355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Гиневский » На клиента » Текст книги (страница 1)
На клиента
  • Текст добавлен: 14 апреля 2017, 18:00

Текст книги "На клиента"


Автор книги: Александр Гиневский


Жанр:

   

Рассказ


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Александр Гиневский

На клиента

Леониду Тимофеевичу Зайцеву

День по погоде выдался редкий. Совсем не мартовский. Солнце светило прямо по-летнему. Особенно это чувствовалось в среднем зале. Толстые портьеры, всю зиму затягивавшие широкие окна и как бы отсекавшие ресторанное тепло и уют от уличного холода, слякоти, теперь были раздвинуты, свернуты и походили на водосточные трубы, прислоненные к стене. Легкие тюлевые шторы рассеивали свет, но из щелей в полу, сквозь серую паутину пыли витринного, еще не мытого стекла, он бил плотными брусами, словно выдавленный из трубы. Бокалы и рюмки на столах с тяжелыми льняными скатертями посылали в зенит озорные блики. Даже от ножей и вилок умудрялись взобраться так высоко и теперь легкомысленно пятнали выступы и впадины благородной старинной лепнины. Блики, будто живые, дышали: то проступали ярче, то приугасали. Среди них, светлых, желтела на потолке тусклая полоска – от обода барабана, оставленного музыкантами.

Сонная, одуряющая тишина стояла и в других залах.

До жаркого вечернего оживления было еще далеко и потому казалось, люди, чьими заботами блюдется порядок и чистота, исполненные лоска, чьими усилиями создается для посетителей комфорт чревоугодия, – все они сейчас еще по домам, в постелях. Но это было не так. На кухне начинали затемно. Начинали с приготовления холодных закусок, сложных подлив и кремов. И потому оттуда иногда доносился слабый звук посуды, басовитый скрежет противня, глухой удар мясницкого топора.

В стеклянные двери зала несколько раз уже просовывалась голова швейцара Булавина. Высокого, породистого, похожего на вельможу екатерининских времен. С большим носом среди крупных розоватых складок на бритом лице. Вид этих складок напоминал Шатунову хромовый сапог Савельева…

Глаза швейцара, стоячие, обесцвеченные временем и позабывшие удивление, недовольно посматривали на столик в углу у стены, где ему должны были накрыть завтрак. Там еще ничего не было, и Булавин по-медвежьи топтался в дверях, медленно соображая: то ли возвращаться на свое место, то ли идти к кухарям напомнить о себе.

Вот через зал своей летящей походкой, при этом не теряя подобающего достоинства, устремился метрдотель Владимир Евгеньевич. Невысокий, гибкий, смуглый, с маленькими прижатыми ушами, с запавшими висками, к которым прилипли редкие темные волосы. Свежий, выспавшийся. Уже весь излучающий сдержанную энергию, необходимую всех и всё видеть; опекать растерявшихся, просто и непринужденно выручая их из маленьких неудобств; тактично и исчерпывающе давать рекомендации касательно меню и карты вин.

Он бросил взгляд на столы, сервированные по-дежурному. Придраться было не к чему. Щурясь от света, кивнул на приветствия Шатунова и Галайбы, стоящих у окна. Подмигнул им, но тут же посерьезнел, увидев прямо перед собой летящую муху. С некоторым запозданием сделал несколько стремительных шагов, пытаясь сбить ее салфеткой. Из этого ничего не вышло. Он остановился, осуждающе покачал головой, глядя на Шатунова и Галайбу. Шатунов пожал плечами, сказал только: «Тепло пришло, Владимир Евгеньевич».

Метрдотель еще раз строго окинул зал и вышел.

Они смотрели ему вслед, глубоко зевая, потряхивая головами, стараясь сбросить прилипшую утреннюю сонливость. И когда сверкнула плоскость закрывшейся за Владимиром Евгеньевичем двери, пошли к себе.

Место это было за высоким барьером из декоративных досок. Доски поднимались вертикально, до потолка. И наискось, как жалюзи. Отсюда зал хорошо виден сквозь щели между досками. Здесь же «стенка» с посудой и столовыми приборами. Высокая тумба с аккуратной хлеборезной машинкой. Небольшой белый столик, какой можно увидеть в любой домашней кухне. На нем – шахматные часы и доска с фигурами. То и другое со стола убирается редко. Иногда, к вечеру, когда становится шумно, – они уносят шахматы и часы в комнатушку, где обычно переодеваются, отдыхают. Она здесь же по коридору, ведущему во двор. С низким потолком, правда, но уютная. Два диванчика, кресло. Старое, с полопавшейся кожей. Телефон, холодильник. Словом, есть где перевести дух.

Они вернулись к шахматам. Давно у них с доски не снималась партия Рибли – Каутли. Разбирать ее было удовольствием. И не только потому, что она была признана кем-то лучшей из всех, игранных тогда в Люцерне…

Дальнейшее, быть может, покоробит читателя, как слово «морда» в девичьих устах. Но что поделаешь? Наше время – коктейль сложный. Чего и как в нем только не понамешано…

– Не зря ребята прокатились в Швейцарию, – глядя на доску, рассеянно сказал Галайба.

Думал же он о другом. Сегодня, при встрече, между ними опять пробежала черная… Так похожая на ту, что у него дома.

– Твоя сегодня дома ночевала? – хмуро спросил наконец Шатунов.

Галайба выдохнул с облегчением:

– Дома. – Поднял голову и посмотрел в лицо Шатунову.

Тот понял: не врет.

Каждый из них когда-то давно переспал с женой другого. Но сколько раз?.. Странно, этот вопрос продолжал доводить обоих до белого каления в иную горячую минуту. Именно сколько, а не сам факт. Сам факт давно не волновал. В их кругу такое водилось. Не мудрено, когда у каждого в свое время перебывало столько чужих жен и ресторанных шлюшек. Так чего ж, казалось бы?.. Но вот поди ж ты. Опять этот глупый, тягостный для обоих разговор.

– Плюнь. Вернется, – уже спокойно продолжал Галайба. – В первый раз, что ли? Опять, наверно, с Волубовской закатились к молокососам.

– Может, – остывая, произнес Шатунов.

– Не понимаю, какого им рожна в них, – уверенно вел Галайба, словно свой «Судзуки». – Ни вида, ни профита. Сидят захребетниками на родительских шеях. Полтинник в кармане, а гонору, как у лорда. И в постели… бойцы, что ли? Лечь не успел, как распаялся…

Галайба и сам не замечал, что перегибает палку. Переводя так стрелки, думал он о том, как нашел Шатунов свою Тамарку. Нашел, как водится, на стороне. В чистом поле. Понятное дело, почище искал. И нашел. Но по привычке попер нахрапом, без сантиментов. Думал, так, эпизод, трали-вали… Да не тут-то. Вошла она в него занозой. Не ожидал он такого оборота. А она, когда разобралась что к чему, какой лещ на крючке, начала отыгрываться. Нещадно. Так что нечего теперь с больной на здоровую…

Галайба стоял, опершись кулаками о стол, опустив на грудь тяжелую подкову подбородка. Короткая шея, словно четырехгранник, торс – атлета. Все это не только от мамы с папой: физическая накачка была видна. Чем только не занимался он в недавнем прошлом. От культуризма до каратэ и кун-фу – этот неудавшийся журналист, позднее мечтавший стать каскадером, а ставший тем, чем стал. Из постоянного тренинга он вынес и дешевенькую привычку следить за собой как бы со стороны: насколько мужественным и сильным выглядит он в глазах окружающих. Вид-то был впечатляющий. Да вот только не было той кошачьей мягкости, какая была у Шатунова. Той реакции не было. Ее не сразу-то и разглядишь. В контактной драке только. Да что там… Взять их руки. У него, у Галайбы, они мускулистые, перевитые тросами вен. Такими кочергу в узел завязывать. Но вот начнут другой раз крушить кирпич ребрами ладоней, и тут становится ясно что почем; чего стоит узкая ладонь бывшего технаря-итээровца Шатунова. С виду не подумаешь. Особенно, если эта ладонь с вытянутыми пальцами выстрелит. Нет, о чем-то подумать, может, и успеешь. Что-то придет в голову, когда глянешь в глаза Шатунова. Широко расставленные по обе стороны узкого переносья, начинающегося где-то на лбу, у самых сросшихся бровей, ровного, словно отчеркнутого скальпелем по линейке. Когда глянешь в эти глубокие глазницы, похожие на совиные кратеры, на дне которых светлые немигающие зрачки, в них только и успеешь прочесть: «Всё!» Если успеешь… И никаких следов волнения на бледном вытянутом лице. Только припухлости побелевших ноздрей затрепещут хищно, как раздувшиеся змеиные капюшоны…

Сейчас Галайба с удовлетворением отметил боковым зрением, как ноздри Шатунова дернулись несколько раз и – опали. Только теперь до него дошло, что он перегнул палку, но что, похоже, все обошлось. «Может, сыграем?» – предложил он, расставляя фигуры. Сказал так, без всякой надежды хоть этим отвлечь Шатунова. Собственно, какая игра днем? Да и вообще они все реже играют между собой. Ну, так, вечером. Трехминутный блиц для прочистки мозгов, в самый разгар работы. И то – разок в две недели. Раньше-то частенько игрывали. Под интерес, конечно; насухую – не водилось. В минуты, когда всё вокруг стремительно вертелось, а в карманах шуршало всё гуще. Играли на «вареные раки», «сирень», «патину», а то и на «песочные». И удальство было не в том, чтобы на скоростях выиграть полусотенную, а уж если проиграть, то тут же ее и вернуть. Не за доской. Ох, и повертеться надо тогда вокруг шумных веселых столов…

Был еще один вариант игры. Совсем редкий. Дневной. Когда скука смертная. Или со срыва – тяжкого похмелья. Тогда пот высыхал на закаменевших лицах, а нижние веки мешками оттягивало, как у летчиков-реактивщиков на виражах. Деньги-то что… Как приходили, так и уходили. Уходили то все же, ох, как легко! А приходили?.. Погоняйся-ка за ними. Тут и ухо востро держать надо, и силенку в форме. И потеть. Много потеть. К концу смены чувствуешь себя уже загнанной лошадью. Тут волей-неволей подстегнешь себя глотком адовой смеси. А не то – трехминутный блиц на «сирень» или «патину» под гремящую музыку, под низкий хрипящий голос Наташки Волубовской, и – можно дальше. До упора…

Попробуй, вырвись из этого водоворота… Когда-то родители Галайбы полагали, что дали сыну приличное воспитание. Отец – преуспевающий газетчик с литературным уклоном – занимался рецензированием книжных новинок, освещением читательских конференций. Галайба рос в окружении умных книг; и до поступления в университет, точнее – до самого того дня, когда его вышибли оттуда, родители все еще уповали на благотворность этой атмосферы. А своеобразный интерес к книжному богатству дома проснулся в нем не сразу. Сначала ему нравилось просто давать книги приятелям на прочтение. Особенно такие, которые отец считал ценными. Делал он это со всей ребячьей щедростью. Доставляло удовольствие читать в глазах школьного товарища благодарный восторг. Со временем, когда стало не хватать карманных денег, бескорыстное мальчишеское великодушие угасло, сменилось желанием «поиметь с этого». Начал поторговывать. Чем дальше, тем с большим знанием и толком; сказалась атмосфера умных книг… Отец делал ему строгие выговоры, не скоро обнаружив очередную пропажу, но жене говорил с глазу на глаз: «Вот чертенок! Предприимчив, как отпрыск Моргана. В жизни не пропадет».

Даже умению заручиться поддержкой сильных научили его все те же книги. Будучи в третьем классе, он как-то принес в школу «Декамерон» Боккаччо. После уроков, заманив кое-кого из семиклассников в укромное место под лестницей, зачитал им несколько страниц. Вот была ржачка!

Через день собралось столько рослых, желающих послушать, что пришлось искать другое, более надежное место. А в тот день, когда был открыт этот способ приобретения авторитета, он на радостях гасил камушками лампы, бесхозно горевшие в подъездах среди бела дня…

Теперь у Галайбы второй кооператив. Первый пришлось оставить предыдущей жене. Есть дача. С большим яблоневым садом. Лишь заголосят первые ручьи, как оголтелыми мичуринцами начинают орудовать в нем многочисленные родственники. Родство с половиной разработчиков фруктовой жилы было сомнительным. Но Галайба закрывал на это глаза, видя как им любуются, как ставят в пример двоюродным и троюродным племянникам его умение жить… А просторный гараж с «жигуленком» и «Судзуки»? Больше Галайба любил пользоваться мотоциклом. Потрепанный «Судзуки» достался ему случайно, по ходу жизни. Квартирный маклер искал надежного юриста. Галайба нашел, а за услугу получил этого, как он выражался, «звереныша». На станции технического обслуживания свои ребята его подлечили, довели до звериных кондиций и вернули ему лоск новья. Небрежно сидя в седле, Галайба видел себя с тех пор олицетворяющим престижный демократизм. Ах, как здорово смотрелся он со стороны! Казалось, съезжал на своем «звереныше» с глянцевой картинки «Плейбоя»… И кто бы мог подумать, что подтачивают жизнь железного парня такие банальности, как жена и ее кошка. Жена, как это ни странно, была родом из глухой деревни Новгородской области. Мать ее, когда-то закончив семилетку, хотела учиться дальше, в техникуме. Надо было ехать в город, но не дали паспорт; так и осталась она работать в колхозе. Когда же подросла дочь, сказала ей: «Теперь хоть ты уезжай. Теперь можно. Я за себя и за тебя отломала. Ты – девка хваткая, пристроишься. Да хоть на завод какой, на фабрику, на учебу какую. Там, глядишь, и суженый на тебе споткнется. Авось будет не чета нашему забулдыге, бревну…» И она ринулась навстречу судьбе.

Сначала был Новгород. Город принял ее равнодушно, как и многих других таких же. Новая, неожиданно суровая жизнь с ног не сбила. Она впитывала ее как губка. Не успевая переварить впечатления, осознать их. Стараясь лишь поскорее избавиться от всего того, что выдавало ее принадлежность к деревне. Даже с ярким здоровым румянцем на щеках в конце концов сладила…

Потом были другие города.

Где только не привелось ей работать и жить. Жить, снимая углы у замшелых старушек коммунальных квартир, в бойких скандальных общагах, у подруг, временно оказавшихся без родительского глаза. Со временем росло в ней ощущение, что город ее не раздавит (не на ту напал!), что он уже давно признает ее своей. И уже пробираясь к выходу по вагону метро, наткнувшись на женщину с обветренным лицом, в толстой плюшевой кофте, с двумя набитыми сумками, перекинутыми через плечо, могла с совершенно искренней неприязнью процедить: «Встала, раскорячилась, дуреха сельповская…»

Воспоминания о доме не умиляли, а раздражали: она и их стыдилась. Своим писала все реже. Коротко: «Живу хорошо. Чего еще писать? Некогда. Да не поймете вы там ничего. Опять ты, мать, про то же. Без мужа-то? Да и не будет у меня ребеночка никогда. Хоть бы и хотела…» И однажды, выводя на конверте: «д. Сапляевка», вдруг разревелась от этого слова. Слезы текли по щекам, портя косметику, пальцы с яркими ногтями рвали письмо. Больше она не писала…

Галайба и сам уже не помнит, когда его жена, теперь уже хрупкое, поразительно рассеянное существо, вечно оставляющее снаружи ключи в дверях (и как их только до сих пор не обворовали?!), когда его жена помешалась на диетах, от чего стала совсем плоской и узенькой. Галайбе виделась не жена, а чайная ложка. Хоть сейчас ставь в стакан, и можно размешивать сахар, не выплеснув на скатерть ни капли. Добро бы одни диеты. А тут еще и система Брегга, ворожеи, гадалки, специалисты по биополям. С широко раскрытыми глазами она шарахалась от одного кликуши к другому. Неделями пропадала у каких-то психологов и гипнотизеров, практиковавших на дому. И каждый раз приносила новую идею, по которой мир до сих пор не развалился. И как же раздражало Галайбу то, что она не замечала: свежая идея напрочь перечеркивала предыдущую свежую. Что же касается кошки, то это был тощий невзрачный зверек, мучимый каким-то внутренним недугом. Кошка почти ничего не ела; брезгливо отворачивалась от птичьего молока и лишь изредка потребляла студень «Дорожный». Продукт сомнительного качества, из домовой кухни, по сорок пять копеек за килограмм. Жена говорила о кошке, что это «физиологическая ветвь ее существа», что даже их души «закольцованы спонтанными биополями». «Ее надо вылечить, – говорила она, – тогда и я обрету импульсы незатухающей молодости». Что было делать? Каких только светил ветеринаров не приглашал Галайба. И каждому надо было отстегивать, пропорционально свечению. А толку-то?..

К гадалкам-астрологам, к психологам и гипнотизерам жена таскалась обычно с кошкой. Но как-то, вернувшись с директорского приема, он застал в квартире одну кошку. Взглянул на нее и омерзение с такой силой перехватило горло, что он схватил несчастное существо и швырнул в мусоропровод. И пока он, стоя на лестнице, прислушивался к доносившемуся шороху, в голове его крутилось: «От ветеринаров хотя бы отцепиться…» Через час его уже знобило. Он ждал грозы. Но странно. Откуда-то вернувшаяся жена, в упор не замечая ничего вокруг, прошествовала на кухню. Выложила на стол семнадцать зерен ржи и стала раскладывать из них пасьянс по лишь ей известному принципу. За этим занятием она провела всю ночь. Правда, один раз, часов в десять вечера, она вошла к Галайбе. Тот сидел тихим мышонком у телевизора. «Выключи, – сказала она. – Мало тебе рентгеновских лучей? Ведь говорила тебе о флюидах. Тех самых, что негативно влияют на спинной мозг». Сказала и ушла к своему пасьянсу…

Гроза грянула на другой день. Дворничиха принесла кошку. Что тут было… Жена вытащила колоду сберегательных книжек из пальмового ларца, некогда подаренного Галайбе специалистом по антиквариату. Вытащила и устроила ему сцену у открытого окна. С той отчаянностью, с какой когда-то покоряла город и Галайбу. С криками, с угрозами выкинуть за окно седьмого этажа нажитое Галайбиным потом и изворотливостью. И это при том, что половина книжек была на ее имя. Когда она сама швыряла деньги налево и направо всяким психологам и астрологам; когда в иную безоблачную минуту говорила ему, вздыхая: «Коровушка ты моя трудоёмкая, что бы я без тебя делала? Завтра пойду в сберкассу, подою тебя. Можно?» – спрашивала вкрадчиво, – Галайба был готов задушить ее за одни эти слова. Сколько раз он уже проделывал это железной своей клешней, но мысленно…

Раньше ему хотелось иметь детей; не было у него их и с другими. Она отговаривалась: «Не хочу». Или вдруг говорила в ответ: «Галайба, ты потенциальный убийца». «Какой же я убийца?» – спрашивал он растерянно. «Ты хочешь, чтобы твой ребенок дышал отравленной атмосферой?! Ведь все кругом давно отравлено! Даже этот пол на кухне черт знает из какой химии сделан, а мы им дышим. И вот ты хочешь, чтобы твой ребенок был обречен на медленную смерть. Сознательно хочешь!»

Один бог знает, чего стоило ему терпеть под боком этот хрупкий, ранимый цветок, чем только не отравленный. Но он терпел при одной мысли: строить еще один кооператив теперь бы ему было хлопотно и утомительно…

У Шатунова – тоже не легче. У того жена, как он сам говорил в минуту благодушия, «гулящая на музыкальную ногу». Вечно пропадала в каких-то компаниях и компанийках сосунков-меломанов. Взрослая, мать двоих детей, а водилась с подростками-шпингалетами. Собирались они не в каких-нибудь престижных приличных квартирах с солидными стереомагнитофонами, а в подвалах, на чердаках. Там сначала для глубины кайфа накачивались сухим вином, извиваясь и дергаясь в такт музыке, сочившейся прямо в уши из красивых ящичков, торчавших из карманов или болтавшихся на шее. Кое-кто покуривал, кое-кто понюхивал «стимуляторы». Всё для той же глубины кайфа. Притомившись, затевали спор по поводу достоинств иной рок-группы. Понятное дело, доморощенные, такие, как «Слепая нога», «Курица снеслась!», «Пуля в висок», были у них не в чести. Даже известная своими скандалами и эпатажем «По нервам!». Спор походил на базар и заканчивался беззубыми стычками. Только и могли, что вцепиться по-бабьи в кудри друг другу…

Несмотря на всю эту ухабистую совместную жизнь, они были крепко повязаны друг с другом. Чем? Детишками? Во всяком случае, когда Шатунову приходило в голову, что в один день или вечер он увидит мать своих детей наркоманкой, у него деревенел затылок.

А детишки у них – мальчик и девочка. Двойняшки. Спасибо матери и бабке Шатунова; вынянчили, подняли – уже второклассники. Когда исчезает жена или заболевает кто-то из ребят, он отвозит их к матери. И торопится уехать. Уж очень ему не по себе там, дискомфортно. Несколько минут с глазу на глаз с такими чуждыми ему, но родными по крови людьми, – и те в тягость. Обе молчуньи. Ни в чем его не упрекают, не учат жить, но смотрят такими глазами… Столько в этих глазах боли и сострадания, что Шатунов начинает их тихо ненавидеть: «Дуры старые! Нашли кого жалеть!..» Он привозит кой-какие тряпки, продукты, но это не вызывает у них ни радости, ни благодарности. От такого безразличия к знакам внимания с его стороны он сатанеет. Потом охлаждает себя мыслью: «Фанаты. Пусть доживают. Эта порода уже почти на свалке…» Но крепка была порода, если и на измор, и на излом выдержала, выстояла, чтобы и теперь еще укором маячить в чьих-то глазах… Бабка Шатунова оставалась в блокадном городе всю войну. Муж ее погиб в первые дни на западной границе. Получилось так, что мать Шатунова, тогда маленькую девочку, в суматохе, вместе с другими детсадовцами эвакуировали. Бабка узнала об этом, когда машина с детьми была уже где-то у Ладоги. Бабка осталась. Всю войну она проработала на хлебораздаточных пунктах. Нарезала, взвешивала пайки и осторожно переносила их в протянутые руки. Сама была при хлебе, но ни разу не положила себе в рот куска большего, чем нарезала другим. Так и простояла всю войну с острым ножом над буханкой… Бабка об этом не рассказывала. Рассказывала мать. Говорила, что бабку очень ценило начальство. А та все равно боялась: вот снимут, вот переведут на другую работу. Чего боялась? Боялась, что на ее место поставят другого. А у другого, может, и нож будет тупей, и глазомер свой… За самые великие подвиги не дают наград. Потому что совершаются они при единственном свидетеле: собственной совести. Совсем маленьким Шатунов верил рассказам матери. Но потом – все меньше и меньше. И уж чуть позже, бывало, дразнил, приставал к бабке: «Ну, сознайся, вот такой вот кусочек, – показывал кончик мизинца, – сшамала хоть разок-то? Сшамала, по глазам вижу». И теперь, когда привозил ребят к ним, когда ненароком встречался с теми самыми бабкиными глазами, видел: было так, как говорила мать. И как же это его бесило: понимать, что такого быть не могло, и чувствовать – было… «Узколобые фанаты», – цедил он про себя.

Его раздражение переходило и на детей. Уж как-то не очень радостно принимали они его дорогие подарки. «Заелись, – зло думал. – Да и бабьё, видно, настраивает». Думал так, хотя отлично знал: никого никто не настраивает. Знал: для них его дети – последний свет в окошке.

А уж он-то старался ради этого света. По-своему, конечно.

Учились дети в разных классах. Просил Шатунов и дипломатично, и с грубым нажимом, чтобы в один свели, все-таки брат и сестра. Так оказалось, эксперимент какой-то научный проводят. Дети то и дело приносят домой полотнища тестов, разобраться в которых, сам черт ногу сломит, не то что папаше с высшим техническим образованием. И приходится Шатунову: в одной руке торт, в другой – цветы, в зубах – билет в «Юбилейный» или в Филармонию и – пошел… плести кружева вокруг двух пигалиц. Одна молодая, другая – пожилая. Угоди-ка обоим… Плюнуть бы, да мода какая-то пошла странная: непременно надо, чтобы дети учились на круглые пятерки. Ведь приятно при случае ввернуть: «А мои короедики ничего. Аж без четверок катятся…» Вот и приходится готовить базу под эти круглые. Пустячок, а требует сил, времени. Добро бы – всего две учительницы. А то ведь и репетитор по музыке для дочки, всякие тренеры по плаванию и теннису для сына. Несть им числа… И на всех фронтах надо готовить базу. Видно, потому-то в теперешние времена более одного чада не заводят: хлопотно и накладно.

Не будь у Шатунова машины, давно бы отстал от жизни. А так – не хуже других лихачей. Шпарит по трассе с ними ноздря в ноздрю. До момента, когда можно будет давануть на газок, чтобы всюду успеть.

Да-а, детям надо давать. И все больше. Они растут, растут короедики. А давно ли им пятки обмывали?..

Запомнился тот жаркий денек Шатунову. В тот самый случился и директорский прием. Начали на нем. Так, слегка. Пристойно. Потом-то уж, в другом месте раскрутился маховик гульбы. Широко, с расшвыром… Шатунов чуть не сгорел тогда от выпитого, едва отошел потом. Вот уж был срыв. Может, самый «мажорный» в его жизни. И неизвестно чем бы все кончилось, если бы Сытин и Галайба не отвезли его вовремя на дачу…

Мчались по расхристанной от осенних дождей проселочной дороге. Каскадер – за рулем. Гнал, не жалея своей машины. В кабине гремели гитарным перебором до предела натянутые нервы Высоцкого. Орал и Галайба: «А у дельфина взрезано брюхо винтом, выстрела в спину не ожидает никто!..» Так и доехали. С песнями. Обошлось. И не бросили они его одного, не уехали, хоть у каждого дел было по горло. Ночевали с ним. Почудили, правда… Достали из чулана старый черно-белый телевизор и поставили вместо цветного. Шатунов чуть пришел в себя, глянул на экран и похолодел от мысли: «допосудился». «Изображение цветное?» – все же спросил. Спросил, клацая зубами. «Конечно», – ответил Сытин. «А у меня всё… синё…» «Хрен с ним, – спокойно сказал Сытин, – свезем в один тепленький дурдом. У меня там свой человечек. Мастер соскочивших ставить на катушки. И тебя поставит в лучшем виде».

Шатунов нашарил тяжелую бронзовую пепельницу, предназначавшуюся для «варваров» – курящих гостей; сами они давно бросили вредную привычку. «Ну уж нет!» – сказал он, швырнув пепельницу в ящик. В экран не угодил, но свет погас. «А так интимнее, – сказал Галайба, оставаясь сидеть в кресле. – Провожу экспресс-тестирование: Валера, вот мы благополучно отдыхаем у тебя на даче. Тепло, уютно, темновато, правда… А не кажется ли тебе, дорогой мой, что твоя дача находится в Ялте?» «Пошел к черту! Свет давайте делайте», – огрызнулся Шатунов. «Старик, – поехал Сытин в ту же сторону, – отчего бы тебе и в самом деле не отгрохать дачу в Ялте? Да такую, чтобы патрону дорогу перебежать?..» «Свет, скоты, давайте!» – заорал Шатунов.

Не сразу кто-то поднялся из них. Поднимаясь, задел низкий столик. Раздался звон стекла и в комнате вдруг почувствовался слабый нежный аромат осенней прелой листвы; запахло грибами. «Такую закуску опрокинуть», – с сожалением сказал Сытин.

Странно, этот грибной запах так и остался в памяти Шатунова явственным, не улетучиваясь…

Крепкие же у них тогда были нервы. Особенно у Сытина. Настоящий минер… Он работал в «Вишневом» – в верхнем маленьком зальчике. Обслуживал тузов, избегавших лишних глаз. Административных и хозяйственных шишек, воротил продовольственных и комиссионных магазинов, высокую интеллигенцию. Особого профита это место не давало. Многое зависело от того, как повернется настроение у гуляющих. Стоило кому-то из них, повертев счет, бросить: «Дороговато» и – прощай работа. Сколько их погорело до него. Мелочно-жадных, недальновидных. Сытин же здесь за деньгами не гнался. Изыскивал другие, окольные пути. Бизнес был не конкретный, почти беспроигрышный и назывался у них «беспорочный». Скажем, торговля информацией, сведение нужных людей, долевое участие в их операциях и т. д. Но за непрофитность места Сытин отыгрывался морально. Разогретых подопечных (он называл из «зайчатами») потчевал разбавленным коньяком. «Зайчата» толк в коньяках и винах знали, и потому дело было очень рискованным. Но он шел на это из одного желания не чувствовать себя до конца «нанятой шестеркой», «половым». Из желания какого-то глупого реванша. Потом, спустившись вниз к Шатунову и Галайбе, говорил с невозмутимым лицом: «А мои-то зайчата цейлонский хлебают. И нахваливают: „Фоль бланш, фоль бланш…”».

Сытинский отыгрыш, напоминавший детскую фигу в кармане, сходил ему с рук. Похоже, даже проницательный Антон Михайлович, директор, – и тот не догадывался. Во всяком случае ни на одном из своих приемов не было тонких намеков с его стороны.

А собирались они на директорский прием по сигналу Антона Михайловича. Собирались редко, узким кругом и, как многим казалось, стихийно. Несколько особо приближенных официантов, метрдотели, главный повар Судец, бухгалтер Бакшеев, старший экспедитор Дурдин, еще три-четыре человека. Антон Михайлович проводил такой сбор под флагом: «Посмотреть в глаза сослуживцам…» Мол, не зарвались ли? Не пора ли потерявших форму, уставших потихоньку начать удалять, чтобы потом списать на берег? А кому-то из рачительных, добросовестных помочь… Это он, Антон Михайлович, устроил когда-то жен Шатунова и Галайбы на работу, на которую ходить-то надо было раз в месяц – за зарплатой. Правда, половина денег отстегивалась в неизвестный фонд… И как же надо было быть начеку под пронзительным взглядом Антона Михайловича, чтобы, не теряя лица, оставаться, у него в фаворе. Если он кого-то не приглашал раз, другой, третий, это означало, что на нем ставят крест…

А начинался директорский прием с вялого разговора о тяготах работы, о мелочных неувязках, мешающих повышать показатели. Говорили, не вникая в суть слов, будто по какому-то языческому ритуалу пускали мыльные пузыри. Мол, ты – один, а я – два пустил. Ты такой, а я вон какой; под потолок поднялся и не лопнул. А какой красавец! Так и переливается…

Уютный кабинет, наполненный радужным лукавством мыльных пузырей, создавал атмосферу, сближавшую присутствующих. Смягчалась радиоактивность снайперских глаз Антона Михайловича. Возникало чувство крепкой притертости друг к другу, чувство стайности. А то, главное, что составляло суть их хищной борьбы за место под житейским солнцем, то, что еще более сплачивало их, – это только витало над ними и было невидимым, как воздух между цветастыми пузырями. Разговоры о нем, о главном, были неуместны здесь, неприличны. Каждый читал в глазах другого: «Жизнь – борьба, проигрывает – слабый. Среди нас слабых нет…» В такой обстановке естественным было выпить по бокалу шампанского, открываемого без парадного грохота. И уже в глазах Антона Михайловича гасла прокурорская неотвратимость, а на гладких восковых щечках, похожих на фруктовый муляж, появлялись добренькие старческие ямочки. Появлялись в ту минуту, когда с бокалом в руке к нему приближался Сытин. Приближался с удивительным чувством меры и достоинства в сдержанных движениях. О, подать себя Сытин умел. Уж он-то знал, стоеросового угодничества Антон Михайлович не терпел; считал таких людей узкими, ограниченными и непригодными для настоящей работы.

Сытин приближался, чтобы чокнуться с патроном. И, как всегда, случалось маленькое чудо: раздавался мелодичный звон хрусталя – и у всех на глазах краешек бокала Сытина вдруг от удара обламывался и плавно валился на дно, в белую гущу газовых пузырьков. «Вот сукин сын! – восхищенно восклицал Антон Михайлович. – Как это ты делаешь?» «Все происходит само. Это и для меня тайна», – смиренно потупившись, отвечал Сытин.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю