Текст книги "Николай Добролюбов. Его жизнь и литературная деятельность"
Автор книги: Александр Скабичевский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
«Если не все любили Добролюбова, – говорит, между прочим, Радонежский в своих воспоминаниях, – не все соглашались с ним, но положительно говорю, – все его уважали. Смело можно сказать: все мы, его товарищи, обязаны многим и многим Н. А-чу как студенту, откликавшемуся на все, за всем современным следившему. Большая часть из нас у него искали разъяснения на многие вопросы, с которыми не могли сами совладать. Много было резкого в его приговорах; но эти убеждения его были свои, этот пыл, эта искренняя откровенность были всегдашней, неизменной принадлежностью благородной натуры Добролюбова, горячо оскорблявшегося всем, что, по его убеждению, не было добро и правда…»
Но, при всем своем углублении в научные занятия, Добролюбов никогда не представлял из себя педанта, глухого и слепого ко всему, что происходило вокруг.
Напротив, что бы он ни делал, каким бы серьезным и срочным трудом ни занимался, всегда с удовольствием оставлял занятие для живого разговора, откровенной беседы, которые при его участии, начинаясь литературой или профессорскими лекциями, всегда сводились на вопросы житейские. Он еще и тогда относился к этим последним слишком строго для 17-летнего юноши. Направление таланта Добролюбова, по словам Радонежского, впоследствии так ярко обнаруженное им, прорывалось уже очень рано. В то же время миросозерцание Добролюбова в продолжение всего первого курса оставалось нетронутым в том виде религиозной экзальтации, в каком выработалось оно в семинарии. Так, в письме к родителям от 18 ноября он рассказывает о чуде, случившемся с ним на «репетиции» профессора Устрялова, – «обстоятельстве, которое он считает не совсем обыкновенным и которому подобных примечал уже не раз в своей жизни». «Я все думаю, – замечает при этом Добролюбов, – что ваши молитвы хранят меня», и далее повествует, как Устрялов спросил его совсем не о том, что он приготовлял, и ему угрожало срезаться. Но с утра он молился об ответе; в том критическом положении он вспомнил о молитве и дрожащим голосом начал отвечать о норманнах. И вдруг профессор остановил его и начал задавать такие вопросы, на которые ему ничего не стоило ответить. Во всем этом Добролюбов видит явный перст провидения, предохранивший его от ложной гордости и показавший, на кого он всегда должен надеяться. «И я счастлив, – заключает он свой рассказ, – теперь тем, что сознал эту истину. Для всякого другого, даже самого близкого мне человека, это обстоятельство само по себе не важно; но я рассказываю вам его, потому что из самого рассказа вы можете видеть мою настроенность». Разделяя вместе со всем русским обществом патриотические настроения по случаю с каждым днем более и более разгоравшейся Крымской войны, читая и сообщая родителям рукописные и печатные стихи, массами ходившие по рукам, Добролюбов передает между прочим в письме от 12 февраля 1854 года два слуха, ходившие в то время в народе: о том, как в одном сражении с турками явилась чудная Дева и помогла русским и как однажды ночью привиделся государю какой-то монах, сказавший: «Не бойся, будь тверд и мудр, как прежде», и исчез. При этом Добролюбов замечает, что во времена чрезвычайных политических событий часто случаются чрезвычайные явления и в мире нравственном и что он передает, правда, только слух, но такой слух, которому сердце его хотело бы верить.
Между тем жизнь не замедлила двумя жестокими ударами нарушить эту безмятежность чистой души юноши и, сразу обрушив на его голову тяжкое горе, наполнить его мучительными сомнениями, доводившими в первые минуты до мрачного ожесточения, и вместе с тем пошатнуть его от природы крепкое здоровье.
Первым ударом была смерть страстно любимой им матери, последовавшая 8 марта 1854 года. Долго скрывали от Добролюбова родные эту страшную потерю, стараясь медленно подготовить его к ней. Зинаида Васильевна была уже в могиле, когда он получил первое известие о ее тяжкой болезни, причиненной неблагополучными родами. В какую тревогу и смятение повергло Добролюбова это известие, мы можем судить по следующим выдержкам из письма его к отцу от 17 марта:
«Я все не верю, я не могу подумать, чтобы могло совершиться это ужасное несчастие… Бог знает, как много, как постоянно нужна была для вас милая, нежная, кроткая, любящая мамаша наша как благодетельный гений, милый друг и хранитель… Боже мой! В прахе и смирении повергаюсь перед Твоей святой волей! Едва дерзкие мысли посетили было мою голову (о том, что он будет радостью и гордостью матери. – Авт.), как вот страшная кара грозит уже мне, видимым образом наказывая самонадеянность надменного ума… Но я смиряюсь, я надеюсь, я верую, Господи!.. Помоги моему неверию, подкрепи меня, сохрани мне, моим милым добрую нашу хранительницу! Я могу только молиться, я могу обращаться только к Господу Богу с моей глубокой горестью…»
Далее он обращается к отцу, сестрам, братьям и даже к докторам, умоляя их употребить все средства и усилия к исцелению больной:
«Я уверен, папаша, что вы ничего не пожалеете, употребите все средства для того, чтобы сохранить драгоценную, слабую жизнь… Я сам, с своей стороны, молюсь Богу, вместе прошу заочно и докторов наших, особенно доброго Егора Егоровича, который давно знает натуру мамаши, который однажды и меня спас от смерти… Пусть употребит он все старания и искусство… Благодарный сын отплатит за мать свою.
Сестры и братья мои! Не плачьте, не шумите, пожалуйста!.. умоляю вас… Может быть, вы не понимаете всей опасности… Покойте, радуйте мамашу, не давайте повода никакому потрясению… Нянюшка! Побереги их, посмотри за ними! Ради Господа Бога!.. Добрые родные наши, все, все вы, которые любили меня и нас всех!.. Употребите свои старания и заботы… Услужите этим всей семье нашей, обяжете нас навеки, навеки!.. Издали, но близко к вам, умоляю я вас об этом…»
Известие о смерти матери, пришедшее через неделю после этого, не застало, таким образом, Добролюбова врасплох: он успел привыкнуть к мысли о потере и при всем своем отчаянии сохранил столько мужества, что мог утешать отца. Так, 25 марта Добролюбов писал ему:
«Добрый мой, милый мой, драгоценный для меня папашенька! Что мне ответить вам на ваше последнее письмо! Велика моя горесть, но прежде всего не могу я не поблагодарить вас за вашу предусмотрительность… Ваша любовь, ваше благоразумие рассчитали верно… В течение недели я привык к тягостной мысли, и нынешняя весть поразила меня уже не так сильно, как я ожидал… Тяжко, тяжко, невыразимо тяжко мне; но я не изнемог под бременем страданий и сохранил силу рассудка и мысли. Всего более беспокоюсь я о вас, мой милый, несравненный папаша… Вам, верно, было горько присутствовать при последних страданиях нашей милой мамашеньки. Верно, и теперь еще тяжело, горько, грустно вам… Вы пишете, успокаивая меня, что вы предаетесь в волю Благого Премудрого Промысла… Дай Бог вам силу и твердость к перенесению этого бедствия!..
В отношении ко мне, – читаем мы далее, – тоже вы сделали весьма много при этом… Вы спасли меня от тягостного отчаяния, вы поддержали мои силы, дали мне время оправиться, привыкнуть к тягостной мысли, и я не сомневаюсь, что все ваши распоряжения по дому и хозяйству будут так же прекрасны и вполне заменят для моих милых сестер и братьев попечения матери… Наша добрая бабенька будет, верно, так добра, что позаботится о них, приложит все свое попечение об их воспитании и образовании… Бедные, бедные мои сестры, милые братья мои! Как бы нужна для вас теперь любовь материнская! Но Господь оставил вам милого, несравненного папашу, любите его, радуйте, утешайте, молитесь, чтобы Господь Бог подкрепил его! Так много, так много горя!.. Папашенька! Надейтесь, надейтесь, что еще счастие снова посетит смиренную долю нашу, а в кругу детей, которые будут тем больше любить и утешать вас, вы найдете отраду и забвение о незабвенной…»
В то время как Добролюбов таким образом утешал своего отца и старался всячески ободрить его, истинные чувства свои он передавал прочим родственникам, и особенно в этом отношении замечательно письмо его к двоюродному брату М. И. Благообразову от 15 апреля 1854 года, обнаруживающее всю величину его отчаяния. В письме этом в ответ на несправедливые упреки в холодности ко всему Добролюбов отвечает, что люди, которые ко всему холодны, ни к чему не привязаны в мире, должны же на что-нибудь обратить запас любви, находящейся неизбежно в их сердце. И эти люди не расточают своих чувств зря, всякому встречному: они обращают его на существо, которое уже имеет много прав на их привязанность. В этом существе заключается для них весь мир, а с потерей его мир делается для них пустым, мрачным и постылым, потому что не остается уже ничего, чем бы могли они заменить любимый предмет, на что могли бы обратить любовь свою.
«Из таких людей и я, – пишет далее Добролюбов. – Был у меня один предмет, к которому я не был холоден, который любил со всей стойкостью и горячностью молодого сердца, в котором сосредоточил я всю любовь, которая была только в душе моей, – этот предмет была мать моя. Поймешь ли ты теперь, как много, необъятно много потерял я в ней? Теперь все в мире мне чужое, все я могу подозревать, ни к кому не обращусь и с полной детской доверенностью, ко всякому я желал бы проникнуть в сердце и узнать скрытые его мысли». Выдержки из дальнейшего продолжения этого письма уже приведены нами. Ниже Добролюбов пишет:
«Душа моя должна быть закрыта для всех, да и сам я не могу с сердечным участием внимать рассказам других об их внутренней жизни. Все исчезло для меня вместе с обожаемой матерью… Отчий дом не манит меня к себе, семья меньше интересует меня, воспоминания детства только растревожат сердечную рану, будущность представляется мне теперь в каком-то жалком, безотрадном виде; я, как лермонтовский демон, представляю себе: „Какое должно быть мученье всю жизнь, весь век без разделенья и наслаждаться, и страдать…“ Оканчивается же письмо следующими словами: «По крайней мере, молитесь о ней, чтобы хоть в небесах она была блаженна; молитесь жарко и часто… Я редко могу молиться, я слишком ожесточен…
Ты скажешь опять, может быть, что я рассуждаю, а не чувствую. Но в том-то и беда моя, что я рассуждаю. Если бы я мог, как другие, разразиться слезами и рыданиями, воплями и жалобами, то, разумеется, тоска моя облегчилась бы и скоро прошла. Но я не знаю этих порывов сильных чувствований, я всегда рассуждаю, всегда владею собой, и потому-то мое положение так безотрадно, так горько. Рассудок подсказывает мне всю великосгь утраты, не позволяет мне забыться ни на минуту, я вижу страшное горе во всей его истине, и между тем слезы душат меня, но не льются из глаз. За этим письмом едва ли не в первый раз я плакал, и мне стало легче после этих слез, легче после моих признаний. Не отвергай же их, не бросай на них тени сомнения, ответь мне по-дружески. А то – ужасное положение!.. Опять, как Демон, остаюсь я «с своей холодностью, надменной, один, один во всей вселенной, без упованья и любви!..» Пожалей меня, подумай обо мне…»
Как ни сильно было горе юноши, но жизнь со всеми своими заботами и суетою не давала времени всецело предаваться ему. Предстояли экзамены, которые Добролюбов выдержал прекрасно и переведен был на второй курс четвертым. После же экзаменов он поехал домой, в Нижний.
«В 1854 году, в июне месяце, после экзаменов, – повествует в своих воспоминаниях о Добролюбове Радонежский, – мы втроем отправились на каникулы по железной дороге «вместе с волами», как выразился Добролюбов, т. е. на тяжелом поезде до Твери. В Твери мы сели на пароход, с тем чтобы отправиться по Волге; я – в Ярославль, еще товарищ – в Кострому, а Добролюбов – в Нижний. Всю дорогу наш Ник. А-ч был как-то особенно печален. К тому же он поместился на палубе, и его буквально испекло жарким июньским солнцем. На пароходе с нами ехали два болгарских монаха; он с ними всю дорогу проговорил о болгарском языке, о жизни болгар… Оттого ли, что у Добролюбова не было денег, или он не хотел их тратить, или ему наскучила дорога, или не был хорошо здоров, или его томило недоброе предчувствие – не знаю; но он всю дорогу грустил, ничего почти не ел и не пил в продолжение двух суток…»
«Мрачно как-то посмотрел на меня знакомый с детства переулок, – пишет он своему товарищу Д.Ф. Щеглову 25 июня 1854 года, – грустно мне было увидеть наш дом. Отец выбежал встретить меня на крыльцо. Мы обнялись и заплакали оба, ни слова не сказавши друг другу… „Не плачь, мой друг“, – это были первые слова, которые я услышал от отца после годовой разлуки… Грустное свиданье, не правда ли? Потом встретили меня сестры. Маленьких братьев нашел я еще в постели. Младший (в сентябре будет 3 года) и не узнал меня с первого раза, а Володя узнал тотчас… Папаша провел меня по всем комнатам, и я шел за ним, все как будто ожидая еще кого-то увидеть, еще кого-то найти, хотя знал, что уже искать нечего. Везде было по-прежнему, все то же и так же, на том же месте, только прежняя двуспальная кровать заменилась маленькой односпальной… Отец пошел потом к обедне, а я остался и долго плакал, сидя на том месте, где умирала бедная маменька. Наконец и я собрался с сестрами к обедне, пришел к концу, но, признаюсь, усердно молился. Я искал какого-нибудь друга, какого-нибудь близкого сердца, которому бы я мог, не опасаясь и не стесняясь, вылить свое горе, свои чувства. Не было этого сердца, и мне приятно было думать, что хоть невидимо моя дорогая, любимая мать слышит и видит меня. Это было такое непривычное для меня положение, что я изменил всегдашней своей положительности. Притом самая церковь наша имеет для меня высокую pretium affectionis.[6]6
чрезмерную ценность (лат.).
[Закрыть] Все здесь на меня действовало давно знакомым воздухом, все пробуждало давно прошедшие, давно забытые и давно осмеянные чувства. После обедни сходил я на кладбище. Тут я не плакал, а только думал, тут я даже успокоился немного. Теперь я грущу очень немного. Отец все еще иногда плачет. Маленькую нашу взяла к себе года на два, на три одна знакомая нам помещица. Папенька без труда согласился на это. Положение нашего семейства вблизи гораздо лучше, нежели представляется издали. Теперь уже мне некогда и негде распространяться об этом. Если не будет лень, опишу тебе в другой раз подробно о своем пребывании в Нижнем; теперь скажу только, что все мои великолепные предположения о занятиях в каникулы исчезли. В целый месяц я с большим трудом мог прочитать несколько номеров «Современника» прошлого и нынешнего года. Совершенно нет времени… Когда я дома и у меня никого нет, то я вожусь с братьями, да еще с двумя гимназистами, одним нижегородским, другим петербургским. Это брат и племянник князя Трубецкого, живущие ныне в нашем доме. Один из них, мальчик лет 13, делает мне, впрочем, пользу: взялся учить меня по-французски».
Но известно, что одна беда всегда ведет за собой другую, и Добролюбова, едва успевшего утешиться от одного горя, внезапно постиг новый удар: 6 августа внезапно умер от холеры его отец, оставив все семейство на руках своего восемнадцатилетнего сына. Это событие повергло Добролюбова уже не в отчаяние, а просто в какое-то оцепенение. В первые минуты он до того растерялся, что был готов бросить институт и определиться на службу уездным учителем, и лишь возможность пристроить детей по рукам родственников и достаточных знакомых и то соображение, что в Петербурге частными уроками можно заработать больше, чем в должности уездного учителя, отвратили его от этого поистине гибельного шага. Вот что пишет он Д. Ф. Щеглову под первым впечатлением нового несчастья 9 августа 1854 года.
«Тяжело мне, мой друг Дмитрий Федорович, но кажется, что я должен проститься с институтом. Судьба жестоко испытывает меня и ожесточает против всего, лишая того, что мне было особенно дорого в мире. 6 августа мой отец умер от холеры. Семеро маленьких детей остались на моих руках, запутанные дела по дому – тоже. А между тем я еще тоже считаюсь малолетним и подвержен опеке. Ты теперь понимаешь, в какие отношения вступил я теперь к своему семейству. Ты читал не повесть, а трагедию… Я надеюсь на твое расположение даже и в таком случае, если я не возвращусь больше в институт. Но, может быть, я найду средства устроить моих сестер и братьев гораздо лучше, нежели как мог бы сделать, если бы остался в Нижнем уездным учителем. Папеньку все в городе так любили, что принимают теперь в нас живейшее участие. Подличает с нами одно только духовенство и архиерей. Вчера на похоронах я был страшно зол. Не выронил ни одной слезы, но разругал дьяконов, которые хохотали, неся гроб моего отца; разругал моего бывшего профессора, который сказал пренелепую речь, уверяя в ней, что Бог знает, что делает, что он любит сирот и проч… Я страшно расстроен. Чувствую, что ничего хорошего не могу сделать, и между тем знаю, что все должен делать я, за всех сестер и братьев. К счастью еще, я деревянный, иначе я бы непременно разбился…»
Почти одновременная потеря родителей так потрясла весь и умственный, и нравственный мир Добролюбова, что все его убеждения, в духе которых он был воспитан с детства, поколебались, и началась мучительная переработка всего его миросозерцания. Когда в конце августа, на обратном пути из дома в Петербург, Радонежский встретил Добролюбова на железной дороге, ехавшего на этот раз с каким-то барином-земляком во втором классе, перед ним был совсем другой человек.
– Что нового у вас, Николай, в Нижнем? – спросил он его.
– Отец умер, – отвечал он.
«В холодном тоне ответа, – замечает при этом Радонежский, – сказанного Добролюбовым с язвительной улыбкой, мне послышалось проклятие, посланное судьбе… Да, он смеялся, сообщая мне эту грустную новость, но так смеялся, что меня покоробило. Эти грустные семейные обстоятельства, быстро следовавшие одно за другим, имели сильное влияние на Ник. А-ча. С этой минуты его душа навсегда простилась с мечтами… и жизнь, жизнь со всей ее реальностью стала предметом его изучения»…
Глава III
Следующие годы институтской жизни. – Отношения с начальством и товарищами. – Начало литературной деятельности. – Окончание курса
Несмотря на то, что семейство было пристроено и дом, оставшийся после родителей, был отдан внаем, расположение духа Добролюбова оставалось мрачным, и письма его к родным, относящиеся к этому времени, носят один и тот же характер уныния и ожесточения. Добролюбов никак не мог примириться с тем, что братья и сестры его сидят на шее у разных благодетелей, которые содержат их из милости, будучи и сами людьми небогатыми, и, чтобы избавиться от этого унижения, он по возвращении в Петербург, как вол, запрягся в добывание скудных средств грошовыми уроками и переводами. Средств этих для полного обеспечения семьи, конечно, на первых порах было недостаточно, и хотя в своем письме к старшей сестре Ниночке от 14 сентября 1854 года Добролюбов утешает ее, говоря, что «теперь забота любящего брата доставить вам средства, какие возможно, и будь уверена, я это сделаю: если не ныне, то через два, три года… но вы все найдете во мне помощника в жизни», но совсем в другом тоне пишет он 4 ноября к двоюродному брату Михаилу:
«Ты пробуешь уверить меня, – пишет он, – что материальное состояние нашего семейства очень хорошо, что мы не должны называться бедными и прочее. Может быть, говоря это, ты имел намерение утешить меня, – благодарю, но прошу впредь не представлять мне таких утешений, которые, конечно, не могут иметь своего действия, потому что я не двухлетний мальчик и хорошо понимаю всю тяжесть, всю горесть, всю безвыходность положения наших дел в материальном отношении. Если все останется в настоящем положении, то через три года мои сестры будут иметь уже неотъемлемое (даже твоей хитрой логикой) право назваться нищими невестами или запереться в монастырь послушницами…»
Когда же тетушка Варвара Васильевна упрекнула его в письме, что он редко пишет ей, потому что стал гнушаться простыми, незнатными родственниками, Добролюбов в письме своем к ней от 29 декабря писал между прочим:
«.Знатные люди!» Да поверите ли, что только по необходимости веду я подобные связи и что никогда не склонно было сердце мое к кружку, который выше меня? Да и мог ли я здесь держаться при моем воспитании, при моем положении, при отсутствии всяких средств… Да вот вам случай: я теперь гощу праздники у Галаховых.[7]7
У Сергея Павловича и Натальи Алексеевны Галаховых, людей богатых и принадлежавших к петербургскому светскому обществу.
[Закрыть] Меня принимают прекрасно, ласкают и занимаются мной. Но, вставая поутру, я поскорей стараюсь накинуть сюртук, чтобы человек не взял его чистить и не увидал, как он худ и вытерт, мой несчастный казенный сюртук. И сколько труда стоит мне прикрыть в продолжение дня разные недостатки этого сюртука… А нового сшить… куда, я и думать не смею…»
Изнуренный трудами, бессонными ночами и вечной тревогой о своей сирой семье, Добролюбов слег весной 1855 года больным в институтский лазарет. Он приписывает свою болезнь простуде, но очень возможно, что это были первые предвестия чахотки, сведшей его в преждевременную могилу. И к довершению всех бед во время болезни он получил известие о смерти маленькой своей сестренки Юленьки, которая была уже определена в Царскосельское училище и которой предстояло в скором времени приехать для этого в Петербург.
«Смерть Юленьки, – пишет он 24 марта 1855 года своей тетке Варваре Васильевне, – так неожиданно случившаяся в то самое время, когда она почти совсем уже была устроена, когда я уже радовался, надеясь свидеться хоть с ней в этом году здесь, в Петербурге, эта смерть столько принесла мне горя, что я до сих пор еще не могу опомниться… Как будто какое-то проклятие тяготеет над нашим родом, как будто так уже суждено, что из поколения в поколение переходят и должны переходить в нем только одни непрерывные бедствия!.. Тошно, горько, тяжко на свете… Зачем было рождаться на свет, чтобы так страдать с ранней молодости, чтобы так провести лучшие годы, которые даются для наслаждения и радости человеку!..»
Но как ни тяжело было материальное положение Добролюбова и как ни много забот и тревог причинял ему вопрос об обеспечении братьев и сестер, молодость брала свое: юноша развивался вместе со своими сверстниками-товарищами под влиянием лекций профессоров, чтения журналов и ученых занятий, в которые он был погружен днем и ночью. Мало-помалу все более и более живое участие принимал он в литературном движении того времени, и это участие привело к такому событию его жизни при переходе его на третий курс, которое, доставивши ему начало литературной известности, вместе с тем причинило немало неприятностей и едва не испортило его дел. Вот что пишет он об этом событии в письме к Михаилу 20 июня 1855 года:
«Ты знаешь, что я писал прежде стихи. Знаешь также, что я приверженец новой литературной школы и что подлости старичков, подвизающихся в „Северной пчеле“, раздражали меня как нельзя более. В начале нынешнего года (т. е. академического) представился мне случай отомстить одному из них, Гречу. Я написал пасквиль на случай его юбилея, и стихи разошлись по городу весьма быстро. Их читали на литературных вечерах, их хвалили профессора наши, не зная еще автора… Между тем некоторые из товарищей, знавших дело, были столько неосторожны, что проболтались в нескольких домах, и скоро мое имя стало под рукой повторяться теми, которые читали и списывали эти стихи. Наконец дошло до директора (института). Меня спросили и обыскали. Не нашли того, чего искали, но захватили другие бумаги, тоже довольно смелого содержания… Много было возни и хлопот. Я мог поплатиться за мое легкомыслие целой карьерой; но, к счастью, имел довольно благоразумия, чтобы не запираться перед директором и, признавшись в либеральности своего направления, показал вид чистосердечного раскаяния. Профессора заступились за меня; поведение мое было всегда весьма скромно; С. П. Галахов просил за меня директора (не зная, впрочем, что я писал стихи), – и заблуждения юности были оставлены без дальнейших последствий… Я отлично сдал все экзамены, и директор сам поздравил меня с переходом в третий курс, куда по числу баллов я должен перейти вторым, но, может быть, еще меня понизят немножко. Тетенька пусть не знает этого, или ты можешь сказать им что-нибудь полегче, чтобы они не стали тревожиться и плакать Бог знает из-за чего. Беды большой еще нет в моих делах. Пушкин и Лермонтов писали пасквили, Искандер до сих пор пишет на Россию едкие статьи, Даль выгнан был из корпуса за «написание пасквилей». А я, слава Богу, отделался еще довольно легко, и теперь подобное обстоятельство со мной не повторится».
Но Добролюбову пришлось по поводу своих стихов испытать еще немало тревог. Так, в письме все к тому же двоюродному брату Михаилу 30 июня он пишет:
«Я, брат, тоже жду себе больших и больших неприятностей. В известных тебе стихах затронут был кн. Вяземский и назван продажным поэтом. Теперь вдруг ни с того ни с сего он сделан товарищем[8]8
здесь – заместителем.
[Закрыть] нашего министра. Мое имя известно, немудрено, что обиженные мною приятели его подожгут, и в институте меня не будет. Начальники, из желания угодить товарищу министра, начнут снова меня преследовать, и даже защищать меня всякий побоится. Каюсь теперь в неосторожности, да утешаюсь хоть тем, что это, по крайней мере, не дело, аслово, и довольно неглупое и имевшее своего рода успех, так что все-таки много есть людей, которые в душе всегда будут за меня…»
Но опасения Добролюбова были напрасны. Князь Вяземский или не знал, что автор стихотворения на юбилей Греча – студент педагогического института Добролюбов, или великодушно простил ему оскорбление, и вместо того, чтобы иметь преследователя в новом товарище министра, Добролюбов нашел в нем защитника.
Так, когда Добролюбов, беспокоясь об участи семьи и видя невозможность прокормить ее случайными заработками в Петербурге, намеревался уволиться из института и ехать на родину и уже подал об этом прошение товарищу министра, последний принял в нем горячее участие, советовал во что бы то ни стало окончить курс, а по окончании обещал ему хорошее место. Вместе с тем князь Вяземский принял участие и в семье Добролюбова. Так, по его ходатайству, приход умершего отца Добролюбова был зачислен за его дочерью, несмотря на все сопротивления местного архиерея, давшего о Добролюбове в Синод самый дурной отзыв вроде того, что «юноша Добролюбов много меня оскорблял и прежде, и своих отца и мать поступлением в светское заведение, а не в Духовную академию, куда он был принят по моему ходатайству».
Судя по письму к своему товарищу А. П. Златовратскому от 9 июня 1857 года, можно сказать, что в целом год пребывания Добролюбова на третьем курсе института был для него самым бурным по разным неприятным столкновениям с начальством. В институте в это время были постоянные недоразумения между студентами и директором И. И. Давыдовым; студенты делились на две партии: партию приверженцев Давыдова, заискивавших перед ним, и партию оппозиционную. Добролюбов принадлежал к последней, принимал горячее участие во всех дрязгах, но вскоре убедился в их тщете и в то же время разочаровался во многих товарищах.
«Скажу только, – пишет он в вышеупомянутом письме, – что человеку, у которого есть интересы и цели повыше институтских отметок и благосклонностей, странно и смешно было бы принимать серьезно все эти пустяки, которые волновали наших товарищей в последний год… Я жил душой в институте, я работал, сколько было сил моих, подвергаясь опасностям и неприятностям (тебе хорошо известным), пока у меня было дело полезное и благородное и пока я не утратил веры в тех, для которых, между прочим, работал. Цели своей я достиг хоть отчасти, а преследовать ее до конца почел излишним и бесплодным, увидавши, с кем имею дело. Все, что было мной совершено против начальства в последнее время, было уже не плодом святого убеждения, а делом старой привычки, поднимавшейся при удобном случае… Если бы я дал себе труд подумать, я бы никогда не стал терять даже получаса времени (которого стоило мне это дело) для людей, которые стоят моего полного равнодушия, если не более».
Но рядом с таким разочарованием в товарищах и пренебрежительным на них взглядом Добролюбов ставит на вид свою терпимость, позволявшую ему относиться с одинаковой приветливостью к людям, которые в глазах его друзей не стоили такого обращения.
«Нет, Златовратский, – оправдывается он в этой своей черте, – если ты в чем меня мог упрекнуть, то разве в нечистоплотности, как выражается мой двоюродный брат. Мне ничего не значит сесть на запыленную скамейку в городском саду, если я устал, так же, как ничего не стоит заговорить с А. или Б.; я не замечу, что надену нечищеные сапоги, так же как не замечу, что похристосовался с В. На меня не производит неприятного впечатления паутина, которой весь я окутаюсь, собирая малину в саду, так же как не пугает меня пошлость Г., когда я наблюдаю его наивную натуру… Я с удовольствием могу расцеловать руку Д., девушке (всеми презираемой), которая мне нравится, так же как с удовольствием могу выслушать остроту Е. или умную выходку Ж. Вот мое несчастие, которого никто, кроме меня, не видит; а я и вижу, да не стараюсь от него избавиться, а, напротив, благословляю судьбу за него: во мне мало исключительности, у меня недостает духу деятельной оценки человека, и я, умея презирать мерзости, не гнушаюсь добром; а если его нет, то я не нахожу особенного удовольствия охотиться за злом, а просто оставляю его без внимания и ищу добра в другом месте».
Эта терпимость, это прощение зла ради нескольких крупиц добра, замечаемых в человеке, конечно, вполне гармонировали с кроткой и нежной душой Добролюбова, жаждавшего любви и умевшего страстно и крепко привязываться к людям. Здесь мы видим уже зародыш тех гуманных, чисто христианских взглядов, проводимых Добролюбовым в его статьях, – взглядов, основанных на известном евангельском изречении – «не ведают бо, что творят» – и обусловливающих существующее на земле зло не злой волей, а ненормальными отношениями, завещанными веками варварства и невежества.
На родину Добролюбов не ездил до окончания курса, оставаясь на каникулах в Петербурге и занимаясь уроками. Так, лето 1858 года он провел у неких Малоземовых на даче в Полюстрове, где он готовил к поступлению в корпус мальчика за скудную плату – 30 рублей.
«Как ни ничтожна эта сумма, – пишет он своим родственникам, – но я не раскаялся, что согласился принять на себя это дело. Мальчик, ученик мой, очень неглуп и любит заниматься; мои объяснения слушает он с охотой и вниманием, а следовательно, мне заниматься с ним очень приятно. Семейство, в которое попал я, чрезвычайно доброе и милое; меня все очень полюбили, заботятся обо мне, как о родном. Дети все привязались ко мне как нельзя больше: просто не отходят от меня, не хотят без меня обедать, если я запоздаю как-нибудь в городе или на прогулке, отказываются от гулянья и остаются дома без всякого неудовольствия, ежели только я остаюсь. По всему этому вы можете судить, как я сам привязан к детям и ко всему семейству г-д Малоземовых, у которых нахожусь теперь. Что касается до внешних удобств, то я тоже очень доволен всем: довольно хороший обед, сытный завтрак, кофе, ягоды и прочее каждый день. Нередко приезжают гости, с которыми даже весело и незаметно проходит мое время. Кроме того, я пользуюсь правом бесплатного входа в купальню, в сад Безбородко, где три раза в неделю играет музыка и бывает иногда иллюминация и где каждый раз нужно бы платить по 15 копеек серебром за вход. Прибавьте к этому катания на лодке, иногда отправление в другие увеселительные места, куда я тоже сопровождаю всегда семейство, не платя ничего, – и вы увидите, как мне здесь спокойно и приятно после однообразной институтской жизни, нарушавшейся обыкновенно только домашними неприятностями».