355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Борщаговский » Русский флаг » Текст книги (страница 12)
Русский флаг
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 23:03

Текст книги "Русский флаг"


Автор книги: Александр Борщаговский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 53 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]

III

Лазарет помещался вблизи носовой части, за фок-мачтой, Изыльметьеву нужно было пройти почти по всей верхней палубе. На шканцах порыв ветра едва не опрокинул его. Ноги отяжелели, стали чужими, чугунными, а коленные суставы горели так, словно они были перехвачены железными обручами, которые стискивались все туже и туже. Жар, сушивший горло и окружавший капитана зыбкими волнами горячего воздуха, сменился ознобом. Кожа лица стянулась, а нижняя челюсть запрыгала смешно и жалко. Изыльметьеву вдруг показалось, что повалил крупный серый снег. Снежинки завихрились в разных направлениях, закрыв грот-мачту и всю палубу. Изыльметьев покачнулся. Правая рука сама собой протянулась к спасительному лееру. «Только бы не упасть, – отдалось в мозгу Изыльметьева, – не свалиться бы здесь. Тогда конец…»

Он заставил себя остановиться и отдернуть руку. Капитан почувствовал, что и матросы остановились, выжидая. Зажмурил глаза. Опустив руку в карман, медленно вытащил трубку. Приоткрыл глаза. Пляшущая муть поредела. Он хорошо различал грот-мачту, тонкие струны талей и грот-штагов. Матросы за спиной капитана переглянулись.

А Изыльметьев уже шел вперед торопливым шагом. Озноб бил его с прежним ожесточением, но на какое-то время наступила ясность – ясность сознания, слуха и зрения. Он только и желал того, чтобы сохранилась эта ясность, не отступила перед натиском предательски обволакивающих и притупляющих сознание приступов.

Грот-мачта осталась позади. На шкафуте немного тише. Тут лежат запасные стеньги, реи, надежно увязанные и покрытые матами. На рострах укреплены баркас и шлюпки, образуя укрытие от ветра. Капитан быстро преодолел несколько саженей, отделявших его от люка, и спустился по трапу. Здесь было самое теплое место на фрегате: рядом находился камбуз – большая чугунная печь с котлами для варки пищи и со специальной плитой для приготовления кушанья офицерам.

В смрадной духоте лежали десять матросов. Здесь смешались все запахи – человеческого пота, хлора, табака, в котором нельзя было отказать умирающим, острый запах черной горчицы, аромат перуанского бальзама, фрегатского камбуза и гнилостный запах старого, вымокшего в ста водах дерева.

У койки Климова стояли матросы и мичман Пастухов. Головы больных, кто был еще в состоянии двигаться, повернулись к умирающему.

Изыльметьев невольно вспомнил тот день, когда "Аврора" впервые пересекла экватор. Цыганок был душой импровизированного зрелища, устроенного на фрегате. Он, выкрашенный под бронзу, с крыльями за спиной, с луком и стрелами в руках, изображал купидона, неотлучно следовавшего за Нептуном и матушкой Амфитридой, одетой в платье из красного флагдука. С каким озорством и юмором произносил он: "Ваше блистательство!", обращаясь к Нептуну, которого изображал Удалой!

Теперь марсовый Климов умирал.

Приближалась агония. Матрос разметался на койке, сбросив одеяло, обнажив смуглое худое тело, едва прикрытое сползающим бельем. Ноги, заголенные до колен, были покрыты фиолетовыми пятнами, глубокими кожными язвами. Ноги и туловище словно принадлежали разным людям: толстые, опухшие голени, ступни и худая, ребристая грудь. Лицо Цыганка высохло, состарилось; рот провалился, смуглая кожа сморщилась. Глаза, хотя и измученные болезнью, сохранили интерес к жизни, какую-то особую пристальность, присущую Цыганку.

Капитан положил широкую ладонь на лоб матроса. Лоб горел, под пальцами Изыльметьева пульсировала горячая кровь и покорно лежали жесткие пряди. Никто не шелохнулся, не подал капитану стул, только за спиной Изыльметьева кто-то громко вздохнул.

– Спросить хочу… Все боязно было… А теперь могу – не осерчаете…

– Спрашивай, ничего не бойся, – ласково сказал Изыльметьев.

Матросы подались к койке Цыганка. Пастухов подвинул стул Изыльметьеву; это было очень кстати, так как от духоты на него опять наплывала пьянящая муть.

Цыганок медленно повернул голову и с трудом заговорил:

– Давно говорят… мужику воля назначена… Объявить должны царскую волю… про землю. С тем на службу шел, с тем и… – Миша сделал большую паузу, набираясь сил и решимости произнести это слово, – с тем и помираю… Будет воля, вашскородь?

Изыльметьев с волнением слушал затрудненную речь Цыганка. Звуки слагались в слова, слова – в обжигающие фразы. Сколько людей в эту минуту там, на родине, задают себе тот же мучительный вопрос!

Сколько раз задавал себе этот вопрос и сам Изыльметьев! Но и он, веровавший в торжество справедливости, просвещенный человек, – разве он мог ответить на этот вопрос, не солгав.

– Я думаю, не станут люди напрасно говорить, – уклончиво ответил Изыльметьев.

Цыганок отвернулся.

– В море глубины, а в людях правды не изведаешь…

– Ты еще поживешь, дружок, время покажет.

Изыльметьев почувствовал, что говорит не то, что слова Цыганка о людях, в которых "не изведать правды", относятся и к нему.

В лазарет заглянул вахтенный офицер Дмитрий Максутов и замер – он не думал увидеть здесь капитана.

Пастухов заботливо укрывал одеялом тело Цыганка. Будто кончился прием, доктор не сумел сказать ничего утешительного, и близкие, укрывая умирающее тело от его равнодушных глаз, хотят, чтобы он поскорей ушел.

– Будущее лучиной не осветишь, вашскородь… – прошептал Цыганок с такой смертной тоской, с такой безнадежностью, что у Изыльметьева кровь прилила к голове. – Все в руках господ… А господа – что голубые кони: редко удаются…

Вот когда Изыльметьев понял свою ошибку. Ведь Климов действительно умирал, не теша себя пустыми надеждами и не впадая в отчаяние. Он умирал мужественно, тихо и обыкновенно, не рисовался, не ублажал смерть притворной покорностью, не думал о посулах отца Ионы. Он уходил из жизни, храня в своем сердце заботу об остающихся. Ведь не о рае, не о страшном суде спрашивал у него Цыганок. Он жаждал воли, хотя сам уже не нуждался в ней, мечтал о земле для других. Открытая и чистая душа!

– Будет воля! – промолвил Изыльметьев громко. – Скоро будет!

Снова тишина. Люди сдерживают дыхание. Если бы не глухое ворчание волн, ударяющих в борты, Изыльметьев, может быть, услыхал бы, как бьются сердца матросов.

Цыганок пошевелил губами:

– Спасибо. – Слово угадывается лишь по движению его губ, звуков почти не слышно.

– Теперь уже скоро, – убежденно повторил Изыльметьев. – Война задержала, но ждать осталось недолго.

Изыльметьев тяжело поднялся. Он заметил, что слезы бегут по широкому, на удивление спокойному лицу Удалого. Отчего плачут матросы? Им жаль Цыганка? Но минуту назад они не плакали. Может быть, к их горю примешалась и радость? Радость за родню, за односельчан, оставшихся в России? Радость, самая бескорыстная и чистая в мире, ибо немногие из находящихся в этой каюте надеются дожить до воли. И горе и радость их человечны, а мысли тоже отданы человеку и его счастью. Пусть это безотчетное чувство, а не строгий вывод ума, тем дороже оно, от сердца идущее.

– Эх, Цыганок, Цыганок! – раздался слабый голос с соседней койки.

– Прощай, Миша! – проговорил капитан, склоняясь к Климову.

Он поцеловал холодеющий лоб матроса и, круто повернувшись, вышел из каюты.

Кают-компания встретила Изыльметьева молчанием. По лицам офицеров он заключил, что дело нисколько не двинулось вперед. Оттого что с Изыльметьевым пришел растерянный Пастухов, все поняли, что с Цыганком все кончено.

В памяти Изыльметьева возникло начало совета – такое далекое теперь, после посещения больничной каюты, – осторожность Тироля, заносчивость Максутова, спокойная уверенность Евграфа Анкудинова. Вице-адмирал Путятин, Амур, Де-Кастри, приказы Адмиралтейства, обязательное рандеву…

Изыльметьев тяжело оперся на стол, рукава мундира поднялись, обнажив запястья.

– Господа, я принял окончательное решение, – произнес он спокойно. "Аврора" возьмет курс на Камчатку. В десять, много пятнадцать дней мы достигнем Петропавловска, даже если часть пути придется идти в полветра. Нужно спасти экипаж и сохранить "Аврору" в числе действующих боевых единиц Российского флота. Я рассчитываю на самоотверженную службу всех, кто способен еще стоять на ногах.

Александр Максутов взглянул на руки капитана, вцепившиеся в синее сукно, которым покрыт стол. На руках, повыше кисти, видны темные точки и полосы, уходящие под мундир.

"Цинга! – промелькнуло в голове Максутова. – И тут цинга! Долго он не продержится…"

И впервые что-то схожее с сочувствием к этому большому, чужому для него человеку шевельнулось в сердце лейтенанта.

IV

Из Петропавловска-на-Камчатке.

От Марии Николаевны Лыткиной.

В Иркутск, в канцелярию генерал-губернатора,

в собственные руки есаула Мартынова.

Любезный друг!

Я не тешу себя надеждой, что последнее мое письмо уже попало в Ваши руки. Прошел только месяц с тех пор, как транспорт увез почту в Россию, но когда еще он попадет туда, один господь знает. Нас разделяют горы, тайга, столь приятная Вашему сердцу, пенистые реки, доставившие нам много затруднений осенью прошлого года, по пути из Иркутска в Аян. Только небо над нами одно, – в ясный, солнечный день оно такое же синее, как и над милым Иркутском.

Стоит запрокинуть голову, прижмурить глаза, смотреть сквозь ресницы на теплое небо – и ты снова дома, на берегу Ангары, в кругу друзей…

Видите, как мало можно верить моим клятвам и обещаниям! В прошлом письме я зареклась вспоминать Иркутск… И что же? Проходит месяц, и я прилежно берусь за прежнее.

Последнее письмо я адресовала в канцелярию генерал-губернатора, в собственные Ваши руки. Верно ли я поступила? Положительно не знаю и не скоро услышу от Вас ответное слово. Да и не знаю, когда еще сумею отправить и это письмо. В Петропавловске теперь стоят португальский китобой и американский бриг. Говорят, они пойдут на юг, в страну сандалового дерева. Транспорт "Камчатка" привез муку, но когда он отправится и отправится ли в Аян или Ситху или в какие другие пункты Русской Америки[14]14
  Так назывались в ту пору Аляска и часть Тихоокеанского побережья Северной Америки, принадлежавшие России.


[Закрыть]
– неизвестно.

Почты у нас так редки, что трудно и с мыслями собраться, вспоминая прошедшие недели. Буду писать, не дожидаясь почт, – пусть хранятся у меня исписанные листки до подходящего случая. Перед отправкой перечту их, над многим сама посмеюсь, а иное событие, запечатленное на бумаге, шевельнет в душе добрые чувства или раздосадует: жизнь идет, люди трудятся, пребывая в нужде и заботах, а я по-прежнему праздна и отделена от людей! Я не забыла Ваш девиз: "Без действования нет жизни!" Святые слова! Но что поделать, если не нахожу ни силы, ни условий жить иначе!

Недавно у нас случилось событие, которое и Вашу черствую душу не оставит равнодушной. В ночь на девятнадцатое июня загрохотал гром, и резкие молнии осветили окрестности. Только при вспышке молнии постигла я до конца образ камчатского герба: три заостренных действующих вулкана среди серебряного поля. Небо и при вспышках оставалось темным, зловещим, но вулканы рисовались так же резко, как на изображении. Мне показалось, что грохот исходит от огнедышащих сопок. Но то была натуральная молния, и камчадал, которого отец обучает аптекарской премудрости, объяснил нам, что это духи, по-местному – гамулы, натопив свои жилища, выбрасывают, по туземному обычаю, пылающие головни.

Молнии продолжались всю ночь, а на рассвете в Авачинскую губу вошел фрегат "Аврора" в самом несчастном и бедственном состоянии.

Хотела бы я видеть Вас здесь, в порту, среди безмолвной толпы, провожавшей глазами нескончаемую вереницу носилок, протянувшуюся от фрегата к госпиталю и казармам. Ваше сердце сжалось бы от сострадания, но и наполнилось бы гордостью за людей, которые сумели вынести все это и не пасть духом.

Я не страшусь оскорбить Ваши чувства описаниями ужасов, ибо Вы же мне не раз внушали, что нет предмета более прекрасного, чем натура, какова бы она ни была. Физические страдания, боль, тяжкие недуги – от этого я не бегу, не пугаюсь их вида, приученная многолетними занятиями своего родителя. А все же, Алеша, слов не хватает, чтобы рассказать об ужасающем зрелище.

В несколько часов наш спокойный дом превратился в бедлам. Перегонный куб, сушильный шкаф, печи, тигли, пресс – все нехитрое наше хозяйство, долго стоявшее без дела, пришло в движение, зашипело, заскрипело, заработало. Были извлечены многолетние запасы; все, что издавна береглось, все, от лучших петербургских лекарств до черногрива и пьянишника, напоминающего обыкновенный вереск. Во всей этой кутерьме была и своя смешная подробность. Фрегатский лекарь преподнес моему родителю банку перуанского бальзама. То-то была радость! Отец среди забот вспоминал о бальзаме, весело потирал руки и твердил на разные лады: "Balsamum peruvianum! Peruivianum balsamum!"[15]15
  «Бальзам перуанский! Перуанский бальзам!»


[Закрыть]

Губернатор назначил комиссию, принимавшую больных с «Авроры», известный Вам по Иркутску скопидом Ленчевский, штаб-лекарь коллежский асессор Щуцкий, фрегатский доктор господин Вильчковский и прочие. А между тем смерть, унесшая в море немало жизней, не устрашилась и наших приготовлений, не уступила своих жертв камчатским эскулапам. Ежедневно Петропавловск провожал мертвые тела на кладбище у Красного Яра.

Мы с Настенькой (моя новая подруга, я о ней еще напишу) попросились в госпиталь в помощники, но были подняты на смех. Ленчевский прочитал предлинную нотацию о "безнравственности и противуестественности" наших намерений. "Противуестественность"! Как смеет этот старикашка, натянутый и фальшивый, толковать о естественности?! Что может быть естественнее нашего желания облегчить страдания людям! Говорят, там и без нас достаточно рук. Но женские руки сделают все лучше, нежнее, заботливее самых заботливых мужских рук. Разве у нас нет сердца, приказывающего рукам, сердца, наполняющегося горем наравне с мужским, сострадательного и готового на самопожертвование! До какой поры будут услаждать нас романами Жорж Санд, обольщать надеждами, толками об эмансипации и наступать на подол всякий раз, когда сердце подсказывает какой-либо простой, но решительный шаг? Вот истинная безнравственность и противуестественность нашего века! Низко склоняю голову перед женщинами, ушедшими четверть века назад в Сибирь… Вы знаете, о ком я говорю. Они рядом с Вами. Неужели их подвиг свершен напрасно?!

Постепенно все входит в свою колею. У Красного Яра выросло много зеленых холмиков, а живые думают о живых, жизнь берет свое, и это хорошо, – память человеческая коротка, а раны душевные хоть и не так быстро залечиваются, как телесные, но все же быстрее, чем можно было бы предположить.

В городе появилось много молодых офицеров. Они образованны, умеют порассказать о Петербурге и заморских странах.

Наши присяжные игроки, кажется, нашли среди них не много достойных партнеров. Библиотека, привезенная на фрегате, хоть и невелика, а все же оживила круг местных любителей чтения. Набросились на свежие (для нас!) книжки "Москвитянина", "Библиотеки для чтения" и "Отечественных записок". Что за чудо Островский! Дважды перечитала "Не в свои сани не садись", а над "Бедной невестой" досыта облилась слезами.

Собираемся, как и прежде, в доме Завойко, под сенью парка, посаженного, быть может, еще Витусом Берингом. В числе приезжих офицеров совершенно нет женатых (исключая командира и его первого помощника), а это обстоятельство вносит большое оживление в наши вечера. Милые бедные невесты всполошились и, кажется, напрасно. Кто знает, сколько времени пробудет здесь "Аврора", не заставят ли ее обстоятельства незамедлительно уйти в море. Сколько-то будет горестей, сердечной тоски и несбывшихся надежд! Только Ваша Машенька, верная и неизменная, хранит ледяное спокойствие, не причиняя, впрочем, этим никому ни боли, ни огорчения.

Офицеры усердно разучивают прелестную "восьмерку" – камчатский танец на манер кадрили, но и они привезли новость: польку-тремблант, отличающуюся особым изяществом и замысловатостью фигур. Некоторые из офицеров стараются научить наших отсталых этому танцу, что отчасти и увенчивается успехом.

Решили разыграть любительский спектакль, но пока ни к чему не пришли. Лейтенант Александр Максутов предложил французскую мелодраму – затея в камчатских условиях невыполнимая. Эту мысль отвергли, а Максутов обиделся.

Я предложила "Бедную невесту" – Настенька могла бы хорошо приготовить главную роль, – но эту пьесу знают столь немногие, что и она была отвергнута без обсуждения. Большинство склоняется к "Ревизору".

Военные приготовления идут своим чередом и составляют главный интерес нынешнего времени. Я предчувствую, что Вы улыбнетесь при этих словах, но кто знает, что суждено нашему дальнему порту, о котором в недосягаемых столицах, кажется, ни у кого и мысль не шевельнется! Местные жители шьют палатки на тот случай, если придется покидать дома и жить на близлежащем хуторе или в поселке Авача. Камчадалы не ждут добра от англичан; многие из них работают над сооружением батарей, а в остающиеся часы помогают семьям запасать рыбу. Теперь для этой цели самая горячая пора, и от успешности летнего лова зависит благополучие и сама жизнь несчастных камчадальских семейств.

Женщины тоже приспособлены к возведению батарей: они отправляются за десять верст от порта, режут хворост и плетут из него высокие корзины, такие, как на лубочной картинке, изображающей осаду Туртукая, что висит в Вашем доме. Другие набивают землей мешки.

Моя праздность тяготит меня пуще прежнего. Два человека во всем Петропавловске понимают меня в этом – Настенька и Зарудный, хороший человек, в беседе с которым нахожу большой интерес. Пишите мне, друг мой, не оставляйте меня своим вниманием, не то другой, заботливый, вытеснит Вас из моей непрочной памяти. Страшитесь этого! Здесь, на краю света, и перемениться недолго, – здесь даже ласточки другие, особенные, с красной, а не белой шейкой.

Настенька влюбилась в мичмана Пастухова. Он совсем еще молод, однако сквозь нежную форму глядит твердый алмаз мужественного характера.

В следующий раз я расскажу Вам о них, особенно о Настеньке, в которой души не чаю. Я еще не прощаюсь с Вами, – письму этому быть еще не раз продолжену, пока оно уплывет из Камчатки.

И все же навсегда Ваш верный друг

Маша.

ТРЕВОГА
I

Утром 27 июня на гауптвахте ударили тревогу. Металлический звук разорвал тишину и покатился по склонам гор, поднимая к небу стаи чаек и топорков, дремавших в зарослях Култушного озера. Он разбудил город и родил массу звуков, непривычных для тихого Петропавловска.

У казарм заиграл горнист. С возвышения, на котором стояла церковь, тревожно потекли звуки колокола. Хлопали двери, скрипели калитки, слышался топот ног по каменистым тропам, раздавались встревоженные голоса. Эхо многократно повторяло этот шум, унося его далеко, к вершинам синеющих в утренней дымке вулканов.

По узким тропинкам спешили люди. Мелькали ситцевые платья, ветхие армяки, светлые рубахи из местного небеленого холста. На многих оленьи одежды, выделанные, по камчадальскому обычаю, под замшу и окрашенные ольховой корой. Старики камчадалы и поселенцы обуты в высокие меховые сапоги – торбаса – на толстой подошве из нерпичьей кожи. Мелькали пестрые шелковые платки, повязанные над самыми бровями.

Нижние чины сорок седьмого флотского экипажа шли от казарм строем, с развернутым знаменем. За ними следовали матросы с "Авроры". Их немного, так как значительная часть экипажа по болезни освобождена от несения службы. Служащие нестроевой роты – писаря с ленивыми, сонными лицами, мастеровые, цирульники, фельдшеры, – вся эта разношерстная, не по форме одетая масса уже толкалась в порту, разглядывая подходивших аврорцев. Группами являлись чиновники казначейства, канцелярии Завойко, портового управления. Судебные чиновники, кондукторы и штурманские офицеры, подшкиперы и унтер-офицеры, баталеры и вахтеры растворились в потоке обывателей.

На плацу собралось более восьмисот человек. Люди стояли плотной массой, окружив невысокий бугор, разглядывая стол, принесенный из портового управления, несколько стульев и флаг, трепетавший на высоком флагштоке.

Пастухов, повернувшись спиной к причалам, обводил блуждающим взглядом селение и лесистые горы. Слева, над Сигнальной горой, с криком носились чайки. Они поднимались от воды к постройкам, к людям и, словно испугавшись чего-то, стремглав уносились в бухту, через седловину между Сигнальной и Никольской горой. "Николка" – так запросто называли здесь Никольскую гору – переливала всеми оттенками зеленого, от темного бархатистого до серебристо-голубых тонов полыни. Гору охватывал широкий пояс камчатской березы, – издали он представлялся узором из белого атласа и изумрудных шелков. Пастухов с детства любил березовый лес больше всякого другого. Любил его сыроватую свежесть, грибной запах, мягкие шорохи, возникающие от малейшего дуновения ветра. Он особенно обрадовался нежной камчатской березе после обильной, подавляющей тропической растительности и свинцово-серого однообразия океана. Пастухов почему-то не ждал найти здесь березу, а увидев причудливо изогнутые стволы, готов был гладить их узорчатую теплую поверхность.

Выше берез шел густой ольшаник с темными пятнами рябинового подлеска; еще выше – кедровый стланик и папоротники. В чистом небе рисовался гигантский конус Авачинского вулкана и ребристая вершина Корякской сопки, с пластами нетающихся снегов во впадинах.

Когда площадь заполнилась людьми, Пастухов стал искать Настеньку, но ее нигде не было видно. Настенька затерялась в толпе или осталась наверху, в доме Завойко. Взгляд Пастухова скользнул по шеренге матросов, по скучным физиономиям чиновников, по кучке американцев с торгового брига. Маша Лыткина заметила огорченный, ищущий взгляд Пастухова и улыбнулась мичману.

Пробежал, придерживая рукой саблю, полицмейстер Губарев. Расчищая дорогу начальству, он расталкивал на ходу зазевавшихся камчадалов и сердито покрикивал на сновавших по плацу баб.

Через плац быстро шел Завойко в сопровождении капитан-лейтенанта Тироля, правителя канцелярии и петропавловского священника Логинова, облаченного в блестящие ризы. Против обыкновения, Завойко не отвечал на приветствия чиновников и шел, глядя перед собой, сосредоточенный и хмурый. Худощавое тело его тесно облегал парадный мундир; левой рукой он придерживал саблю, которую надевал в исключительных случаях. Завойко легко взошел на бугор и остановился у флагштока.

Семен Удалой, крайний правофланговый, окинул фигуру Завойко критическим взглядом. Каким мелким выглядел бы этот человек рядом с Изыльметьевым, словно высеченным из глыбы гранита! Экипаж "Авроры" с нетерпением ждал выздоровления Изыльметьева. Пока капитан в тяжелом состоянии лежал в лазарете, матросы ощутили на себе жесткую руку Тироля. Боцман Жильцов, притихший после Портсмута, оживился и принялся за прежнее, рассчитывая на сложившуюся с годами привычку матросов к покорности. Были заведены строгости, излишние в русском порту. Тироль хотел оградить аврорцев от общения с местным гарнизоном и жителями, полагая, что здесь каждый второй человек каторжник или по крайней мере потомок каторжника. Особенно доставалось Удалому и тем матросам, которые за время плавания не угодили чем-нибудь боцману.

Удалой спросил у стоявшего поодаль в толпе Никиты Кочнева:

– Это кто же такой будет?

– Губернатор, – ответил Никита. – Первый человек на Камчатке.

– Эх, чернильное море, бумажные берега! Мелковат. Не чета нашему…

– А ваш-то? – недоверчиво спросил Никита.

– Ого-го-го!

– Чай, до неба достал?

– Дура! – отрезал матрос.

– Задравши голову, не плюй: себе в глаза угодишь, – обиделся Никита и, видя, что Удалой, смерив его презрительным взглядом, не отвечает, спросил язвительно: – Ваш рядом суетится, что ли? – Никита имел в виду Тироля.

– Наш в госпитале лежит. Скорбут[16]16
  Цинга.


[Закрыть]
. – Семен подмигнул Кочневу. Подходящей койки найти не могут.

– Длиннее тебя?

Матрос подумал и ответил с достоинством:

– С меня. В благородном сословии это редкость. Наша кость мужицкая, крупная.

Завойко поднял руку узкой ладонью к толпе. Затих говор, и только стоны беспокойных чаек неслись от безмолвного берега.

– Жители Петропавловска! – тихо начал Завойко. – Жители Камчатки, русские люди и иноплеменные друзья наши! Настал час трудного испытания…

Идя сюда, Завойко волновался. Он сам, может быть, впервые до конца понял неотвратимость того, в чем давно старался убедить своих подчиненных: неизбежность военных действий на Тихом океане. Завойко пристально оглядел людей, стоявших поблизости, – матросов, бородатых камчадалов, которых нелегко отличить от русских поморов, рыбаков, охотников, мастеровых. Они живут честной, суровой жизнью. Они знают много лишений, бед, несчастий и тяжесть голодной жизни, но слово "война" далеко и чуждо им…

– Турецкий флот взорван и потоплен при Синопе, – продолжал Завойко. Армия султана разбита на Дунае. Неприятельские пушки, знамена, военные суда, взятые с боя, говорят о подвигах и храбрости русского войска. А ныне торговый бриг привез известие, что Англия и Франция соединились с врагами христиан. Война может разгореться и в этих местах, – Завойко внимательно вглядывался в сосредоточенные лица бородачей. – Я надеюсь, что все вы не будете оставаться праздными зрителями боя! – Он медленно обводил взором шеренги аврорцев, притихшую толпу, настороженные лица чиновников. Встретившись с горящими глазами Зарудного, сказал с особой силой: – Я пребываю в твердой решимости, как бы ни многочислен был враг, сделать для защиты порта и чести русского оружия все, что в силах человеческих возможно… Убежден, что флаг Петропавловского порта во всяком случае будет свидетелем подвигов чести и русской доблести!..

Судья, склонив голову и почти не шевеля губами, шепнул соседу, горному чиновнику:

– Вития…

Чиновник молча кивнул головой, хотя физиономия его выражала величайшее внимание.

Андронников был в подпитии. Он упорно цеплялся за плечо Зарудного и сопровождал речь Завойко ворчанием, в котором обрывки латинских и немецких фраз смешивались с русскими словами. Когда Завойко сделал паузу, Андронников произнес: "Finita"[17]17
  Конец.


[Закрыть]
, – так громко, что губернатор оглянулся.

Василий Степанович предупредил, что в случае приближения неприятеля к порту женщинам и детям следует немедленно удалиться из города в безопасное место. Каждый должен заблаговременно позаботиться о своем семействе.

– Всякий, – сказал он, – кто желает получить от казны ружье и патроны, должен объявить о том в списке.

Капитан-лейтенант Тироль тяготился всей этой сценой. Лениво, поверх голов, смотрел он на спокойную гладь залива и думал о том, как много лишних хлопот создают себе люди.

Все было ему не по душе: далекий порт, куда он попал против собственной воли, примитивные люнеты, возводимые бог знает зачем, необходимость присутствовать на этом странном сборище, где перемешались военные со штатскими, русские с камчадалами.

А военные с любопытством посматривали на столик и приготовленные листы бумаги. Служивые и без того уже занесены в списки. Штатские медлили. Зачем списки? Какая в них нужда? Не лучше ли повести людей к цейхгаузу и раздать ружья? У охотников – а их тут немало – были свои ружья, надежные, пристрелянные, поэтому и охотники стояли в нерешительности.

Над группой американцев, сосавших свои трубки, вился голубоватый дымок. Громко высморкался Магуд. Где-то в толпе раздался звонкий шлепок по голому телу и послышался детский крик.

Зарудный хотел было подойти к писарю, но что-то удержало его. Он бобыль, и не будет особенной доблести в том, что вызовется первым. Лишний раз только прослывет у злопамятных чиновников выскочкой, оригиналом.

Он отвернулся и увидел судью Василькова. Судья смеялся… Смеялись его глаза, хотя лицо оставалось невозмутимым.

Зарудный шагнул к столу, но увидел, что к писарю приближается старик. В рваных торбасах, в потемневших от времени и жира кожаных брюках и холщовой рубахе навыпуск, худой, беловолосый, он шел легким, пружинистым шагом.

У стола старик откашлялся и сказал злым фальцетом:

– Пиши, язви их, нехристей, в душу! Иван Екимов! Аккуратно пиши!

– Ты на ногах-то устоишь, дед? – спросил писарь.

Старик блеснул глазами из-под седых бровей.

– Прихворнул я мало-мало, люди добрые. Зиму-то на саране да на березовой коре отсидел… Спасибо их благородиям, – он поклонился чиновникам, – и купцам-радетелям спасибо: в постель уложили, а помереть не дали…

Сочувственный смешок покатился по толпе. Губарев метнулся было к старику, угрожающе размахивая кулаком, но Завойко остановил его резким окриком.

Старик посмотрел на полицмейстера серьезно и сумрачно.

– Отдохну я, ушицы поем, – глядь-ка, и не одного супостата положу.

Он протянул узловатые коричневые руки к толпе:

– Вот руки трясутся, а палить стану – не дрогнут. В глаз намечу – в глаз и возьму. Про меня всякий скажет.

Толпа одобрительно загудела. Старик повернулся к разинувшему рот писарю и, не дожидаясь, когда он впишет его имя, начертал крест в пол-листа писчей бумаги.

Зарудный прошел к столу. За ним ринулся растроганный Андронников. Потянулись чиновники, преимущественно молодые, озабоченные тем, чтобы Завойко обратил на них внимание. Семен Удалой подзадоривающе толкнул в бок Никиту Кочнева, и тот стал пробираться сквозь толпу.

Сердце Харитины защемило от предчувствия беды, какого-то непоправимого несчастья. Пришла на память толпа голодных переселенцев, одичавших от болезней и преследований, безмолвие табора, пораженного холерой, черные трупы на тряских подводах.

Харитина смотрела на бурлящую толпу, но в отдельности людей не замечала. Не ответила она на улыбку Никиты Кочнева. Не заметила, как пристально смотрел на нее матрос первой статьи Семен Удалой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю