Текст книги "Вернись и возьми"
Автор книги: Александр Стесин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
По вторникам все лавки в городе закрывались в полдень – обычай, связанный с культом бога воды, почитавшегося наравне с «И-и-сус-са-а». Закрывалась и клиника, но рабочий день на этом не заканчивался: наша помощь была востребована в другом учреждении, именуемом в народе «домом отдыха». Учреждение находилось в поселке Анкафул на расстоянии тридцати километров от Эльмины.
Около часу дня по Трансафриканской магистрали проезжала маршрутка тро-тро; из окна с пассажирской стороны высовывался голый по пояс подросток и выкрикивал пункт назначения: «Анкафул, Анкафул, Анкафул!» Салон тро-тро был так забит, что казалось, еще одно тело смогло бы войти сюда разве что в расчлененном виде. Тем не менее место всегда находилось – где-нибудь между старичком с козой на руках и другим старичком, обнимающим телевизор. Более того, на протяжении следующих тридцати километров маршрутка продолжала останавливаться на каждом углу и подбирать пассажиров. Подросток-заправила собирал проездную плату, показывая размер тарифа на пальцах одной руки, как будто беспрестанно играя в «камень – ножницы – бумагу». При этом другая его рука сжимала гнилую веревку, на которой держалась пассажирская дверь.
Дорога шла у самого берега, огибая участки, засаженные арахисом и маниокой, бугорки окученного ямса, укрепления из песчаника и гальки. Два шелестящих звука – звук прибоя с одной стороны и отдаленный шум шоссе на Аккру с другой – сливались в единый всепроникающий шелест.
– Всё далеко, – сказал Кваме, – хотя и кажется очень знакомым.
– Привыкнешь. Тебе-то сам Бог велел. Через месяц будешь как рыба в воде.
– Хм… У моего отца такая поговорка есть: «как рыба в воде, только в кипящей…»
– Это потому что тропики. Жарко.
– Разве? По-моему, сегодня терпимо.
– Да нет, это шутка была: в кипящей воде, потому что в тропиках… Ладно, проехали.
– А-а, ну да… – Кваме прислонился к стеклу, – Нет, все-таки знакомого мало… Я смотрел один фильм, не помню, как он назывался. Там главному герою отшибло память, но никто из его близких об этом не догадывается. Просто человек возвращается в прежнюю жизнь, принимает в ней участие, подстраивается под ожидания родных, никого и ничего при этом не узнавая.
– Конечная остановка! – Подросток-заправила отпустил веревку, спрыгнул со своего облучка и принялся помогать высаживающимся пассажирам.
…Очевидно, с таксистом, подъехавшим к дверям клиники и утвердительно кивнувшим в ответ на мою безумную просьбу отвезти нас в Центральный госпиталь (а почему не на Луну?), договорился Кведжо. Или Абена. Что не я, это точно. Я лишь тупо перетряхивал и перехлопывал все карманы – нет, не звякает. Брезгливо поморщившись, таксист сделал успокоительный жест рукой: в следующий раз заплатишь.
В машине мальчику полегчало – то ли подействовала дополнительная доза хинина, которую я, вопреки правилам дозировки, ввел перед выездом, то ли просто ненадолго «отпустило», как это обычно бывает при малярии. Во всяком случае, он уже не так смахивал на постояльца морга, что значительно усложнило мои переговоры с дежурной по приемному покою.
Я: Этому пациенту срочно требуется переливание крови.
Она: Вы прекрасно говорите на чви!
Я: Спасибо. Вот результаты из нашей лаборатории. Как видите, откладывать нельзя.
Она: Впервые вижу обруни, который так здорово знает чви! Нет, вру, у одной моей приятельницы был зять из Германии, он тоже неплохо говорил на чви. Но это понятно: у него была ганская жена. Вы тоже женаты на ганке?
Я: Вы что, меня не слышите?
Она: И-и, да это же новичок, свежая рыбка! Откуда же тогда такой чви?.. Вы не волнуйтесь, доктор. Больной в надежных руках. Мы сделаем всё, как вы сказали.
Я ей не верю. И не только ей. Или я не видел, как безденежная мать доставала из сумочки новый мобильный телефон? Ладно, пойду погуляю по территории госпиталя, а через час вернусь проверить.
Через час дежурная сидит, где сидела, а ребенок лежит на тех же носилках, где я его оставил. Единственное, что изменилось в обстановке за время моего отсутствия, – это уровень шума: к дежурной пришла подруга, а к мальчику прилетели мухи, и теперь они жужжат в унисон.
– Скажите, вы собираетесь делать ему переливание?
– Конечно, собираемся. Сейчас принесут капельницу, и сразу будем делать.
– В таком случае скажите мне, пожалуйста, какая у него группа крови и кто будет донором?
– Да что вам от нас нужно? – Дежурная переходит на английский. – Вы приезжаете в нашу страну – зачем? Я знаю зачем. Вы печетесь об африканском ребенке, для вас он – символ, и если он выживет, это будет вашей победой. Я это понимаю, но мы – не те, с кем вам надо бороться… Сейчас почти восемь вечера, прием посетителей окончен. Вы не работаете в этой больнице и должны уйти. Если хотите, можете прийти за своей победой завтра утром. Начиная с восьми утра.
Дежурная сдержала слово; через несколько дней шестилетнего Квези Овусу-Боатенга, окончательно выздоровевшего, выписали из больницы.
6.
От остановки «Поселок Анкафул» до самого поселка – добрых пять километров. Этот отрезок пути закрыт для любого транспорта, кроме двухколесного и парнокопытного. В благоприятное время года, между харматтаном[78]78
Сухой пыльный ветер, дующий в Западной Африке с декабря по февраль.
[Закрыть] и сезоном дождей, иной смельчак на внедорожнике нет-нет да отважится попытать удачу – и вот деревенские сорванцы уже несутся навстречу с праздничным улюлюканьем: результат автозабега им известен заранее.
Какой-то остроумец окрестил это место «Невозвращенцами» («Нкоамма»), прикрепив к стволу раскидистого дерева одум картонный указатель: «Нкоамма ко уэним тээ»[79]79
Невозвращенцы: следовать прямо.
[Закрыть]. Смысл названия открывается не сразу, а метров через сто, когда из тропического чернолесья выплывает глинобитное здание с двухъярусной окраской: темный низ, белый верх. Это здание – детдом, а название – отсылка к традиции. К легенде о детях-духах окобайе, сиречь «возвращенцах»; к обычаю ограждать новорожденного от болезней с помощью ритуальной скарификации. Увы, никаких окобайе со шрамами на щеках – символами родительской заботы – здесь не увидишь. Наиболее распространенные среди детдомовцев имена – Йэмпэу («Тебя-не-хотели») и Адийэа («Тот-кому-горевать»). Это они, Йэмпэу и Адийэа, бросаются навстречу редкому автомобилю в надежде сбыть товар (жвачки, брелки, печенье, питьевую воду), с которым их каждый день отправляют в мир – после или вместо занятий. Это они сидят по краям дороги возле разнообразной завали, выставленной на продажу. Впрочем, не только они. Сверстники из близлежащих деревень промышляют тем же самым.
Это «лесные» деревни: по мере удаления от побережья тропический лес становится все гуще, все больше растений, имеющих название только на чви и на латыни. Здесь начинаются джунгли, в которые почти не проникает свет, и поэтому, пока находишься в них, жары не чувствуешь, но пот течет в три ручья. Деревенские целители знают этот лес как свои пять пальцев. Если продолжать на север, экваториальные леса сменятся саванной, пальмы – баобабами и деревом ши, корнеплодные культуры – просовыми, зеленый цвет – песком Сахеля, прямоугольные постройки ашанти – круглыми саманными домиками и суданской архитектурой песочных мечетей, христианство – исламом, английский язык – французским. Если продолжать на север, говорил Фрэнсис, можно никогда не вернуться. Фрэнсис Обенг – не из деревни, но и он при желании мог бы водить экскурсии по джунглям не хуже иного колдуна-травника. Вот дерево очвере, чья кора используется для лечения астмы; вот шейн-шейн, чью кору дают жевать при родах (деревенский вариант окситоцина). Вот прекесе, испытанное средство от гипертонии. Вот целебный гриб домо, растущий на масличной пальме. Вот шерстяное дерево, спальное дерево, дерево-ночь… Вот первозданная глушь и африканская теодицея, переложение «Божественной комедии» на местный язык: «…Вскоре я очутился на окраине леса, и тьма этого леса была богом».
Мы ночевали в лесных деревнях пару раз, когда процедуры в «доме отдыха» чересчур затягивались и последняя тро-тро на Эльмину отчаливала без нас. Коммерсанты мал мала меньше окружали новоприбывших обруни и обруни-бибини, за версту распознавая сговорчивых покупателей. Я машинально нащупывал бумажник, хотя опыт жизни в Африке уже неоднократно показывал: здесь не Европа; несмотря на невообразимую нищету, в Гане, как правило, не воруют. Двери домов и машин не запирают. Так что можно наконец ослабить оборону карманов. Но привычка – вторая натура; и кошелек несколько раз выпадал из кармана – именно из-за моего беспрестанного нащупыванья. Тогда за спиной раздавались оклики: «Мистер, мистер, эйе уо деа…»[80]80
Мистер, мистер, это твое…
[Закрыть] Дети возвращали мне оброненное богатство, и торговля поделками продолжалась.
Выходило, что без свистульки за пять седи, без сувенирной ракушки, подписанной «To our American friends», и без пожертвований в пользу несуществующей футбольной команды нам не уйти. То, что футбольная команда – разводка чистой воды, не было секретом даже для самого легковерного обруни. Но когда пострел от горшка два вершка вдохновенно рассказывает о своей футбольной мечте и просит ничтожного вспомоществования для осуществления оной, сама природа, сама генетическая память, пропитанная «бременем белого человека», подсказывает облагодетельствовать дитя. В конце концов, не затем ли ты и приехал, чтобы умиляться, раскошеливаться и вновь умиляться? Другое дело, когда просителем оказывается переросток по имени Бенджамин, знакомый по предыдущим визитам в эту деревню. Вот он окликает меня, как будто видит впервые, и – все тот же немудрящий зачин: «My name is Benjamin. What is your name?» Мое имя ему нужно, чтобы, улучив минуту, когда я отвернусь, начертать его фломастером на непременной ракушке, а затем извлечь уже готовый сюрприз из кармана рубахи. «To our American friend Alex». Пять ганских седи. Этот трюк сработал и в прошлый раз, и в позапрошлый. Но сегодня меня не разжалобишь.
– My name is Benjamin. And what is yours?
– Ме дин дэ обиара[81]81
Меня зовут никак.
[Закрыть].
– What is your hobby? – продолжает Бенджамин. Но и эту преамбулу я уже слышал: сейчас заведет про футбольную мечту.
– Кусэ, Бенджамин, энне на ми сика суа[82]82
Извини, Бенджамин, у меня сегодня нет денег.
[Закрыть].
– But what is your hobby? – не унимается «футболист», продолжая говорить со мной по-английски так же демонстративно, как я с ним – на чви. – What is your hobby, my brother?
– Ме соно дае сэ мебейе футболер, нансо мехийя сика би…[83]83
Я мечтаю стать футболистом, но для этого мне нужно немного денег…
[Закрыть]
Бенджамин останавливается, смотрит на меня взглядом затравленного животного и достает из кармана ненадписанную ракушку.
– На, возьми, это подарок, деньги мне не нужны…
– Бенджамин, я не могу взять у тебя эту ракушку. Понимаешь, у меня действительно нет при себе ни цента…
– Это подарок, обруни, я хочу, чтобы ты его взял. Хочу, чтоб ты взял.
– Хорошо, Бенджамин, если тебе от этого будет легче…
Легче не будет.
Топоним «Невозвращенцы» имел отношение не только к воспитанникам детского приюта. Дорога в Анкафул, ближайшая родственница «голодной дороги» Бена Окри, обнаруживала еще два социальных института: психиатрическую лечебницу и режимную территорию. Последняя, хоть и была окружена забором с колючей проволокой, охранялась скорее для виду. Считалось, что за заключенными присматривает божок-надзиратель, неизменно заставляющий беглецов возвращаться. На самом же деле никто и в мыслях не держал устроить побег, так как бежать арестантам, по правде сказать, было некуда. Семья и община ни за что не примут назад человека с судимостью, даже если он был осужден без вины. Можно окопаться в джунглях, жить чужаком в одной из бесчисленных деревень. Но условия проживания в тюрьме мало чем отличаются от свободы в лачуге с кровлей из шифера и голой землей вместо пола.
И вот «невозвращенцы» всех мастей – узники в синих робах, охранники в хаки, детдомовцы в чем мать родила – выходят на дорогу, чтобы купить-продать что-нибудь съестное или поглазеть через ограду на неприступное зодчество: поместье – не поместье, санаторий – не санаторий… Несколько одноэтажных корпусов по периметру территории с ухоженным двориком в центре. По легенде, популярной среди детдомовцев, там живут «офри на онву дэбида»[84]84
Бессмертные альбиносы.
[Закрыть].
– Ты знаешь, что альбиносы никогда не умирают?
– Врешь!
– Нет, не вру. Они не умирают, а просто исчезают. Никто никогда не видел мертвого альбиноса!
«Мека нокра, омфи му, ммом оту йера»[85]85
Правду говорю, они не умирают, а просто исчезают.
[Закрыть], – слышалось всякий раз, когда я шествовал мимо крутолобого Йэмпэу и большеглазой Адийэа, своим появлением снова подтверждая их догадку, что «там живут альбиносы». Они провожали меня до ворот, всё стараясь заглянуть вовнутрь. Что там внутри? Ни подглядеть, ни подслушать. Белокаменную стену, тянущуюся вдоль ограды, прорезают сводчатые проходы, забранные косой деревянной решеткой. Это и есть пресловутый «дом отдыха»: первый и едва ли не единственный в стране лепрозорий.
Рабочий день в лепрозории начинался с обхода – не пациентов, а медицинского персонала во главе с угрюмцем исполинского роста по имени доктор Брюс-Таго. Этикет общения в закрытом учреждении требовал поздороваться с каждым из членов коллектива, от лаборанта до специалиста по изготовлению протезов, и уж затем предстать перед главным, дабы испросить у него разрешение приступить к работе. Гигант Брюс-Таго мрачно кивал или просто отворачивался в знак согласия. Сама работа была вполне рутинной: проверять дозировку дапсона, следить за нормальным заживлением раны после ампутации. Проводить осмотр и назначать лечение, не выходя из оцепенения, которое овладевало мной тотчас по прибытии в Анкафул. Больные, одетые в униформу болотного цвета (тот же покрой, что и у арестантской одежды), таращились из-под лимонного тюля противомоскитных сеток. Львиные лица, скрюченные конечности, нескончаемая тишина. Надо поспешить, чтобы управиться с работой до темноты. Выйти на свет и звук.
Звук доносился из соседней деревни и принадлежал ударному инструменту, точнее, целой группе ударных инструментов. Первой его услышала Абена, сопровождавшая нас с Кваме во время поездок в Анкафул.
– Хэ! – возмутилась Абена. – Скоро Бакачуэ, а они в барабаны бьют!
– Бакачуэ?
– Праздник такой. У нас за месяц до Бакачуэ вводят запрет на стук. Нельзя бить в барабаны и толочь фуфу после шести вечера. А эти, вишь, расшумелись, как будто не знают. Хэ!
– А что это за ритм? Асафо?
– Не, это атумпаны. Говорящие барабаны.
– А о чем они говорят, ты не знаешь?
– Не знаю. Я их язык плохо понимаю.
О говорящих барабанах, предназначенных для коммуникации на больших расстояниях, я знал из научно-популярной литературы, но не подозревал, что это искусство практикуется до сих пор. Барабанщик использует сложную систему ритмических фраз, имитируя интонации и фонемы человеческой речи. Существует даже канон стихотворных текстов, сочиненных специально для атумпанов.
Выйдя на звук, мы оказались свидетелями настоящего театрального действа. Ряженые танцоры, перкуссионный ансамбль, говорящий барабан, повествующий о событиях из истории племени. Но самым удивительным был состав участников: среди актеров, как и среди зрителей, были только дети. Более того, этот самодеятельный театр автономной Республики ШКИД не только не предполагал участия взрослых, но и исключал саму возможность их присутствия: впервые за все время моего пребывания в Гане на обруни не обратили ни малейшего внимания.
В девяносто пятом году мы жили на окраине Олбани, в двух шагах от богемной кофейни «Кафе Дольче», куда я отправлялся чуть ли не каждый вечер – разумеется, с целью писать стихи. Стены кофейни были украшены причудливыми геометрическими узорами; в них всегда можно было уткнуться невидящим взглядом, напуская на себя творческую отрешенность. Пялиться в стенку в поисках повода, часами разглядывать зигзаги и перекрестья. Жизнь бессюжетна, это да, но человеку, желающему убедить себя в обратном, легко найти подтверждение в мелочах. И вот случайность перестает быть случайной, потому что через пятнадцать лет странствующая медсестра Нана Нкетсия будет втолковывать мне смысл этих пиктограмм, которые окажутся символами адинкра. И настенные декорации из далекого «Кафе Дольче» всплывут в памяти и выйдут на первый план, как будто в них и вправду кроются ответы на все вопросы, включая те, которые я так и не удосужился сформулировать.
…Пиктограмма в форме квадрата, заполненного ромбовидными клетками в семь рядов, называется «Фие ммосеа» («Щебень двора»): «Если твои стопы в крови от щебня, это щебень с твоего двора».
Пиктограмма в форме двух якорей, слитых воедино. Это «Акоко найн» («Куриная лапка»): «Когда курица давит свой выводок, она не желает ему смерти».
Четыре раскрытых глазка «Матэ масиэ»: «Что услышал, то сохранил».
Узор из концентрических ромбов внутри квадрата «Ани брэа»: «Как глаза ни красны, огню в них не вспыхнуть».
Панцирь жука, обрамленный двумя лепестками («Одо ньира фиэ куайн»): «Любовь помнит дорогу домой».
Птица, пытающаяся дотянуться клювом до собственного хвоста; в клюве у птицы яйцо («Санкофа а йенчи»): «Если забудешь, вернись и возьми, это не стыдно».
Два зерна фасоли, повернутые друг к другу («Ньяме бриби во соро»): «Господь, если тайну хранишь в небесах, дай мне сил дотянуться».
7.
Ночью я почувствовал все, что положено чувствовать в начале (горечь во рту, покалыванье в конечностях), но не сразу понял, в чем дело. До этого мне везло, и, уверовав в чудодейственность профилактики, я счел себя вне опасности, несмотря на то что весь предыдущий месяц «болотная лихорадка» косила жителей Эльмины почти поголовно: сезон дождей был в разгаре. С усилием проглоченный комок спускался по пищеводу, распухая загрудинной тяжестью, пока не превратился в сгусток боли в области солнечного сплетения, как при ударе под дых. Я приподнялся до полусидячего положения – боль начала спадать. Ньяме адом, обойдется.
К утру малярия уже вовсю хозяйничала в организме. Меня знобило и бросало в пот. Горячечные лилипуты, вооруженные ударными инструментами, трудились на костоломной ниве, бурили череп. Но все это было ничто по сравнению с уютной всепоглощающей летаргией. Любое движение казалось непосильным, а главное, совершенно ненужным трудом. Будь что будет, пусть стучат молоточки, ползут мурашки и красные кровяные тельца лопаются, как мыльные пузыри. Тело чувствует боль, но сунсум отправляется спать, идет, куда ему нужно, пока кра наблюдает издали, ибо не вправе вмешиваться, и у меня не хватит воли, чтобы открыть глаза и дотянуться до сумки, в которой лежат припасенные впрок таблетки.
Я буду спать, изредка выныривая на звук барабана «ммара! ммара!», но вскоре этот саундтрек сменится чем-нибудь из хип-лайф, хит-парадными Дэдди Лумбой, Ар-Ту-Бис или Офори Омпонсой, напоминающими о чоп-баре, где мы заседали с Кваме и Абеной, потягивая пиво «Star» под сиреневое мигание цветомузыки.
Манврэ фри нэ мфенсэрэ тумм,
Анаджо сунсумма тэнтэйн,
Тэсэ нкае анкаса кумм
Канеа а эво абонтэйн…
О заправке «Shell», где отоваривались водой и телефонными картами, и заправщик Баду всякий раз говорил, что запишется ко мне на прием, не потому что был болен, а просто так – чтобы доктору было приятно. О девушках из Такоради со смешными именами Love и Charity, учившихся в университете Кейп-Коста по специальности «поставщик продуктов питания», тайком расспрашивавших меня про семейное положение Кваме и посылавших ему записки с намеком на матримониальные планы. О другом чоп-баре, где справляли день рождения Абены, а потом гуляли по ночному Кейп-Косту с ней и ее подругой Пэт, покупали келевеле[86]86
Закуска из жареных бананов с имбирем и арахисом.
[Закрыть] у уличных торговцев, и навстречу нам шли молодые люди, тоже парами или кучками, и, сливаясь с этим народным гуляньем, я испытывал чуть ли не подростковый трепет, как в пятом классе, когда дружба с сердцеедом Костиком обернулась возможностью «гулять с девчонками», с Юлькой Жарковской и Ксюшей Султановой, салютуя автомату с газировкой, бочке с квасом и остальной атрибутике ностальгии-точка-ру. Как давно это было? И на каком языке? С некоторых пор друзья и соседи по московскому детству в моих снах оказываются англоязычными, а люди из нынешней жизни – наоборот. И тем и другим не хватает слов, и, погружаясь в безъязычье, память призывает на помощь мотив, музыкальную паузу, бред моментальной рифмовки.
…Обиа нтена ха, ме кра.
Мату квайн ашеше ми ньйом.
Нантэ йи, адамфо, ко бра.
Ка чре ме сэ ибэшья бьйом…
Вечер наступает внезапно: в шесть часов не было и намека на угасание, а к семи уже окончательно стемнело. В этом особенность экватора. Резкость световых переходов. Между тем время суток, чей свет ассоциируется у меня с Эльминой, – это именно сумерки. Воздух, переполненный детскими голосами, запахом дыма, однообразным ритмом песта, толкущего фуфу, кудахтаньем кур. «Кейп-Кост, Кейп-Кост, Кейп-Кейп-Кейп-Кейп!» – выкрикивает зазывала, высунувшись из проезжающей мимо тро-тро. «On your mark! Get set! Go!»[87]87
На старт! Внимание! Марш! (англ.).
[Закрыть] – командует телевизор, транслирующий спортивное соревнование. «Аномаа! Кесье! Кроу!»[88]88
Птица! Большая! Ворона!
[Закрыть] – вторят дети, занятые катанием велосипедного обода с помощью палки. Пахнет пальмовым маслом, сушеной рыбой, забродившей кукурузной мукой. Со стороны залива собираются тучи.
«Какая завтра у нас ожидается погода?» Пожимает плечами: «Очена на эбеше…»[89]89
Вот завтра и узнаем.
[Закрыть] Прогноз погоды – это «для беленьких», так же как беспрестанное фотографирование жизни. Так же как и туризм. Если африканец отправляется в другую страну, то только в качестве переселенца. Любой отъезд – надолго, если не навсегда. Отсюда – столь щепетильное отношение к ритуалу сборов и проводов, ко всему, что с этим связано.
И отсюда же, возможно, безошибочная логика словообразования: существительное nkerabea («судьба») происходит от глагола kera («прощаться») и в дословном переводе означает «способ прощаться» или «место для прощания». Смещение тонов производит смысловое смещение: если kera (интонация на понижение) – это «прощаться», то kera! (восходящая интонация) – это душа. А само существительное nkera – «прощание» при аналогичном смещении превращается в nkera! – «послание», «весть». Все зависит от модуляции голоса, от судьбы, вобравшей прощанье и весть, и душа восходит к прощальному глаголу, восклицает «Прощай!» на птичьем языке чви.
Тропический воздух кажется непреодолимым. Как будто все время дышишь предвестьем грозы или предчувствием лихорадки. Все дело в незащищенности, стало быть – в свободе. Свобода – угроза момента. Взгляд, брошенный туда, где тебя не будет. Как бы санкофа наоборот. Это в детстве казалось: можно избежать чего угодно, если только заранее четко представить себе, как оно будет. Где то, чего с самого начала ждешь и боишься? Ближе и ближе. При том что нигде.
…Энкрайн, мафа уо тро-тро
На маше уо чале уаче.
Тена йи, м’абрабо фофро.
Мэсанба, ме до, дааче.
* * *
– Долго я спал?
– Куда уж дольше. – Нана прикрепляет пакет с физраствором к торшеру в моей бриджпортской квартире. – Эк тебя развезло… Хорошо, хоть вовремя догадался позвонить Оникепе.
– Разве я звонил?..
Вместо ответа Нана достает из кармана сложенный вчетверо лист бумаги; развернув, демонстрирует его на манер иллюзиониста. Прижимает к листу ладонь, обводит ее фломастером, как это делали в детстве, и, положив лист – рисунком вниз – мне на грудь, поясняет: «Грелка».
2009–2011