355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Ласкин » Ангел, летящий на велосипеде » Текст книги (страница 1)
Ангел, летящий на велосипеде
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:32

Текст книги "Ангел, летящий на велосипеде"


Автор книги: Александр Ласкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)

Александр Ласкин
АНГЕЛ, ЛЕТЯЩИЙ НА ВЕЛОСИПЕДЕ

Документальная повесть


Вступление


Появление Лютика

Ко всему коллективному Ольга Ваксель испытывала недоверие, граничащее с предвзятостью. Если все перемещаются трамваем, то она рядом едет на велосипеде. И еще иронически поглядывает на тех, кто свободе и простору предпочел зависимость и толчею.

Как не узнать ее в этих строчках:


 
Я буду метаться по табору улицы темной
За веткой черемухи в черной рессорной карете,
За капором снега, за вечным, за мельничным шумом…
 

Путешествовать в карете Ольге не довелось, но и на двухколесной машине она выглядела эффектно. Стройная фигурка, вскинутый подбородок, гордая осанка… Ощущение личной значимости – так поэт сказал не о ней, но в ней это, безусловно, чувствовалось.

Лэди Годива из мандельштамовских стихов тридцать первого года тоже она. Велосипеда, правда, и тут нет, но прямая спина подразумевается: как известно, Годива из поэмы англичанина Теннисона ехала на лошади нагая, прикрытая лишь собственными волосами.

Так и видишь жену графа Ковентри, «с распущенной рыжей гривой», в ее звездный час. Впрочем, и Ольгу представляешь ясно. Вид у нее тоже победительный: рыжина в волосах, прямой позвоночник, мужские брюки и пиджак…

Конец двадцать четвертого и начало двадцать пятого годов оказались для нее на редкость удачными. Главное – теперь она сама решала: когда ей торопиться, а когда – повременить. Если не возникало желания выходить из дома, то она себя и не заставляла.

Размышляла Ольга примерно так.

Пусть зав. отделом понервничает, постучит по столу пальцем, завершит поиски в районе потолка. Тем большим будет удивление. «Не надо волноваться. Это я», – вот с такого рода улыбочкой она возникнет на пороге.

Можно было бы не вспоминать об этом появлении в редакции, если бы не принесенные ею заметки.

Есть смысл подумать над тем, как иногда причудливо соединяется одно с другим.

Хрупкая женщина, ангел, летящий на велосипеде, кинообозреватель «Ленинградской правды». Место в углу страницы, предоставляемое ей каждую неделю, не намного больше места печати. О чем бы ни писала Ольга, ей следует ограничивать себя во всем. Она обязана быть краткой, не допускать отступлений от темы.

Бывает – автору непросто удержать себя в этих рамках. Тесный квадратик буквально разрывается от непомерных требований. Амбиций у пишущей явно больше, чем могут вместить десять-пятнадцать строк.

Для того, чтобы найти ее заметки в зарослях других заметок, требуется усилие, но зато тот, кто их обнаружит, будет вознагражден. Ольга писала так, словно она и есть последняя инстанция. Эти тексты своего рода «приказы по армии искусств».

«Железнодорожные хищники, – пишет она в «Ленинградской правде» от 25 апреля 1925 года, – ординарный американский фильм из детективно-психологически-бандитской серии. Крепко и умело сшитый сюжет, хорошая порция чувствительных и самопожертвованных моментов, убедительный бытовой и натурный фон – все это нами уже неоднократно видано».

А вот она недовольна исполнителем: «С недоумением встречаешь среди актерского состава «Хищников» Вильяма Харта. Такой запоминающийся и внешностью, и игрой в амплуа суховатых и нелюдимых клондайкских бытовых героев, Харт сдает и до смешного беспомощно теряется в любовно-детективных сценах фильма».

Конечно, чаще всего Ольге доставались обязанности куда более прозаические. Случалось ей работать и табельщицей на стройке, и корректором в издательстве, и манекенщицей на пушных аукционах, и официанткой в гостинице.

Сложнее всего складывались отношения с посетителями ресторана. Кажется, эти люди терпели ее по необходимости. Будь у них возможность напрямую обратиться к жаркому или цыплятам табака, они бы и не посмотрели в ее сторону.

Часто, торопясь с подносом, Ольга представляла город с высоты почти что полета и грустила о летних, велосипедных, днях… Правда, от безвестности она бы никогда не отказалась. Слишком многим она обязана своему скромному положению.

Неслучайно домашние зовут ее не Ольгой, а Лютиком.

Имя желтого цветочка, одиноко растущего по краям дороги, ей очень к лицу.


«Какой я к черту писатель!»

Всерьез Лютик попадала в историю дважды. Осип Мандельштам посвятил ей два стихотворения во время их короткого знакомства и три – после ее смерти. Еще несколько раз она позировала ученикам Павла Петровича Чистякова.

Конечно, ни портретируемой, ни адресатом поэта она становиться не собиралась. Это получилось как-то само собой. Ведь даже свою фамилию она предпочитала не афишировать. Под рецензиями в газете стояла аббревиатура: «В.» или «В. Льв».

Иногда, правда, Лютик переставляла две первые буквы. Так она над собой подшучивала: боевой критик, цепной пес партийной прессы и должен именоваться «Ав».

Ее обзоры еще можно отыскать в подшивке «Ленинградской правды», а о своих стихах она не рассказывала даже приятелям. Сколь бы ни была она с ними близка, ее творчество принадлежало сфере куда более сокровенной.

Разумеется, такая позиция требовала конспирации. За свою тетрадку она бралась только поздними вечерами, когда квартира уже спала. Чтобы до конца оценить ею написанное, следует помнить о тишине, шелесте занавесок, близости своих и чужих снов.

Контур прошедшего уже истаял, но его еще можно различить… Что сегодня произошло такого, чего не было вчера? Вспоминаются докторша Наталка, собака Зорька, игла, уколовшая палец… Только что это занимало ее в жизни, а вот – уже сверкает в стихах.

Все минует, а подробности останутся. Неслучайно под страницей она неизменно ставит число. Следовательно, ей интересны не мелочи как таковые, а неповторимые приметы конкретного дня.


 
Полудня зимнего янтарные лучи,
Как трав степных дрожащие волокна,
В обмерзшие тянулись окна,
И в синей тени вдруг поблекла
Вся жизнь, глядящая в опаловые стекла.
Как взгляды медленны и руки горячи!..
О, если б таяли, как грусть немого взгляда,
Огни последние угаснувших углей,
Чтоб в памяти возник туман аллей,
Потопленных в шуршаньи листопада 11
  Здесь и далее неопубликованные тексты О.А. Ваксель и А.Ф. Смольевского (проза и стихи) цитируются по рукописям из личного архива А.А. Смольевского.


[Закрыть]

 

В чем тут секрет? В ощущении текучести и замедленности. В дымке, превратившей знакомую местность в пейзаж Моне или Писсарро.

Таков Павловск, увиденный сквозь двойную оптику нынешних и прошлых ее состояний. К давнему печальному воспоминанию тут подмешана сегодняшняя тоска.

Всякие стихи – это дневник, но ее стихи – дневник, написанный симпатическими чернилами. Читателя Лютик воспринимала как соглядатая. Правда, защищалась она от него как-то по-детски – свои опыты никому не показывала и старалась о них не говорить.

Кажется, она рассчитывала на обилие зачеркиваний, внешний вид частного послания. На заслоны из резинок и карандашей. На круг от горящей лампы, твердо очертивший границы ее царства.

Помните знаменитое мандельштамовское: «У меня нет рукописей, нет записных книжек, нет архива. У меня нет почерка, потому что я никогда не пишу. Я один в России работаю с голоса, а кругом густопсовая сволочь пишет. Какой я к черту писатель! Пошли вон, дураки!»

Конечно, Лютик сказала бы об этом иначе. Не такая простая задача – не быть писательницей. И не в известности тут совсем дело. Уж без нее-то она легко обходится, но как прожить без карточек Дома ученых, дающих право на получение пайка?

В одном письме Марины Цветаевой есть фраза, которая кое-что объясняет. Отнюдь не прихоть это пристрастие к тайнам и упорное нежелание быть как все.

«Всякая рукопись беззащитна, – писала Цветаева. – Я вся – рукопись».


Глава первая. Жизнь рядом с парком


Лютик Ваксель и Николай Романов

Везет же царскосельским девочкам!

Всей России император является лишь по праздникам, а они его видят ежедневно. Девочки делают книксен, царь склоняет голову. Петербуржцам и москвичам он отец родной, а им – еще и сосед.

Хотите помечтать об идеальной монархии – приходите в Екатерининский парк.

Императорская власть для здешней публики не вериги, а игра. Где-то в других местах одно достигается за счет другого, а тут возможности удваиваются.

Через каждые десять шагов декорация меняется – открывается новый пейзаж.

За время моциона можно побывать рядом с египетской пирамидой, турецкой баней, постройками в китайском и готическом стилях…

Император доволен, что все это – у его ног. Что ни говори: приятно входить на чужие территории не военным, а прогулочным шагом.

Государь любит всех подданных, но больше всего – детей. Это с ними он чаще всего беседует во время прогулок по парку.

У Лютика на этот счет есть личные воспоминания.

«В одно из… возвращений из школы, – писала она в своих записках, – состоялось наше знакомство с Государем. Он шел по дороге с двумя старшими княжнами. Мы остановились на краю дороги, чтобы поклониться. Николай спросил: «Чьи это дети?». Денщик, зажав хлеб под мышкой и не выпуская корзинки, стал во фрунт и отвечал громовым голосом: «Штабс-капитана Королькова, Ваше императорское величество!» Я обиделась на такое обобщение и заявила, что я – девочка капитана Львова. Государь посмеялся и при последующих встречах узнавал: «А, девочка капитана Львова!» и спрашивал о школьных успехах, о здоровье мамы. Девочки тоже обращались ко мне с очаровательными, воркующими голосами».

Конечно, фамилия «Львова» – не чужая для монаршего слуха. Прадед Лютика, Алексей Федорович, был автором гимна «Боже, царя храни» и директором придворной Певческой капеллы.

Кстати, все близкие девочки – из этого рода. И отец, Александр Александрович Ваксель. И мать, Юлия Федоровна Львова. И отчим, уже упомянутый капитан Львов.

Странная эта ее фраза, обращенная к Государю. То ли уж очень детская, то ли чересчур взрослая. Можно и улыбнуться наивности, и позавидовать способности постоять за себя.

Это и называется переходный возраст. Больше всего девочке хотелось стать старше. При этом она охотно пользуется всеми преимуществами юности.

Иногда Лютик даже перебарщивает с разными трогательными словечками.

«Милый Стриша, – пишет она отчиму, – желаю тебе нескольких маленьких кроко».

Отчего не сказать «стрекозел» и «крокодил»? Может, оттого, что уменьшить – все равно что приручить. Как бы сделать вровень с собою – девочкой Лютиком, решившей подарить отчиму свои деревянные игрушки.

Помимо Кроко и Стриши, важное место в ее мире принадлежит Волку. Живет он, понятно, в лесу, но может заглянуть и в сновидения. А потом появиться в стихах.


 
В поле раннею весной
Под родившейся луной
Плакал волк.
Ветер пел, а волк завыл…
Тот заслушался, забыл
Петь и смолк.
Бедный волк поплелся прочь,
Но зато он смог всю ночь
Сниться мне.
 

Как-то так получается, что и праздники, и огорчения, и первые стихотворные опыты у нее оказываются в странной близости друг от друга.

Вдоволь поиграв со словами и игрушками, сломав и то, и другое, Лютик располагается за письменным столом.

Вот уже ее тринадцать отставлены в сторону, легко, как тарелка с недоеденной манной кашей. Лицо серьезное и сосредоточенное. Мысли взрослые, не по возрасту.


 
Я люблю в старых книгах цветы,
Тусклый запах увядших листов.
Как они воскрешают черты
Милых ликов, непрожитых снов!..
Я люблю запыленных цветов
Бессловесно-живые письмена…
Я живу средь непрожитых снов,
Тишины и вечернего звона…
 

В этих стихах легко узнать подробности жизни, но кое-что она добавляла от себя. Вот здесь сгустила краску таинственности. Тут украсила отражениями и тенями… Кажется, ей уже ведомо, что искусство не только отражает, но и преображает.


 
Когда потянулись вечерние тени
и радуга меркнет последних лучей,
С зеленых качелей, свидетель сражений
Ракет златострунных и белых мячей, -
С замедленной живостью резких движений
из нашего сада, где столько сирени,
Слежу, как он вышел, весь в белом, Арсений…
 

В финале стихотворения, как в конце спектакля, маски сброшены, лица актеров открыты. С одним из них ей предстоит разговор. Она знает, что иногда лучше выслушать и промолчать.


 
Смотри, как рассеянна холодность взгляда
От лишних вопросов Вавули ограда…
И ясно, что с ним говорить мне не надо.
 

Рассуждения у нее зрелые, а слезы – совершенно детские. И поводы для слез такие, какие бывают лишь в этом возрасте. Правда, и взрослые женщины, случается, плачут по пустякам.

«Когда вблизи нашего дома, – пишет Лютик, – появлялись смуглые гадалки с кольцами в ушах, с раскачивающейся походкой, в пестрых тряпках, у меня немели ноги от страха, я пряталась куда попало, и долго потом мне снились сцены похищения детей… Не меньше цыганок я боялась коров и автомобилей…

Был у нас… галантный писарь, катавший меня на велосипеде, называвший меня: «Прелестное дитя, прекрасное дитя». Так этому писарю пришлось много раз видеть мой ужас при появлении в конце улицы стада или при дальнем гудке автомобиля. Я соскакивала на ходу, бросалась через канаву, лезла в чужой сад через забор».

Так это в ней перемешалось. Детство и дар. Страхи и ожидание подарков. Некоторая болтливость, присущая ее возрасту. Лаконизм и точность в стихах.


 
Я хочу, чтоб ты остался верен
Женщине, которой я не знаю.
Я хочу, чтоб ключ к земному раю
Для меня был навсегда потерян.
 

Всякие там мишки и слоники еще не покинули привычных мест на подоконнике. Часто ее опять тянет в их круг. Впрочем, это так, минутное чувство, столь же необъяснимое, как слезы.


 
Как легко душе моей,
Словно снова детство, счастье…
Гулы далей и полей,
Гор сомкнувшихся запястья
Не тревожат робкий слух…
Как легко идти в тумане…
и захватывает дух
То, что ночью не обманет.
 

Воспоминание в Царском Селе

Детство действительно кончилось.

Хотя бы потому, что рядом идет война.

О войне у Лютика есть сведения куда более достоверные, чем газетные известия. Несколько раз в день она бывает в царскосельском лазарете, где сестрой милосердия работает ее мать.

В лазарете почти так же, как на поле боя. Здесь умирают, стонут, просят о помощи. Лютик тоже воюет как умеет: разносит обеды, моет посуду, читает газеты раненым.

Конечно, много обезьянничает. Говорит чуть иронически, устало-небрежно, кисло-пренебрежительно. Эти интонации она позаимствовала у новых знакомых и переиначила на свой лад.

Играя чужую роль, становишься другим человеком. Набираешься опыта. Угадываешь то, что недоступно сверстникам. Другие девочки ничего не видят, кроме бантов и заколок, а ей представляется финал жизни.


 
Утро. Осенние тени
Ярки. и солнце на ветке
Пятнами кружит. Блаженней
Дарит улыбкою редкой.
Воды прозрачны и сини…
Высох камыш шепотливый.
Серые, тусклые ивы
Каплями никнущих линий,
Струями тонкими ртути
Тянутся к тем перепутьям
Встретить ушедшие тени
Лета. И радостей тайных
Полная вянет кошница.
В трепетах необычайных
Вдруг побледневшие лица
И просиявшие очи
В небо глядят не напрасно…
Знаю, он тоже хочет
Смерти, манящей властно.
 

Маленькие дозы лечебны, а слишком большие смертельны. Возможно, поэтому современник видит картину не в целом, а во фрагментах. Сначала он не делает выводов, но только отмечает: жизнь, и без того нелегкая, стала еще невыносимей.

«Во время Октябрьского переворота занятия прекратились, – писала Лютик, – и я несколько раз напрасно пешком добиралась по боковым улицам только для того, чтобы впустить … испуганных девочек, приносивших панические слухи с разных концов города. Бегство Керенского, казавшегося до тех пор театральным героем, принимавшего розы и поклонение, вызывало порой негодование среди обожавших его девчонок. Он перестал быть идолом, а взамен него некого было поставить. («Не этого же плешивого, страшного Ленина, говорящего такие ужасные вещи!»)»

Так она говорила о новых обстоятельствах. Конечно, не она одна рассуждала легкомысленно. Ее знакомому по Царскосельскому парку тоже все стало ясно не сразу.

Только когда все окончательно завершилось, Николай Александрович занервничал.

Волнения усилились после того, как вместе с семьей он покинул резиденцию.

Зачем их увозят? Уж не в те ли они едут края, откуда некогда явился Распутин? Или такая закавыка: вся его жизнь прошла среди людей знакомых, а сейчас все больше незнакомых…

По причине то ли забывчивости, то ли близорукости император обнаруживал себя в прошлых временах. В такие минуты он приветствовал охранников столь же дружелюбно, как некогда прохожих в Екатерининском парке…

Что касается Лютика, то ее отношения с новой жизнью были не то что натянутые, но как бы шапочные. Это царя девочка знала лично, а председателя нового правительства – только по фото. Правда, императора отсутствие знакомых пугало, а ее – ничуть. Как-то сразу она свыклась с тем, что вокруг мир – чужой и недружелюбный.

Еще недавно Лютик отвечала царю: «Вы меня принимаете за другую». Вот и сейчас она могла сказать своим ломким голосом, очень подходящим для плохо скрытой обиды: «Меня не так просто запугать».

Откуда у нее эта кокетливая интонация, за которой скрыто настоящее бесстрашие?

Дело в том, что прежде личное время и время историческое не совпадали, а сейчас заторопились с одинаковой скоростью. Возраст Лютика в жизни приблизился к тому, что угадывается по ее стихам.

Люди этого поколения едва ли не каждый год начинали заново. Она тоже прощалась неоднократно. Со своим детством. С ушедшим миром, на каждом шагу напоминавшим о себе обломками. С человеком, в чье отсутствие резиденция превращалась в музей.

…В двадцать третьем году Лютик вновь оказалась в Царском Селе. Странное это дело – возвращаться в родные места. Ходишь по городу, словно смотришься в гигантское зеркало, что-то узнаешь, а что-то – нет.


 
Деревья срублены, разрушены дома,
На улицах ковер травы зеленый…
Вот бедный городок, где стала я влюбленной,
Где я в себе изверилась сама.
Вот грустный город-сад, где много лет спустя
Еще увижусь я с тобой, неразлюбившим,
Собою поделюсь я с городом отжившим,
Здесь за руку ведя беспечное дитя.
И, может быть, за этим белым зданьем
Мы встретим призрачную девочку – меня,
Несущуюся по глухим камням
На никогда не бывшие свиданья.
 

Конечно, дворцы на своих местах. Екатерининский – так же синь, Александровский – желт. Только она совершенно другая. Как бы дальняя знакомая той девочки, что пуще всего на свете боялась коров и автомобилей.

В общем, Лютик совсем взрослая. Уже не гадкий утенок, а лебедь, то есть – советский человек, то есть – фигура трагическая и обреченная.


Глава вторая. Уроки математики. Уроки поэзии


Новая жизнь

Другая жизнь – так другая жизнь, как видно, решила она про себя. Это даже естественно, что ее взрослость совпала с превращением знакомого города в незнакомый.

Бесстрашие перед смертью – чувство необременительное. Тем более, что оно проявляется исключительно в стихах. А бесстрашие перед жизнью требует нешуточных усилий. Не детское это занятие – ездить за мерзлой картошкой на крыше вагона!

Для царскосельского соседа произошедшее – катастрофа, а для нее – прибавление новых обязанностей. Вот где пригодилась ранняя взрослость! Серьезность и сосредоточенность нужны всем, а особенно тем, кто предпочитает тамбуру крышу.

Правильно устроить себе постель – тоже своего рода наука. Сначала укладываешь ветки, а сверху стелишь пальто. Дальнейшее зависит от того, удастся ли не заснуть. Если в мирные времена такая слабость простительна, то в военные она может стоить добычи.

Слава Богу, в этой жизни еще случаются чудеса. Отделяется фигура от серого фона, и начинаются неожиданные события. Именно так на ее горизонте возник Арсений Федорович Смольевский. Только она подумала, что жить одной несладко, как он незамедлительно появился.

Встретились два царскосела, два человека из прошлого… Случайный трамвайный разговор, быстрый обмен острыми взглядами… Впрочем, для того, чтобы многое стало ясно, им хватило и нескольких минут.

Помнится, она не могла соединить интерес к учителю с полным безразличием к его науке. Ну никак не давалась ей эта квадратура круга! Сам Арсений Федорович также пытался эту задачку решить. Он не ограничивался двойками, но шел домой к Лютику, для того чтобы действовать через ее мать.

Лютик кокетливо опускала глаза, но учитель оставался непреклонен. Он настаивал на обязательном выполнении своих требований. В конце концов она подчинилась и стала заниматься серьезней.

Кажется, сейчас Арсений Федорович действовал по тому же плану. Его – убедительность и напор, ее – смятение и встревоженность. Если он и рассчитывал на какие-то ее чувства, то в первую очередь – на тщеславие.

Еще недавно, вместе с другими девочками, Лютик млела в присутствии учителя.

Конечно, тут не обошлось без математики. Не зря же ей вдалбливали эти скучные правила! Даже по самым приблизительным подсчетам выходило, что один человек – ноль, а они двое – уже кое-что.

Что касается разницы в возрасте, то это еще как посмотреть. По крайней мере, в одном случае Лютик чувствовала себя старше. Она сочиняла с тринадцати лет, а он только начинал что-то пописывать.

Лютик столько знает о стихах, что уже готова поделиться опытом. Правда, ему это так же мало помогает, как ей уроки математики. Он вроде и соглашается с ее доводами, а перед листом бумаги теряется, как в первый раз.

Совсем не хотелось Арсению Федоровичу, чтобы кто-то прознал о его ученичестве. Оказалось, не доглядел, не смог перекрыть доступа к замочной скважине. От других, более важных, минут жизни не осталось ничего, а от этой – целая тетрадка.

Кажется, больше всего автор корпел над первой строчкой. Труда положил немало, но уничтожить ее не смог. Нажим карандаша был явно сильней стиральной резинки.

«Хотелось бы знать Ваше мнение», – обращался он к Лютику.

Так и написал, словно в некую высшую инстанцию.

Будто предназначаются эти тексты не беспечной ученице, а настоящему большому поэту.


Рядом с гениями

Помимо сочинительства Арсений Федорович занимался коллекционированием.

Пожалуй, со времен Чичикова не было другого такого собрания. Оно без труда умещалось в ученической тетрадке.

На концерт или на выставку Смольевский шел, как на работу. Не всегда ему везло, но случалось – удачи шли косяком. Только успевай запоминать: Мандельштам улыбнулся… Гумилев пожал руку… Глазунов попросил закурить…

Всякая улыбка или рукопожатие у Арсения Федоровича в целости-сохранности. Около каждой – порядковый номер, точные дата и время дня.

Если бы речь шла о прошлом, такая дотошность никого бы не удивила. Другое дело – художники с не утвержденной учебниками репутацией!

В коллекцию подробности поступали тепленькими, только-только от своих владельцев.

Практически каждый день проходил в погоне за миражами. Довольствовался собиратель немногим, трофеи брал мелочишкой, на крупную добычу не претендовал.

Бывало, часами дожидался выхода на авансцену. Насколько точно он подыграет – таким и будет его улов.

Тут главное не смутиться, а если потребуется, то и предложить свои услуги.

Например:

– Не хотите ли закурить?

Или:

– Не надо ли занять очередь в гардероб?

Для Арсения Федоровича коллекция – не арифметическая сумма, а способ найти ответ на важные вопросы.

Заботы у него даже не государственной, а планетарной важности. Больше всего он беспокоится о том, что многие мгновения жизни пропадают бесследно.

На Страшный суд кто-то не принесет ничего, кто-то явится с ворохом неосуществленных замыслов, а он скромно предъявит свою тетрадку.

Вот, мол, вел наблюдение за писателями и музыкантами, беспокоился о том, чтобы к их сочинениям можно было прибавить еще пару минут.

Лишь один человек имеет право с ним соперничать, да и у той все в прошлом. Уже много лет она не претендует ни на что.

Была такая писательница Надежда Санжарь. Прославилась не столько книгами, сколько тем, что ходила к известным людям «за зародышем». Очень уж хотелось ей родить солнечного мальчика от «великого человека».

С этой целью она посещала Блока, Андреева, Брюсова. Вела переговоры с Вячеславом Ивановым, но завершить их не смогла из-за того, что жена поэта запустила в нее керосиновой лампой.

…Когда-то их было двое рядом с гениями – Смольевский и Санжарь, а теперь он остался один.

Трудится, не жалеет сил Арсений Федорович – этакий составитель описи мимолетностей, ловец солнечных зайчиков, переписчик набегающих волн.


Охота на Гумилева

Поначалу больше других не скупился Гумилев.

За считанные дни набралось немало его рукопожатий и улыбок. Вряд ли Николай Степанович старался просто так. Скорее, интерес к Лютику потребовал внимания и к ее мужу.

Благодаря увлечению супруга она смогла бывать у Николая Степановича дома. Конечно, эти встречи не обходились без подробностей. Не исключено, что тут были и такие детали, о которых рассказать невозможно.

И через многие годы Лютик не могла забыть лицо Гумилева в свете отблесков от огня в печке.

«…я решила, – писала мемуаристка, поступать на вечерние курсы института Живого слова… В институте был кружок поэтов, руководимый Гумилевым… Он назывался «Лаборамус». А вскоре в кружке произошел раскол, и другая половина стала называться «Метакса»; мы их называли: мы, таксы. В кружке происходили вечера коллективного творчества, на которых все упражнялись в преодолении всевозможных тем, подборе рифм и развитии вкуса. Все это было очень мило, но сепаратные занятия с Н.Гумилевым… нравились мне гораздо больше, особенно потому, что они происходили, чаще всего, в его квартире африканского охотника, фантазера и библиографа.

Он жил один в нескольких комнатах, в которых только одна имела жилой вид. Всюду царил страшный беспорядок, кухня была полна грязной посудой, к нему только раз в неделю приходила старуха убирать.

Не переставая разговаривать и хвататься за книги, чтобы прочесть ту или иную выдержку, мы жарили в печке баранину и пекли яблоки. Потом с большим удовольствием мы это глотали. Гумилев имел большое влияние на мое творчество, он смеялся над моими робкими стихами и хвалил как раз те, которые я никому не смела показывать. Он говорил, что поэзия требует жертв, что поэтом может называться только тот, кто воплощает в жизнь свои мечты. Они с А. Ф. терпеть не могли друг друга, и когда встречались у нас, говорили колкости».

Мэтр был внимателен к Лютику, а Арсений Федорович получал что-то вроде процента. В конце концов Гумилеву стало ясно, что он улыбается в диафрагму. И бедный коллекционер догадался, что ему остаются крохи с барского стола…

Внимание к мелочам было присуще и Лютику. Правда, ее занимали не явления знаменитостей, а явления природы. Тут всегда для нее находилось что-то важное: то – дождь, то – тени, то – шаги в тишине.


 
Я вижу из окна: полуночный прохожий
Остановился, чтобы закурить.
И чей-то звонкий шаг, мучительно похожий,
Еще звучит ритмически внутри…
Гляди, гляди, как ветер гонит тучи,
Твой огонек поднялся, задрожал…
Припомнилась зима и наш очаг трескучий,
и пламя дымное упругих тонких жал.
Припомнилась зима с ее спокойной дремой,
С жужжаньем ласковым моих веселых пчел.
Мне некому сказать, что мужа нету дома,
Что я боюсь одна, чтоб кто-нибудь пришел.
 

А для Арсения Федоровича все одно. Что солнце – сегодняшнее, что – вчерашнее. Что – снег медленными хлопьями, что – мелкий и частый. Бликов для него не существовало вовсе, а была только вода.

С точки зрения мужа, самое главное происходило днем, когда пополнялось его собрание, поклонники грелись в лучах чужой славы… Что касается жены, то она, напротив, любила вечера.

Даже за тетрадку Лютик садилась поближе к ночи. Следовательно, стихи для нее тоже были любовью и тайной. Но разве мужу это объяснишь? В поэзии он разбирается так же мало, как и в любви.

Конечно, дело не в его коллекции и не в ее сочинениях. Существуют мотивы куда более важные и значительные. именно в них ей виделась причина всего.

«Дня через три, когда окончился ремонт у А.Ф., – так завершается первая часть ее записок, – я переехала к нему. В первый вечер он заявил, что явится ко мне как грозный муж. и действительно, явился. Я плакала от разочарования и отвращения и с ужасом думала: неужели то же происходит между всеми людьми? Я чувствовала себя такой одинокой в моей маленькой комнатке; А.Ф. благоразумно удалился».


Горестная жизнь графомана

После обмена колкостями с Гумилевым Арсений Федорович не отчаялся, а раскинул сети в другом месте. Теперь его интересовал композитор Глазунов.

Его новый герой не принадлежал к числу тех, кто «из-за пояса рвет пистолет». Все-таки это был человек при должности и положении. Как-никак, воспитатель молодежи, ректор Петроградской консерватории.

Как и подобает победным реляциям, записи о Глазунове были лаконичными, интонация – нейтральной. Сначала – крупными буквами: «Глазунов Александр Константинович», а затем – более мелкими: «Во время антракта в филармонии имел удовольствие угощать его сигаретами».

Как известно, поэзия – это добыча радия. У собирателя тоже были и своя шахта, и свои уходы в забой. и часы замороченности от всего этого, и минуты просветления. Он вдруг спохватывался: а не хватит ли быть мальчиком на побегушках? не пора ли создать нечто самостоятельное?

В какой-то момент Арсений Федорович остыл к этим записям, коротким, как японские хокку. Он начал размышлять о том, как из коллекции мух, соответственно ее расширив и дополнив, можно сделать слона.

Работа над романом «Последние» началась одновременно с судебным процессом. Вдруг все неожиданно совпало: и рождение первенца, и этот роман, и процесс. Столь несхожие события выстраивались в цепочку: если бы не появление на свет сына Арсения – не было бы ни этой пухлой рукописи, ни, тем паче, суда.

Хотя роман назывался пространно-философски, а тяжба – канцелярски-сухо, тут существовало нечто общее. Разными – художественными и совсем не художественными – средствами Арсений Федорович отстаивал свои права.

Конечно, непросто вести тяжбу и писать прозу. Из-за этого он все никак не мог добиться чистоты жанра. Выходили какие-то гремучие смеси, вроде посвящения «гражданке В.» Бросающееся в глаза сходство с исковым заявлением явно портило эти стихи.

Впрочем, сначала о судилище, имевшем место не на бумаге, а в здании бывшей Полицейской управы, на Фонтанке, 16.

Все события последних месяцев прямо вели в обшарпанную комнату Губсовнарсуда с рядами длинных деревянных скамей.


Муж и жена перед судом

Каждый адвокат – в чем-то режиссер. А Наталья Николаевна Евреинова, адвокат Арсения Федоровича, еще и сестра знаменитого режиссера. Ощущение театра у нее в крови.

Так же, как и ее брат, Наталья Николаевна любила приукрасить, выдать желаемое за действительное. Эти качества наиважнейшие не только на сцене, но и в суде.

У адепта театральности свои представления о правде, а у адвокатши – свои.

Если брат признавал только громкоголосое, с первого взгляда похожее на театр, то сестра ценила обман в формах неярких, не привлекающих к себе внимания.

Не раз и не пять Наталья Николаевна вклинивалась со своим «Не верю!» в ход судебного разбирательства. Делала она это так истово, словно состояла в родстве не с Евреиновым, а со Станиславским.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю