блюд, как всегда, были вычеркнуты. Сложив меню, они кинула его на циновку и спросила:
– Что ты будешь пить?
У меня закралась мысль, что все происходит несколько иначе, чем мне кажется. Я еще раз придирчиво осмотрел светлые стены домика, пощупал шершавые циновки и спросил:
– Тебе здесь нравится?
– Очень, – быстро ответила она, заглядывая мне в глаза.
– Закажи на свой вкус, – сказал я и, поднявшись, подошел к стене за ее спиной. Мацуо в это время объяснялась с гейшей по поводу заказа. Размахнувшись, я ударил кулаком по стене, и домик рассыпался в один миг, точно его и не было. Гейша ушла, а я сел рядом с Мацуо, как и прежде. Она снова посмотрела на меня, но ничего не сказала. Я понял, что она не заметила крушения домика.
Обломки валялись тут и там, загромождая проходы. Официантка, переступая через затянутые золотым шелком деревянные планки, подошла к нам и поставила на циновки два коктейля. Мацуо взяла бокал и посмотрела на меня сквозь него. Теперь ее лицо перечеркивала белая полиэтиленовая трубочка, вставленная в коктейль, а под нижней губой уютно примостилась вишенка.
Мы выпили на останках разрушенного домика. Мимо проплывали японские пейзажи, и в каждом была какая-нибудь ущербинка: то луна висела криво, то посреди рисовых полей торчала телевизионная башня, то на дороге, запруженной деревянными повозками, появлялся автомобиль марки «Жигули» и начинал раздраженно сигналить, отчего владельцы повозок, теснились у обочины, переругиваясь с водителем и друг с другом. Но в целом это все же были японские гравюры.
– Смотри! – показал я на дорогу, где в этот момент происходил забавный церемониал: четыре гейши, обмахиваясь веерами, изображали нечто вроде танца вокруг ничем не примечательного старичка в шелковой рубахе с длинными рукавами и странного покроя трусах – это в самом деле были трусы, а не брюки или что-нибудь иное.
Мацуо и не подумала оглянуться. Она продолжала тянуть через соломинку коктейль, смотря на меня несколько печально. Я потребовал, чтобы она обернулась, и Мацуо нехотя посмотрела через плечо.
– Ну, и что? – сказала она.
– Что ты видишь? – спросил я. – Кто там на дороге? Говори!
– Пьяный солдат… Он очень смешной, – сказала она, улыбнувшись. Потом Мацуо снова посмотрела мне в глаза и добавила:
– Еще там четыре гейши. Правильно?
Мне стало жаль гравюр, израсходованных впустую. От книги осталась одна обложка, под которой сиротливо ждала своей очереди последняя картинка.
Мы шли к вокзалу молча. Кое-где еще попадались чудом сохранившиеся деревянные ступеньки или карликовые сосны, росшие посреди тротуара. Уже наступила ночь, теплый ветер весеннего месяца медзи нес по тротуару мельчайшую пыль, в которой перекатывались засохшие лепестки цветов вишни. Они были совсем легкими, как крылья бабочек… Вернее, крылья мертвых бабочек.
Досада подкрадывалась ко мне постепенно. Сначала она долго шла сзади, подкарауливая момент, а потом, когда мы миновали беседку, казавшуюся издали совершенно японской, а вблизи заплеванную окурками и украшенную изображением женского бюста, а также однообразными словами, написанными мелом и углем, досада овладела мною и привела в полное уныние.
– Каковы ваши впечатления? Что вы извлекли из поездки по нашей скучной провинции? – обратился я к моей знакомой, которую уже даже мысленно не мог назвать тем нежным и странным именем.
Она посмотрела на меня тревожно и тут же спрятала глаза.
– Боюсь, что мы ничего не увидели… – продолжал я, испытывая злость к себе, поскольку не смог проститься с женщиной, сохранив полное достоинство и самообладание. – И ничего не вспомнили, – закончил я значительно, как самодеятельный трагик, отчего у меня сделалось еще противнее на душе.
– А я и не забывала, – вдруг сказала она. – Чтобы вспомнить, надо забыть… Ну, не валяй дурака, я тебя очень прошу! Сейчас я опять уеду лет на двести, а ты так ничего и не поймешь.
– Но месяц медзи… Холмы Мисуно… – пробормотал я, действительно ничего не понимая.
– Книжку прислала тебя я, – сказала Мацуо. – Ты ведь любишь обставлять все в таком духе… – она изобразила пальцами в воздухе трепещущие птичьи крылышки.
– Тебе было плохо? – спросил я.
– Хорошо… Только, понимаешь, ты ведь опять убежал. Ты всегда убегаешь. А требуется вот что…
Она вынула книгу у меня из под мышки и распахнула обложку. Одна единственная картинка, которая оставалась на месте, изображала глубокую, с синеватым отливом, белую тишину. Мацуо оторвала гравюру, секунду полюбовалась ею и разжала пальцы. На холмах Мисуно наступила тишина, в которой цвета и формы быстро растворялись, теряли очертания, таяли и пропадали. Через минуту ничего вокруг не осталось и это не преувеличение. Все было белым-бело, – непонятно, где мы шли, по какой тверди ступали – точно в облаках. Крылышки у нас не отросли – напротив, одежды наши тоже улетучились, как дым, и мы с Мацуо остались одни на всем белом, и вправду, совершенно белом свете.
Она была очень хороша. Я не видел ее с семнадцатого века. За это время сменилось несколько общественно-политических формаций, ряд государств прекратили существование и многие выдающиеся люди умерли. Но Мацуо совершенно не изменилась. Я наконец разглядел ее как следует. На спине у нее оказалась длинная выгнутая ложбинка, по которой хотелось провести кончиком пальца сверху донизу. Грудь у Мацуо была маленькая, как, вероятно, у всех японок, но на грудь она не позволила мне смотреть, прикрыв ее длинными волосами.
Так продолжалось какое-то время – может быть, час. Вряд ли больше, потому что до отправления поезда оставался час с небольшим, но та, последняя, гравюра обладала еще одним необъяснимым для графики свойством: она смогла и время растворить в этой белой тишине.
Нет, это не было похоже на больницу, но и на цветение вишни на холмах Мисуно это тоже мало было похоже. Пожалуй, точнее всего ощущение падения с елки в матовом стеклянном шарике. Есть такие елочные игрушки. Мне до сих пор представляется этот шарик, пронизанный светом и падающий с хвойной ветки. Внутри шарика бело, только тени разных цветов переливаются в нем, и кроме того, там сохраняется невесомость.
Еще было чувство, что мы должны разбиться.
Но ничего страшного, в общем, не произошло. Туристский поезд отошел во-время, гейши и самураи, большею частью навеселе, торчали из окон вагонов, пока поезд плавно катил вдоль перрона, набирая скорость, а Мацуо кричала мне:
– До свиданья, тэкку!
Мне даже не хотелось узнать, что означает это слово. Поезд ушел, а я отправился искать тот мост, по которому удрал в дождь на берега провинции Кэдо. Я нашел мост и нашел дождь. Я шагал под дождем и пел на заунывный, но все-таки оптимистический мотив, старинную танку, сочиненную мною на холмах Мисуно. Вернее, первую строчку этой танки:
«Мы там, где нас нет…
Мы там, где нас нет…
Мы там, где нас нет…»
1974