Текст книги "Оберег"
Автор книги: Александр Гончаров
Соавторы: Вячеслав Дегтев
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
И только один человек, светловолосая девушка, одна-единственная среди всех, еще не сдалась. Она стоит у двери, и от нее свет исходит. Правда, правда, – настоящий свет… Она улыбается своим мыслям. Они у нее чисты. Они у нее прекрасны, как сама она, хоть и грязь за окном, и дождь, и слякоть, и сумерки подкрадываются, по-волчьи припадая к земле. А она – как белая, запоздалая роза. Запоздала родиться на несколько столетий. Подойду к ней, погреюсь у чужого счастья.
* * *
…Я искал тебя шесть дней. Шесть суток. Сто сорок часов. Я может, всю жизнь тебя искал. Тебя, одну тебя, именно такую, какой ты мне явилась на теплоходе, под редким дождем и в белом платье.
Я нашел тебя – на седьмые сутки. Ты была на выставке, в Музее Изобразительных Искусств. С тобой был уже знакомый мне тип. Правда, в этот раз на нем не оказалось резиновых сапог, хлопали задниками какие-то старые растоптанные башмаки, похожие на матросские прогары. А на тебе было всё то же знакомое белое платье – более чем рискованно ты одета, заметил я, подходя, на улице-то не май месяц, на что ты обрадованно отозвалась, что любой холод тебе нипочем, и что рада меня видеть – очень рада! – и от радости даже захлопала в ладоши. Так ты, может, и искала меня? Да, искала! И очень рада, что нашла. Эх, лучше бы ты этого не говорила, – у поэта даже лысина покрылась неприязненными мурашками. Хотя, впрочем, это его постоянное настроение – ведь это только здоровые, сильные смеются, для таких, как этот субъект все дороги в гору и всякий ветер навстречу. Я позвал вас в буфет, взял бутылку красного вина, мы присели за угловой столик. Сидели, потягивали вино – поэт морщился, похоже, для него и прекрасное это терпкое вино – уксус, такие, садясь за чужой стол, не приносят с собой ничего, даже здорового аппетита, а мы смотрели друг другу в глаза и улыбались, но сказать ничего невозможно было, ведь между нами был не только столик, бутылка, но еще и этот мрачный поэт (нет ничего пошлее на свете, чем обиженный поэт!), который молчал хмуро и отчужденно, молчал красноречиво, потягивая с кривенькой ухмылочкой мое отличное вино, и чье молчание стоило многих гневных монологов, – и потому мы общались с тобой особым способом:
– я твердил, что ждал тебя всю жизнь;
– ты отвечала: знаешь это;
– я сетовал на судьбу: за что такие муки?
– а ты извинялась, дескать, не вправе распоряжаться собой;
– что я тебе сделал дурного, – молил я, – за что ты так со мной;
– а ты скорбно повторяла, что не принадлежишь себе;
– а кому? кому? – летели мои флюиды – этому? раскрой глаза: он же просто блаженный;
– ты почти заученно вздыхала: это как посмотреть;
– хуже! хуже! напыщенный индюк! все многознающие – ослы;
– на это ты вспомнила старую притчу: два человека смотрели в лужу: один видел грязь, другой – отраженные звезды;
– ты надеешься сделать из этого сухого лимона – лимонад? Но зачем, зачем – чуть не кричал я, – исцелять неизлечимых: если б он мог по-другому жить, он бы другое и хотел;
– на что ты уклончиво возражаешь, что не все так просто, как мне кажется…
Тут поэт порывисто вскакивает; он, видно, подслушивал наш разговор – это самое гадкое: подслушивать чужие мысли, – он вскочил с ненавистью на лице (да он способен еще, оказывается, на настоящие страсти – не совсем еще амеба!), и от него пришло:
«Извиняюсь, но если вы не возражаете, я скажу только одно: вы оба читали Карнеги. Не самого, надо сказать, достойного автора…»
«И не только его!» – поднимаюсь и я.
Я поднялся; я почуял скандал; я бросил перчатку:
«У того, другого автора, есть выражения и похлестче. Например: падающего – подтолкни!» —
– , влепил я с вызовом, и кулаки мои сами собой сжались; да, я хотел скандала, я шел на конфликт, мне хотелось, чтобы поэт возмутился, чтобы «дернулся», чтобы в глазах его загорелась ответная злость, что послужило бы мне оправданием, моя гремучая смесь вспенилась в жилах, мышцы напряглись, я же.,ал, сладострастно жаждал драки, я вырубил бы этого мозгляка одним ударом – снизу в челюсть! – и потому, вставая и прицеливаясь, задел свой недопитый стакан, вино разлилось, потекло по столу и залило твое белое платье. «Ах!» – вскрикнула ты, сорвалась и побежала к выходу. И эта пролитая кровь Спасителя меня отрезвила. Видно, ангел мой недалеко стоял. Некоторое, впрочем, недолгое время торчал столбом я, растерянный, оглохший, с пульсирующими, затихающими толчками в затылке, стоял, не двигался – среди гомонящих людей, снующих по буфету, шаркающих, кашляющих, шмыгающих носом, – чужих, чужих… Когда поднял взгляд – поэта рядом не было; трусливые – умны. Правильно говорили мне, и не раз: с таким характером, братец, умрешь под забором, и притом не своей смертью. Как папашка… Ну и плевать!
Выйти из-за стола мне не дала буфетчица, она стала распекать за пролитое вино, ей на помощь прибежала уборщица… Я стоял, хлопал глазами, и был как петух в чужом курятнике, – меня клевали даже куры.
Спал в ту ночь дурно. Злополучная сцена с вином прокручивалась, прокручивалась – черт бы ее побрал! – прокручивалась в мозгу вперед, назад, с середины, с конца, – и каждый раз являлся плешивый поэт и гаденько ухмылялся: «Тоже мне – смеющийся лев!
Ха-ха-ха!» – и я скрипел зубами от злости и бессилия, а дать ему в морду, в челюсть, снизу вверх провести хорошего крюка почему-то не мог, не смел, не имел права; а тут еще, уже под утро, винные пятна на белом платье стали казаться кровавыми… Всю ночь меня корежило. Колотило. Бросало то в пот, то в холод. Но проснулся бодрым. Проснулся с ясной головой и с решением. Неясным пока, но твердым. Бывает же такое: голова ясна, а решение – неясно. Но оно есть… Быстро и решительно одеваясь, отметил, что движения экономны и точны, расчетливы, как всегда у меня бывает в решающие минуты. Я чувствовал успех; удача уже кружила надо мной. Одно настораживало – странное поведение матери, она была тиха сегодня, со скорбным выражением на лице. Я ей кивнул: не горюй! И, выходя, увидел в зеркало, как она воровато и неумело перекрестила меня.
Ну наконец-то я на улице. Уфф! И вот оно – решение: после залитого платья у меня теперь есть причина зайти к тебе. Попросить прощения, и как-нибудь компенсировать причиненный ущерб. Ну так и сделаем.
Найдя через справочную твой адрес, я поехал.
* * *
Я нашел твою квартиру быстро, ведь я же никогда не блуждал. Даже в чужих горах… Дверь открыла пожилая женщина. Я спросил тебя. Женщина потемнела лицом. А потом, пригласив меня войти, неожиданно заплакала. Дочь умерла три месяца назад, сказала вдруг. Ка-ак?! А с кем же я?.. А кого же? Она умерла, сочиняя музыку, прямо за роялем, на этом вот месте. На клавиатуре лежали исписанные таким знакомым, таким неспутываемым почерком нотные листы. Это последнее сочинение дочери. И после этого женщина садится и играет что-то надрывно-рыдающее, роковое, словно счастье перемешано с тоской, словно отчаянное братство Ангела и Сатаны, какой-то противоестественный, кровосмесительный союз любви и ненависти – и страшно и сладко было это слушать, – как будто заглядываешь в спальню родителей… И я увидел тебя, юную, наивную, в платье, с рюшечками по плечам, как ты сидишь за роялем и… и мечтаешь – о любви – чистой, о славе – вечной, о счастье – настоящем, – о, эти полудетские грезы! Однажды ты прочитаешь, что юная мексиканская девушка, гораздо моложе тебя, пятьдесят лет назад, в день своего рождения, села за рояль – а было полнолуние, луна с профилем индейца висела над плоскогорьем, тропическая ночь благоухала (чем она пахла? – мраморной прохладой античности? – жертвенной кровью идолов майя? – благовониями ацтеков? – потом конкистадоров?), а девушку распирало томление, ожидание любви, счастья, жизнь лежала у ее ног, пятнистая, как шкура ягуара, – и она трогала клавиши, как усы этого ласкового хищника, осторожно и кокетливо, с любопытством и страхом, пытаясь извлечь из мерт-вого древа инструмента те чувства, которые переполняли ее живую душу, – и звуки выливались в крик, в спазм, в болезненный восторг, и она сама чувствовала, что рождается что-то необыкновенное, не от мира сего, страстное, до дрожи в затылке рождается, и это еще более возбуждало, еще дальше уносило, отрывало от земли. Так появилась на свет та болезненно-божественная музыка, которую я слышал на теплоходе, и которую не мог забыть, и которая все еще продолжала звучать во мне, в моей душе; та мексиканская девушка ничего больше не написала за всю жизнь, она так и осталась гением одной мелодии, но ее крик, ее спазм живет до сих пор собственной жизнью. И тебе захотелось повторить это. Прев-зой-ти. Ты так захотела этого, что аж заболела от ожидания, и это желание приносило тебе настоящие физические страдания. Тебя распирали, распинали соб-ственные невыраженные чувства, которые ничем другим нельзя было выразить – лишь только переложить, передать их музыкой. И ты с болью и со страхом, и с нетерпением ждала своего дня рождения (чтоб всё было как тогда в Мексике), и он, этот день, приближался, медленно, но неотвратимо, и на него выпадало полнолуние, как и тогда в Мексике, и ты увидала в этом полном совпадении, до мелочей, особый знак, Промысел, FATUM, —
–, и вот он пришел, день рождения, и ты садишься в белом платье за рояль и целый день перебираешь аккорды – ты подбираешь их, примеряешь под свои чувства, под тот оркестр, что звучит в тебе и в котором нет фальшивых нот, где сплошной конссонанс, подгоняешь по октавам выше, ниже, и с каждым разом диссонанса в твоих живых звуках всё меньше и меньше, и это тебя ободряет, придает силы, ты становишься всё смелее и смелее, ты прямо воспаряешь, – а мама в это время сидит, замерев, прижав платок к глазам, в соседней комнате, и боится кашлянуть; она слушает тебя с благоговением, и ей не верится, что когда-то она, она, совсем простая женщина, родила, произвела на свет это чудо. И вдруг у дочери всё стихает…
Мать полчаса не решается войти. Врачи скажут потом, что именно эта задержка девочку и убила; а еще – слишком большая доза опия.
А я не верю, слышишь, не верю в твою смерть. Просто тебя перенесло в какой-то другой, неизвестный нам мир, туда, где нет земной юдоли, где вечное блаженство. Ты не умерла, ты преобразилась – иначе с кем же я общался? С кем же я тогда?..
Твоя мама кончила играть и страдальчески спросила меня: может, ошибся? Нет, сказал я, после этого сочинения, теперь уж точно – нет. Тогда она показала мне несколько фотографий, на которых были сняты девушки и на каждой я угадал тебя и указал, ткнув пальцем, и на одной карточке ты была в знакомом белом платье с рюшечками по плечам. «В этом платье я ее вчера видал.» – «В этом платье мы ее похоронили три месяца назад», – сказала женщина и заплакала. А когда я уже выходил, она поцеловала меня, перекрестила неумело, совсем как моя мать, и сказала: «Спасибо вам, что вы ее так любите…» Сказала тоном, которым разговаривают обычно с больными. Похоже, она приняла меня за сумасшедшего. Бедная женщина – она так и не смогла поверить в воскресение собственной дочери, – бескрылая птица…
Я вышел от нее, не помня себя. Был уже вечер. Зеленоватый месяц плыл, то и дело ныряя в лохматые тучи, кутался в них, словно зябнущий старик в тулуп. Я шел по шумной улице, машины то и дело проносились мимо, обдавая гарью, а в ушах всё звучала и звучала мелодия, сочиненная тобой, она звала меня, она манила – куда, Бог весть; она влекла, наполняя меня неземным огнем, и вдруг где-то далеко-далеко, в уголке сознания, появляется твой голос, он все более и более крепнет, он всё отчетливее и четче звучит, – ты рассказываешь историю про то, как во Франции жили двое влюбленных: она была аристократка, а он – бедный журналист; ее насильно выдали за банкира; через два года она зачахла от тоски и тихо скончалась; муж похоронил ее в имении отца; когда до Парижа дошла скорбная весть, несчастный влюбленный отправился на могилу, чтобы взглянуть в последний раз и отрезать локон волос…
Где есть смерть, там бывает и воскрешение. Я знаю, знаю теперь, что делать. Я всё понял, мне открылось…
И вот мчусь в троллейбусе, похоже, последнем – он пуст, лишь какой-то тип явно уголовного вида пьяно болтает шишковатой ублюдочной головой у окна, – мчусь, мелькают кварталы, фонари и перекрестки, везде нам зеленый свет, – мчусь, и мысленно подгоняю, подгоняю водителя, скорее, друг, скорее, боюсь не успеть, задыхаюсь, мне не хватает воздуха, боюсь, не хватит жизни, чтобы осуществить задуманное, – я мчусь в гулком вагоне, и меня распирает твоя музыка, твоя последняя мелодия, твой крик, она живет, пульсируя, вибрируя, во мне, а еще во мне звучит, звенит твой голос, он присутствует в каждой клеточке моего податливого, покорного твоей воле тела.
…«Среди ночи влюбленный пришел на кладбище, раскопал могилу и снял крышку гроба; и только он протянул руку с ножницами, чтобы срезать локон, покойница открыла глаза и села на своем ложе…»
Троллейбус остановился. Конечная остановка – объявил водитель с явным грузинским акцентом и выглянул из кабины, – кладбище! О, Боже, как он похож на того рыжего парня, которого… который пришел в дом тети Мани, приютившей меня, пришел с автоматом и стал рыться в ее сундуке; я бы не тронул его, несмотря на причитания тети Мани, если б он не сказал, что все русские… Я вышел вместе с уголовником. В руках сжимал лопату, обернутую тряпкой.
– Помощь не нужна? Немного возьму, – хрипло говорит спутник, и в голосе его слышится что-то неуловимо знакомое. Вблизи он и вовсе – урка уркой, низкий лоб, пристальный прямой взгляд, кепка на бровях, – нет, не встречались, хотя… уж очень что-то в нем до боли знакомо.
– Нет, нет… Я вот… саженцы выкопать…
– Ну-ну… хе-хе… давай-давай, сейчас самое время… Я поплутал какое-то время среди могил, чтоб сбить с толку странного попутчика, оглядываясь и дико озираясь, – в голове был хаос, сплетение мыслей, смятение чувств, – я не слышал ни музыки, ни твоего голоса, что был для меня как маяк. Я пытался настроиться на тебя, на твою волну, на твою частоту, мне было так одиноко на этом печальном последнем пристанище – без твоего присутствия, без твоего голоса. Ну! Ну же!.. «…Они уехали в Америку, а через двадцать лет (звучит! – опять звучит твой голос!), а через двадцать лет вернулись, уверенные, что о них все давно забыли, но старый муж угадал ее и подал в суд: верните законную жену; однако судья, вникнув в суть дела, принял сторону влюбленных…»
Это только лишнее подтверждение того, что мне открылось. Ты не умерла. Ты еще не совсем ТАМ. Тебя еще можно вырвать ОТТУДА. Я верну тебя – теплотой, лаской, любовью. Ты будешь моей; ты будешь со мной; только со мной, и только моя, ничья больше; я стану исполнять любые твои прихоти; я сделаюсь твоей обожающей тенью; скажешь – пойду на завод, в мартеновский вредный цех, в рэкетиры, в тот ад вернусь, из которого недавно вырвался с медалькой на груди и трещиной в черепе – чтоб только ты у меня никогда ни в чем не нуждалась; прикажешь – умру… Сейчас вот только разрою, сорву крышку, возьму на руки, прижму к горячему сердцу, покрою поцелуями – лицо, грудь, шею, – только бы никто… только бы никто…
О, да, милый, – целуй меня страстно!
Это ты… ты мне говоришь? Ты слышишь меня? – не испугался, а приятно удивился, и это придало сил и уверенности. Скорее! Скорее!.. Вот он, вот – пятый сектор! И вот он, угол, а вот рогатая береза, – всё, как и объясняла твоя матушка. Только бы никто… Но что это? Что за звуки? В несколько прыжков я приблизился. И что же вижу? Могила разрыта. Женщина в белом платье с рюшечками по плечам лежит на мраморной плите, а знакомая лысая личность наклонилась над ней и бормочет:
– Ну очнись! Открой глазки! Я прошу тебя…
Наш пострел везде поспел! Как всякая чернь, он привык всё получать даром. На-ха-ля-ву! Ну, я его сейчас…
Белое платье обильно забрызгано чем-то темным, при зеленоватом свете луны трудно разобрать, что это — вино или кровь. Я перехватываю рукоять лопаты поудобнее и примериваюсь: ну, как того грузина с автоматом, который себе на беду сказал, что все русские рождены рабами, рождены, чтобы только работать, причем на самых грубых и грязных работах… А вот не все!
Тук-тук-ту-ту-тук! – раздается стук костяшек по соседней ограде и прямо над ухом звучит знакомый хрипловатый голос:.
– Что это он? Вроде как кровь сосет, а?
Я вздрогнул – батя? – выпрямился, выронил из рук ставшую тяжелой лопату и, —
– , и огласил пустынное кладбище громогласным хохотом. Ха-ха-ха! Слушайте…ха-ха…что за дура…ха-ха…что за дурацкая история… ха-ха…с вампирами и гробокопанием!
—
Наутро проснулся свежим, бодрым, помолодевшим, с ясной головой и чистым сознанием. То, что происходило со мной в последние дни показалось хмельным туманом; я словно вышел из запоя или из состояния наркотического криза. Приблизился к окну: город был переполнен уходящим бабьим летом; янтарь и золото заполонили весь мир; природа сочилась медом, как перезревшая дыня; небеса были чисты и сини, как очи херувима. Меня пошатывало, подташнивало, как бывает всегда, когда переберешь, передозируешь, и тем не менее – я радовался; радовался утру, своей бодрости, свежести, разлитой за окном, ясности памяти и вернувшейся силе, а главное тому, что избавился наконец-то от странного помрачения, которое извело меня уже вконец – в зеркало на себя смотреть страшно: кожа да кости; и тем не менее – мне легко и радостно, ведь все хорошие, здоровые вещи – смеются.
Эх, а все-таки «курнуть» бы еще разок… хоть один разок!
ОБЛАВА
Лают псы! Мы на охоте…
Нам лицензии даны.
Точно знаем: на болоте
Волки есть и кабаны.
В темноте,
По дну оврага,
По протокам
И по льду!..
Только «Нива»-бедолага,
Эту вынесла езду…
Егеря флажки «связали»,
Вдоль оклада развели.
– Кабанов не бить, —
сказали,
– Пусть жируют.
И ушли…
…И когда за пригорком,
Из-за серых камней,
Смерть уставилась волком
На беспечных людей,
Я свой «номер» оставил.
Следом тронулась тень…
Наконец-то, изволил
Вступить
В сумерки день!
Где прогалов
плешины,
Выбрал «номер» не зря.
Мы – стрелки и мишени.
За спиной —
егеря…
Мгла…
Туманов «запреты».
Но всему вопреки,
Высь пронзают ракеты,
«Нос по ветру» —
стрелки!
Тишина вдоль оклада.
Сердце, тише стучи.
Волноваться не надо.
Вот они! —
секачи…
Ненасытные пасти
Как кинжалы – клыки.
Кто рискнул
против шерсти —
Разорвут на куски…
Бью!..
На вскидку!
По «месту»…
Бью!
С колена,
В угон…
Вопли егеря…
Жесты!
Отзывают загон.
…Треснул
Сук на болоте.
Вепрь на вздохе затих.
Ворон замер в полёте…
Вот он —
Истины миг!..
КОЦАНЫЙ
Тот волосатый псих гнался за Мишкой от самого порта чуть ли не три квартала, гнался и орал: «Книгу! Книгу брось! Всё забери, а книгу отдай, гад!» И Мишка подумал, убегая, что, видно, книга уж очень какая-то ценная, и потому наподдал еще. Придя домой, постоял как всегда у клена, что рос под окнами, покурил, послушал ночные звуки, пощупал сквозь холщовую ткань сумки книгу, и только тогда вошел в свое жилище. Да, это было именно жилище. Трудно было назвать домом то, в чем жил Мишка. Ну, если только еще бунгало…
Итак, войдя, первым делом осмотрел украденную сумку – там было какое-то неинтересное, грязное, старое шмотьё, немного денег, заграничный паспорт с двенадцатью визами на имя Гелия Нектаровича Джим-Джимайло, а также тоненькая самодельная книжонка о черной магии, из тех, что продаются сейчас сплошь и рядом на развалах, да ко всему прочему даже не напечатанная, а написанная чуть ли не карандашом; точнее, это были записи разными чернилами и фломастерами, притом на разной бумаге, переплетённые в желтый бум-винил. Мишка разочарованно хмыкнул, швырнул книжонку в груду всякой макулатуры, валявшейся на полу, под диваном, а сумку вместе со шмотьём засунул в печку и сжег. Да, бунгало у Мишки было ко всему прочему еще и с печным отоплением.
Наутро проснулся в гадком настроении. С моря дух сырой ветер. Поставил себе кофе, и пока кипяток грелся, полистал еще раз книжонку, решая: выбросить или всё-таки почитать. На первый, беглый взгляд, это была полная чушь, которой наполнены сейчас всевозможные журнальчики для дам, для педиков и прочей интеллигенции. А интеллигенцию Мишка презирал, справедливо считая ее гнилой.
Но кое-что всё-таки зацепило его презрительный скользящий взгляд. Какой-то колдун с озера Титикака давал множество наставлений, в том числе – как человеку превратиться в хищника: волка, леопардо-ягуара, тигро-льва и медведя. Были нарисованы всевозможные схемы, изображены мудрёные химические формулы, тут же даны были пропорции чудодейственного отвара и приведены ингредиенты, а также указан комплекс дыхательных упражнений, которые нужно проделать, чтобы метаморфоза произошла. Бред какой-то! – презрительно плюнул Мишка и, попив кофе, пошел бродить по набережной, подцеливая, где и что плохо лежит. Однако, сегодня решительно не везло. И он решил устроить себе выходной и отдохнуть. Разделся и, найдя свободный лежак, прилёг. Окружающие очень быстро рассосались, и вскоре Мишка лежал уже в глубоком одиночестве.
Да, было от чего людям разбежаться – исколот Мишка был всякой живописью и спереди, и сзади, и снизу, и сверху; живописи на нем было, как в каком-нибудь Лувре. Причем живопись была специфическая, которую не спутаешь ни с какой другой. Потому и народное отчуждение. И это отчуждение сегодня тоже горько было осознавать Мишке. Увы, не любит его народ! Несимпатичен он этим расслабленным курортникам. Он чуть было не расстроился с досады, но плюнул, – что с них взять, в натуре, с фрайеров! – закрыл глаза и в одиночестве стал загорать, внушая себе, что ловить нужно каждый миг свободы, а то ведь сегодня ты у теплого моря загораешь, а завтра с пилой «дружба-два» (не дай Бог!) придется «загорать» на южном берегу Ледовитого океана. Се ля ви!
Да, Мишка был рецидивистом. Он был вором, но ничуть о том не жалел. Он был вором, как принято сейчас выражаться, «по жизни». То есть, ничем никогда больше не занимался в жизни, кроме как воровством. Еще он бегал от ментов и сидел. Сидел он всё свободное от работы и бегов время, то есть, сколько себя помнил, столько и сидел с небольшими перерывами. Нынешний, трехлетний перерыв, да притом на берегу самого черного из морей, был самым большим в его жизни отпуском. Родился он в пригородном совхозе («сахвозе»), в трущобах и бараках, вырос в детдоме, родителей своих почти не помнил, отец был инвалидом-алкоголиком, а мать пьяницей, а по совместительству дояркой и проституткой. Они даже приезжали как-то в детдом, пьяные и грязные, но он спрятался и не вышел к ним. В армии он не служил, так как сел задолго до призыва, женат не был, своего угла не имел никогда, в руки не брал ничего, кроме отмычки, да «писки», заточенной до бритвенной остроты монеты, которой режут сумочки, – то есть вором он был классическим, щипачем-писарем, не чета нынешним «лаврушни-кам», которые и женаты, и хоромы имеют, и с ментами через день киряют, и с гэбэшниками у них ладушки. Не воры, а так – переводняк… Однако, несмотря на такие свои классические «понятия», Мишка не являлся не то что «законником», или «положенцем», он не был даже «авторитетом» в преступном мире, так как был «коцаным». Точнее, «обиженным»: на Тобольской пересылке его сунули в хату к отморозкам-беспределыцикам, и ночью один из быков провел по его губам своим толстым, плоским подсердечником. И всё, братцы, кончилась карьера честного бродяги! А так хорошо начиналась… Блат-комитет пытался раза два в последнее время реабилитировать его и приподнять хотя бы до «положенца», но только Мишка сам в последнее время уходил от таких инициатив, справедливо решив, что жизнь у вора, по нынешним временам, конечно же, жирная, но уж очень короткая, а уж какая беспокойная, – просто жуть. Поэтому он отошел от пацанов и общака, выправил себе через одного барыгу чистую, правильную инвалидную ксиву (даже пенсию регулярно получал), снял в приморском городе бунгало с печным отоплением и вот уже три года жил себе потихоньку, незаметно пощипывая лохов по маленькой в порту да на вокзале обижал разинь отдыхающих; не обходил вниманием и лопухов-туристов. Жил себе как тот клопик под листиком, – а что еще надо человеку, которому давно уже стукнуло тридцать пять, и который половину жизни отбыл на южных берегах северных морей, добывая для родины древесину ценных пород. Сколько ж можно мошку кормить? Надоело! Пора бы уж и поумнеть.
Так он загорал на лежаке до самого до сиреневого вечера, иногда отходя к морю, да к киоску с напитками. Перед самым уходом домой, купил вечернюю местную газету, чтоб было во что завернуть плавки. Раскрыл и увидел волосатую физиономию вчерашнего своего «клиента». Тот воздевал на фото руки, как бы умоляя: «Верните книгу по черной магии!» – таков был заголовок статьи. Уже растрепал, сука!
Мишка внимательно прочитал заметку, из которой явствовало, что украденная им желтая книга написана под диктовку знаменитого колдуна с озера Титикака и является уникальной, что известный профессор Гелий Нектарович Джим-Джимайло в эту трагическую для него ночь прибыл на теплоходе из трехлетней командировки, и что книга – плод его пятилетних изысканий, и что если человек непосвященный и неподготовленный, тем паче со слабой психикой, выполнит все советы, зафиксированные в желтой книге, то может не только превратиться в волка, леопардо-ягуара, тигро-льва или медведя, но и повредиться в разуме. И что вся прибрежная милиция разыскивает книгу вовсе не затем, чтоб помешать вору превратиться в зверя, – это в конце концов личное дело укравшего, – а опасаясь, как бы вор не повредил свою психику, попытавшись выполнить содержащиеся в книге предписания, или, еще пуще, как бы не остался в зверином обличье навсегда. В конце заметки снова крупно чернели слова: «Товарищ (господин) вор! Верните книгу! Убедительная просьба».
Видно, уж очень достал Мишка своей кражей этого дурака-профессора, —ишь, как вопиет. А вознаграждения тем не менее никакого не предлагает, жадина-говядина! А то можно было бы и подумать… А так Мишка лишь посмеялся над всей этой чепухой. Нет, не любил он всё-таки интеллигенцию. Действительно, как сказал один опер: ни воровать заставить, ни охранять поставить. Но чего это менты так возбудились? Даже странно. Больше искать им нечего что ли, как рукописные книжки с бредом в желтом переплете.
Когда он уже собрался уходить, увидел, как мимо него от моря в гору, к санаторию, выглядывавшему из магнолий, поднимался судья Ситников Сидор Иваныч. Тот самый человек, который упёк Мишку по первой ходке. Козёл! «Раньше звали Сидором, теперь зовут пидором, наверное, уважают…»
Да, именно этот человек сломал когда-то Мишке жизнь. Мишка сдуру спёр у одного пьяного сумку, где лежало мыло, полотенце и мочалка. И за это-то он и получил свой первый срок – три года общего режима. Адвокат просил судью дать условный срок, мол, парень исправится, да и в армию ему скоро. Нет! А после суда судья даже бросил вполголоса (но Мишка услыхал), что нечего, мол, жалеть этот человеческий мусор. Из этого паразитического материала, дескать, ничего не получится, сорняк, он и есть сорняк. Мишка запомнил эти его слова на всю жизнь. И поклялся отомстить. Слово пацана!
И вот сейчас, стоило ему увидеть судью Сидора-пидора, как он понял, что отомстит, – но только как, пока не знал. Он проследил, как судья дошел до ворот санатория. Что ж, видно спокойная жизнь кончилась, бля!
Пришел домой, покурил как всегда под кленом, посидел, посмотрел на голубое южное небо – там, где он родился, небо всегда было низкое и серое, – вошел в свое бунгало и завалился на диван. Тоска и злость терзали его. Образ толстого, обрюзгшего, сытого судьи не оставлял его. Возле дивана валялась куча всевозможной макулатуры типа «Бешеных», «Соленых» и прочей ерундистики. Мишка пошарил на предмет чего-нибудь почитать. Попалась давешняя книжонка в желтом переплете о магии. От нечего делать развернул и уткнулся как раз в то место, где знаменитый колдун с озера Титикака рассказывал, что нужно сделать, чтобы превратиться в зверя: волка, леопардо-ягуара, тигро-льва, или медведя.
Конечно же Мишка не верил ни в Бога, ни в черта: пройдя с младых ногтей свои лагерные университеты, он перестал верить во что бы то ни было. Уж ада-то он, после всего, что видел и пережил, не боялся однозначно. А что касается Бога, всесильного, всемогущего, справедливейшего и всеблагого, то достаточно было оглянуться по сторонам, чтобы понять: Бога не существует. Или Он умер. Что же до всяких там оборотней, то из книжек, из дурацких импортных фильмов он знал, что полнолуние – лучшее время для всякой нечисти, что убить оборотня практически невозможно, его можно убить лишь серебряной пулей, заговорённой в трех церквах, и одновременно знал, что всё это полная чушь, выдуманная, чтобы пугать мальчишек да старых глупых баб. Однако он не оставил чтения, пока не дошел до конца главы о метаморфозах-превращениях в зверей и обратно.
Оказывается, если верить книжонке, всё достаточно просто. Необходимо всего три вещи: отвар трав, серия простеньких заклинаний и дыхательные упражнения вроде тех, что применяют йоги во время своих занятий. А еще пять килограммов мяса или колбасы, чтобы восстановить потери энергии и веса при мутации. Всё это было куда проще, чем он предполагал поначалу, главное, всё можно было достать или в ближайшей аптеке, или в какой-нибудь лаборатории, – было бы желание и рублей сто денег. А чтобы довести эксперимент до конца, нужно было немного, совсем немного терпения. И, главное, никакой тебе мистики. Ох, как достали Мишку все эти маги и чародеи!
Оторвавшись от книжки на минуту, он неожиданно рассмеялся: черт знает, чем забивает свой чердак! Смеялся он долго, минут, наверное, пять, или даже больше, после чего опять забросил книгу в кучу всякой макулатуры. Бред! Где-то надо было раздобыть пушку, желательно ТТ. Или обрез —еще лучше. А не забивать голову всякой чепухой.
Он твердо решил про себя, что изменит своим воровским принципам не вязаться с мокрым, и замочит этого судью, суку, который, Сидор-пидор, сломал ему жизнь. В том, что именно судья сломал ему жизнь – в этом Мишка не сомневался. Сто пудов! А кто ж еще?
Два дня подряд Мишка ходил на пляж и отслеживал судью, изучал его распорядок, его маршруты и привычки, в каком корпусе и в какой палате он живет. За это время, между делом, он позаимствовал у населения пару «сытых» сумочек, часы и бумажник, полный зелени и украинских «фантиков», которые поначалу хотел выбросить, но потом передумал, решив сплавить их на украинских шлюх, которых тут было – как грязи.
Вечером он подошел к скверику, где обычно собирались дешевые бесконвойные проститутки, и вскоре обнаружил их – целые гроздья. Побродив, осмотревшись (котов поблизости не наблюдалось), остановился напротив парочки не очень молодых, но и не очень старых. Выбрал черноволосую, грудастую хохлушку и поглядел на нее долгим, откровенным взглядом. Она подобралась, подтянула живот, выпятила грудь. Мишка щелкнул пальцами, и она подошла.