Текст книги "Размышления над Февральской революцией"
Автор книги: Александр Солженицын
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Да, на всех этих местах – не состояли лучшие генералы, самые верные. Николай II не имел таланта угадывать верных, держать их и сам быть им последовательно верным. Потому и пришлось ему написать – "кругом измена, и трусость, и обман", что он органически не видел верных и храбрых, не умел их позвать. Так и вся его дюжина свиты была как подобрана по безликости и бездарности. Для чего содержится свита? – неужели для заполнения пустого пространства, а не для совета и помощи в трудную минуту? (А Конвой? Что ж за верность оказалась у Конвоя? Тот десяток терских казаков, в своих страшных туземных папахах, побредший на всякий случай отмечаться у Караулова в Думе зачем они пошли? Просто испугались... Да и все четыре сотни Конвоя после вековой парадной и почётной охраны императоров – как быстро скисли: царскосельские – надели белые повязки, выбрали комитет...)
Однако пока Государь оставался в Ставке – Алексеев покорно выполнил распоряжение о посылке войск и не смел сам искать государственного выхода. Останься Государь и далее в Ставке – посланные войска неуклонно шли бы на Петроград, и никто не запрашивал бы у главнокомандующих мнения их о необходимости царского отречения.
Ото всего того произошло бы вооружённое столкновение в Петрограде? Если бы восставшие не разбежались – да. Но отдалённейше не было бы оно похоже на трёхлетнюю кровавую гражданскую войну по всем русским просторам, чекистский бандитский разгул, тифозную эпидемию, волны раздавленных крестьянских восстаний, задушенное голодом Поволжье – и полувековой адовый скрежет ГУЛАГа потом.
Измени, отклонись, пошатнись все высшие военачальники? – Государь мог уехать в иное верное место: в армию Гурко, в гущу расположения своей гвардии, на передовую линию, – из этого твёрдого верного окружения сохраняя возможность проявить свою волю стране.
Наконец, если рок характера – колебаться, – проколебался бы Государь ещё двое-трое суток. Выиграй он ещё три дня – и до Северного фронта дошёл бы советский "приказ No1" – и те же самые генералы вздрогнули бы перед бездной и сами удержали бы царя от отречения. Но нет, в ЭТОМ колебании Государь был быстротечнее, чем когда-либо. Едва услышал об опасности своей семье – и бросил армию, бросил Ставку, бросил пост Верховного – и помчался к семье.
Снова признак чистого любящего сердца. Но какому историческому деятелю его слабость к своей семье зачтена в извинение? Когда речь идёт о России могли б и смолкнуть семейные чувства.
Наконец, семью и при больных детях можно было вывезти из Царского Села энергично: автомобили быстрые, вагоны тёплые и удобные, и конвоя достаточно.
Оправдать, что Государь просто не знал, не понимал, что происходит в Петрограде, не охватывал масштабов? Да, настолько не знал, насколько бездарных и нечестных министров сам поставил. Но и настолько знал уже, что послал на усмирение восемь полков.
Нет, император завороженно покинул свою лучшую, единственно верную позицию – и безвольно поехал всё в ту же удавку, из которой так вовремя ускользнул, – под самую лапу революционного Петрограда.
Вяло поплыл, не напрягая ни воли, ни власти, – а как плывётся, путь непротивления. Даже грозной телеграммы по всем железным дорогам, как Бубликов, он не нашёлся послать с пути.
Окунулся в поездку – и потерял последнее знание о событиях – уже и вовсе не знал ничего.
Через незнание, через немоту, через ночь, через глушь, меняя маршруты, к семье! к семье! к семье! Такое бы упорство – да на лучших направлениях его царствования!
Кстати, Любань никакими революционными войсками не была занята, никто не перегораживал царю дорогу, – а просто местная запасная часть, пользуясь наступившей свободой, разгромила станционный буфет, вот и всё. Естественный эпизод для такой обстановки, в какую царственным особам не следует много путешествовать.
Жалкий рыск заплутавшихся царских поездов на другой день объявляли толпе под смех – и в Таврическом, и у московской городской думы. Ещё будут и врать свободные газеты, не стеснённые уже ничем, что царский поезд был задержан искусственным крушением, паровозы испорчены пролетариями-смазчиками. Ещё будет декламировать Керенский, что героические железнодорожники помогли изловить царя.
Но как ни объясняй – красиво не объяснишь.
И вот – император дослал и загнал сам себя в полувраждебную псковскую коробочку. И что ж он обдумывает эти сутки? – как бороться за трон? Нет, лишь: отдавать ли в чужие руки больного сына? Трон – он сразу готов отдать без боя, он не подготовлен бороться за него.
Та же вдруг чрезмерная податливость, как и 17 октября 1905: внезапно уступить больше, чем требует обстановка.
Он даже не вспомнил в эти сутки, что в его империи существуют свои основные законы, которые ВОВСЕ не допускали никакого ОТРЕЧЕНИЯ царствующего Государя (но, по павловскому закону: лишь престолонаследник мог отречься заранее – и то "если засим не предстоит затруднения в наследовании"). И сугубо не мог он отрекаться ещё и за наследника. Где, кто, по какому вообще закону может отречься от каких-либо прав за несовершеннолетнего? Николай II не понимал закона, он знал только своё отцовское чувство. Было бы грубо, а заметить можно и так: кто же выше – сын или русская судьба? сын или престол? Для чего держали Распутина: сохранить наследника для престола или сына для мамы? Раздражили всё общество, пренебрегли честью трона – для устойчивости династии? или только по родительским чувствам? Если только берегли сына для родителей, то всей семье надо было уходить на отдых десятью годами раньше. А если – наследника для престола, так вот и достигнута вершина того хранения? И вдруг обратился цесаревич просто в сына? (Но низко было со стороны Милюкова упрекнуть, что через сына хотели прицепиться и вернуться к трону: вот уж – бесхитростно.)
А сам Алексей, несовершеннолетний, и права бы не имел в том году отречься, как легко сделал Михаил. И Родзянке и думскому Комитету не оставалось наотрез ничего другого, как поддерживать наследника. А так как Совет депутатов не был готов к революционной атаке, то монархия бы и сохранилась, в пределах конституционной реформы. Но береженьем столь многобережёного сына Николай толкнул монархию упасть.
И права не имел он передавать престол Михаилу, не удостоверясь в его согласии.
А выше государственных законов: он тем более не имел права на отречение в час великой национальной опасности.
А ещё выше: он всю жизнь понимал своё царствование как помазанье Божье так и не сам же мог он сложить его с себя, а только смерть.
Именно потому, что волю монарха подданные должны выполнять беспрекословно, – ответственность монарха миллионно увеличена по сравнению со всяким обычным человеком. Е_м_у была вверена эта страна – наследием, традицией и Богом – и уже поэтому он отвечает за происшедшую революцию больше всех.
В эти первомартовские дни его главным порывом было – семья! – жена! сын! Доброму семьянину, пришло ли в голову ему подумать ещё о миллионах людей, тоже семейных, связанных с ним своей присягою, и миллионах, некрикливо утверженных на монархической идее?
Он предпочёл – сам устраниться от бремени.
Слабый царь, он предал нас.
Всех нас – на всё последующее.
Побегом Верховного Главнокомандующего из Ставки генерал Алексеев был возвышен как бы в верховные судьи тому. Он от болезни ещё полусидел за столом, он был только начальник штаба, – но все военные силы России на главные дни петроградской революции – а значит вся историческая судьба российского государства – были покинуты на него одного бесконтрольно, безответно, безусловно. Оставим ли этому генералу одну военную объективность? Или признаем, что на его суждения и решения в неподготовленной роли влияли и общественные симпатии, и личные заблуждения?
Мы видели, как Алексеев через Родзянку втянулся в прямые переговоры с мятежной столицей и дал убедить себя и сделать себя орудием свержения с трона (вероятно, в ложной надежде, что так государственная перетряска пройдёт всего быстрей и безболезненней для Действующей Армии) – хотя для военного человека во главе семимиллионной перволинейной армии не мог быть закрыт другой путь: не склонять главнокомандующих к государеву отречению, а вызвать Родзянку к себе, а то и по телеграфу продиктовать Петрограду ультиматум – и даже не возникло бы малой междоусобицы, цензовые круги присмирели бы тотчас, разве похорохорился бы недолго Совет депутатов, перед тем как разбежаться. Однако невозместимые двое суток, с полуночи 1 марта, Алексеев пробыл под обаянием столичного вещуна, искренне веря, что тот личность и в Петрограде реально у власти, едва ли не президент.
Но какова б ни была доля личной ошибки – одна она не могла бы заслонить военного долга, да ещё и у всех остальных ведущих генералов. Поздние монархисты (сами, однако, не поднявшие защитного меча) более всего обвиняют главнокомандующих, что они обманули и предали доверчивого Государя, пока тот спал на псковском вокзале. Действительно, кому ж, как не первым генералам, должна была быть ясна и обязательна служебная верность – уж им ли не понимать, что без верности и в собственных их руках рассыпется армия (что и случилось)! Но в той же Ставке монархист Лукомский вполне был согласен с Алексеевым. А Рузский охотно взял на себя главную долю убеждения и ломки Государя.
Всегда такой оглядчивый, сдержанный, терпеливый Алексеев – не в ночном бреду, но в утренней ясности, не проверив никак: а что на самом деле происходит в столице? не задумавшись: что будет с армией, если неподчинение разжечь на самой её верхушке? – подписал фантастическую телеграмму, призывающую генералов переступить свою генеральскую компетенцию и судить о судьбах императорского трона. В помрачении утянулся, не видя, что совершает прямую измену своему воинскому долгу. Обгонял даже желания Родзянки, который и не выразил к нему такой просьбы.
И Брусилов спешит к перевороту с опережающей угодливостью (много раз потом проявленной). Эверт – как будто не с охотой – но и не с сопротивлением же – подчиняется. Сахаров – почти упёрся, почти отказал, – но, душу отведя в негодовании, тут же сдался и присоединился. Николай Николаевич действует в давнем династическом комплексе и с обычной недальновидностью (показав себя таким же дутым глупцом, как и Родзянко). Непенин – даже рвётся навстречу желаемой революции. Колчак – презрительно промолчал на запрос Алексеева, но и не встал же на защиту трона ничем. Генералов пониже (не то чтобы полковника Врангеля) не спрашивали. Когда прорвалось от Хана Нахичеванского случайным свидетельством: "Прошу не отказать повергнуть к стопам Его Величества безграничную преданность гвардейской кавалерии" – телеграмму эту Рузский положил в карман.
И что пишут Главнокомандующие? О "предъявленных требованиях" – не заметив: кто же их предъявлял? "Спасти железные дороги" – позавчера самим Алексеевым добровольно отданные Бубликову. О "петроградском Временном Правительстве" – которое ещё в те часы не существовало (и никогда не будет властью). "Спасти Армию" – спасти 13 армий, 40 корпусов – от десятка необученных запасных батальонов! В северо-западном уголке страны вздыбилось сумрачное творение Петра – и чтобы "спасти" 7-миллионную боевую армию от искушения изменить присяге, – им, Главнокомандующим, теперь следовало первым поспешить изменить собственной присяге!
Такое единое согласие всех главных генералов нельзя объяснить единой глупостью или единым низменным движением, природной склонностью к измене, задуманным предательством. Это могло быть только чертою общей моральной расшатанности власти. Только элементом всеобщей образованной захваченности мощным либерально-радикальным (и даже социалистическим) Полем в стране. Много лет (десятилетий) это Поле беспрепятственно струилось, его силовые линии густились – и пронизывали, и подчиняли все мозги в стране, хоть сколько-нибудь тронутые просвещением, хоть начатками его. Оно почти полностью владело интеллигенцией. Более редкими, но пронизывались его силовыми линиями и государственно-чиновные круги, и военные, и даже священство, епископат (вся Церковь в целом уже стояла бессильна против этого Поля), – и даже те, кто наиболее боролся против Поля: самые правые круги и сам трон. Под ударами террора, под давлением насмешки и презрения – эти тоже размягчались к сдаче. В столетнем противостоянии радикализма и государственности – вторая всё больше побеждалась если не противником своим, то уверенностью в его победе. При таком пронизывающем влиянии – всюду в аппарате государства возникали невольно-добровольные агенты и ячейки радикализма, они-то и сказались в марте Семнадцатого. Столетняя дуэль общества и трона не прошла вничью: в мартовские дни идеология интеллигенции победила – вот, захватив и генералов, а те помогли обессилить и трон. Поле струилось сто лет – настолько сильно, что в нём померкало национальное сознание ("примитивный патриотизм") и образованный слой переставал усматривать интересы национального бытия. Национальное сознание было отброшено интеллигенцией – но и обронено верхами. Так мы шли к своей национальной катастрофе.
Это было – как всеобщее (образованное) состояние под гипнозом, а в годы войны оно ещё усилилось ложными внушениями: что государственная власть не выполняет национальной задачи, что довести войну до победного конца невозможно при этой власти, что при этом "режиме" стране вообще невозможно далее жить. Этот гипноз вполне захватил и Родзянку – и он легкомысленно дал революции имя своё и Государственной Думы, – и так возникло подобие законности и многих военных и государственных чинов склонило не бороться, а подчиниться. Называлось бы с первых минут "Гучков-Милюков-Керенский" или даже "Совдеп" – так гладко бы не пошло.
Их всех – победило Поле. Оно и настигло Алексеева в Ставке, Николая Николаевича в Тифлисе, Эверта в Минске, штаб Рузского и самого Государя – во Пскове. И Государь, вместе со своим ничтожным окружением, тоже потерял духовную уверенность, был обескуражен мнимым перевесом городской общественности, покорился, что сильнее кошки зверя нет. Оттого так покато и отреклось ему, что он отрекался, кажется, – "для блага народа" (понятого и им по-интеллигентски, а не по-государственному). Не в том была неумолимость, что Государь вынужден был дать подпись во псковской коробочке – он мог бы ещё и через день схватиться в Ставке, заодно с Алексеевым, – но в том, что ни он и никто на его стороне не имел Уверенности для борьбы. Этим внушённым сознанием мнимой неправоты и бессилия правящих и решён был мгновенный успех революции.
Мартовское отречение произошло почти мгновенно, но проигрывалось оно 50 лет, начиная от выстрела Каракозова.
А в ближайшие следующие дни силовые линии Поля затрепетали ещё победней, воздух стал ещё угарней. И когда поворотливая петроградская газета с банковским фундаментом и интеллектуальным покрытием спросит генерала Рузского:
– Мы имеем сведения, что Свободная Россия обязана вам предотвращением ужасного кровопролития, которое готовил низложенный царь. Говорят, он приехал к вам убедить вас, чтобы вы послали на столицу несколько корпусов? – общественный воздух уже окажется настолько раскалён, все громкости поднимутся в цене, а скромности упадут, – генерал Рузский, чтобы не вовсе затереться в уничижении, УЛЫБНУЛСЯ И ЗАМЕТИЛ:
– Если уж говорить об услуге, оказанной мною революции, то она ДАЖЕ БОЛЬШЕ ТОЙ. Я – убедил его отречься от престола.
Генерал Рузский торопил, торопил на себя подножье пятигорского Машука с чекистами – свой шашечный переруб на краю вырытой ямы...
Если надо выбрать в русской истории роковую ночь, если была такая одна, сгустившая в несколько ночных часов всю судьбу страны, сразу несколько революций, – то это была ночь с 1 на 2 марта 1917 года.
Как при мощных геологических катастрофах новые взрывы, взломы и скольжения материковых пластов происходят прежде, чем окончились предыдущие, даже перестигают их, – так в эту русскую революционную ночь совместились несколько выпереживающих скольжений, из которых единственного было достаточно – изменить облик страны и всю жизнь в ней, – а они текли каменными массами все одновременно, да так, что каждое следующее отменяло предшествующее, лишало его отдельного смысла, и оно могло хоть бы и вовсе не происходить. Скольжения эти были: переход к монархии конституционной ("ответственное министерство") – решимость думского Комитета к отречению ЭТОГО Государя – уступка всей монархии и всякой династии вообще (в переговорах с Исполнительным Комитетом СРД – согласие на Учредительное Собрание) – подчинение ещё не созданного правительства Совету рабочих депутатов – и подрыв этого правительства (да и Совета депутатов) отменой всякого государственного порядка (реально уже начатой "приказом No 1").
Пласты обгоняли друг друга катастрофически: царь ещё не отрекся, а Совет депутатов уже сшибал ещё не созданное Временное правительство.
Пока император, уступив ответственное министерство, спал, а главнокомандующие генералы телеграфно столковывались, как стеснить его к отречению, и всем им это казалось полным исчерпанием русских проблем, думские лидеры, прокатясь на смелости запасных волынцев, осмелевшие от трёх суток полного несопротивления властей, уже решились на создание своего правительства – без всякого парламента, без народного одобрения и без монаршего согласия. Деятели Февраля были упоены пробившим часом победы. И хотя они спешили вырвать отречение царя, не надеясь на то после войны, но ещё более спешили углубить отречение бесповоротным разрывом со старым порядком, отказом принять свое назначение от старой власти, реставрации которой только и боялись одной. (Во всякой революции повторяется эта ошибка: не продолжения боятся, а реставрации.) Временное правительство возникало вполне независимо от царского отречения или неотречения: если бы Николай II в тот день и не отрёкся – Временное правительство всё равно возгласило бы себя в 3 часа дня 2 марта. (По игре судьбы Милюков поднялся на возвышение в Екатерининском зале на 5 минут раньше, чем Государь во Пскове взял ручку Для подписи своего первого дневного отречения.) И членам нового правительства такое действие казалось исчерпанием революции.
Февральские вожди и думать не могли, они не успели заметить, они не хотели поверить, что вызвали другую, настигающую революцию, отменяющую их самих со всем их столетним радикализмом. На Западе от их победы до их поражения проходили эпохи – здесь они ещё судорожно сдирали корону передними лапами – а уже задние и всё туловище их были отрублены.
Вся историческая роль февралистов только и свелась к тому, что они не дали монархии защититься, не допустили её прямого боя с революцией. Идеология интеллигенции слизнула своего государственного врага – но в самые же часы победы была подрезана идеологией советской, – и так оба вековых дуэлянта рухнули почти одновременно.
Ещё накануне ночью цензовые вожди согласились на зависимое положение: согласились быть правительством призрачным ещё прежде, чем сформировались. Монархия окончила существование всё же 3 марта, а Временное правительство не правило и ни часа, оно правило МИНУС два дня: оно было свергнуто ещё в ночь на 2 марта непереносимыми "восемью условиями" Исполкома Совета – и даже ещё вечером 1-го, когда в прокуренной 13-й комнате несколько третьесортных интеллигентов и второсортных революционеров не сопротивились печатанью "Приказа No 1", выбивающего всякую опору не только из-под лакированных ботинок новых министров.
И этим подвижным успешливым суетунам из Совета тоже мнилось основательное решение проблем страны.
В пользу кого ж отрекалась династия? Кто же стал новой Верховной Властью? Комитет (самозванный) Государственной Думы? – но жадное к власти Временное правительство уже оттеснило его. Само Временное правительство? но оно могло стать всего лишь исполнительной властью, да и ни часу не стояло на своих ногах.
И получается, что Николай II, для блага России, отрёкся в пользу Исполнительного Комитета Совета рабочих и солдатских депутатов – то есть шайки никем не избранного полуинтеллигентского полуреволюционного отребья.
Но в "приказе No1" и в бесшабашности петроградских запасных, не желающих на фронт, – уже таилось и отречение Совета в пользу большевизма.
В ночь с 1 на 2 марта Петроград проиграл саму Россию – и больше чем на семьдесят пять лет.
III. ГДЕ РЕВОЛЮЦИЯ (3-9 марта 1917)
В отречении Михаила мы наблюдаем ту же душевную слабость и то же стремление ОСВОБОДИТЬСЯ самому. Даже внешне похожи действия братьев: почти в тех же часах, как сорвался Николай в путешествие к супруге, – пустился и Михаил в Петроград по навязчивой воле Родзянки. (А и в Гатчине вместо фронта тоже оказался императорский брат по любви к передышке, побыть с женой между двумя служебными должностями.) И так же, как Николай во Пскове, Михаил на петроградской квартире лишился свободы движения. И так же в западне был вынужден к отречению – да отчасти чтоб и скорей повидать любимую умницу жену.
Временное правительство позаботилось о глухоте западни: если бы в ночь на 3 марта не задержали первого манифеста и уже вся страна и армия знали бы, что Михаил – император, – потекло бы что-то с проводов, донёсся бы голос каких-то молчаливых генералов, Михаила уже везде бы возгласили, в иных местах и ждали б, – и он иначе мог бы разговаривать на Миллионной.
А сторонник монархии военный министр Гучков не догадался, как Алексеев накануне, запросить СОВЕТА всех главнокомандующих. Да ведь ещё не опомнился от своей престижной поездки во Псков и от своего опасного хвастовства в железнодорожных мастерских.
Михаил не более думал о борьбе за трон, не более порывался возглавить сопротивление армии, чем его старший брат. А между тем уже 3 марта с утра Алексееву стало тошно проясняться, что он наделал. А днём он искал этих петроградских политиков к телеграфу, да представить не мог, что в эти часы они уже отрекают и Михаила. Прибудь Михаил в Могилёв, – конечно, Алексеев подчинился бы ему.
Да в самом Петрограде никто не догадался кликнуть военные училища, – их было несколько тысяч готовной молодёжи, и они могли бы решить дело. Но на это смелость нужна была – гражданская, не та, что в картинной кавалерийской общей атаке, где Михаил был безупречен.
Сколько могло быть добровольцев из молодёжи – показала Гражданская война. А в марте Семнадцатого – ещё и вся Действующая Армия стояла наготове и управляемая. Но династия покинула престол, даже не попытавшись бороться за Россию.
И Михаилом, и всеми собравшимися на Миллионной, и монархистами среди них – всеми владел обманный параллакс, сдвиг зрения: из-за бушующей петроградской толпишки они не видели (кто и не хотел видеть) нетронутого массива России.
Николай в дневнике удивлялся: "Мишин манифест кончается четырёххвосткой для выборов Учредительного Собрания. Бог знает, кто надоумил его подписать такую гадость."
Как будто в собственном его отречении есть меньше, чему удивиться.
Правда, и свободолюбивое Временное правительство в эти дни перехватывало телеграммы между братьями, не давая им снестись, прикоснуться друг ко другу. Но даже зря хлопотали: телеграммы не несли ни понимания, ни поддержки. Михаил, "забыв всё прошлое", то есть судьбу своей женитьбы, просил брата "пойти по пути, указанному народом". (Где он увидел народ?) Николай, ещё содержательней, просил прощения, что ОГОРЧИЛ брата (своим отречением), что не успел предупредить, зато навсегда останется преданным братом и скоро приедет в Царское Село. Ни в телеграммах, ни в разъединении не соединило братьев монархическое правосознание.
В отречении Михаила ещё меньше понимания сути дела: насколько он владел престолом, чтоб отрекаться от него?
Образованные юридические советники, звёзды кадетской партии, Набоков и Нольде, выводили ему красивым почерком: "впредь до того, как Учредительное Собрание своим решением об образе правления..." – а он доверчиво, послушно подписал. (И какое такое Учредительное Собрание он мыслил во время войны?)
Василий Маклаков, чья отточенная юридическая проницательность ещё обострилась тем, что он с первого дня был отведен прочь от Временного правительства, увидел так: "Странный и преступный манифест, которого Михаил не имел права подписывать, даже если бы был монархом... Акт безумия и предательства." Совершенно игнорируя и действующую конституцию, и Государственный Совет, и Государственную Думу без их согласия и даже ведома – Михаил объявил трон вакантным и своею призрачной властью самочинно объявил выборы в Учредительное Собрание, и даже предопределил форму выборов туда! а до того передал Временному правительству такую абсолютную власть, какою не обладал и сам. Тем самым он походя уничтожил и парламент и основные законы государства, всё отложив якобы на "волю великого народа", который к тому мигу ещё и не продремнулся, и не ведал ничего.
Ведомый своими думскими советчиками, Михаил не проявил понимания: где же граница личного отречения? Оно не может отменять форму правления в государстве. Отречение же Михаила оказалось: и за себя лично, и за всю династию, и за самый принцип монархии в России, за государственный строй её. Отречение Николая формально ещё не было концом династии, оно удерживало парламентарную монархию. Концом монархии стало отречение Михаила. Он – хуже чем отрёкся: он загородил и всем другим возможным престолонаследникам, он передал власть аморфной олигархии. Его отречение и превратило смену монарха в революцию. (То-то так хвалил его Керенский.)
Именно этот Манифест, подписанный Михаилом (не бывшим никогда никем), и стал единственным актом, определившим формально степень власти Временного правительства, – не могли ж они серьезно долго держаться за фразу Милюкова, что их избрала революция, то есть революционная толпа. Также и назначение Львова Николаем Вторым они не хотели признать. Безответственный манифест Михаила и стал как бы полной конституцией Временного правительства. Да ещё какой удобной конституцией: трон, то есть Верховная власть – упразднялась и не устанавливалось никакой другой, значит: Временное правительство помимо власти исполнительной становилось также и Верховной властью. Как будто оставалась ещё законодательная власть, то есть Государственная Дума (и Государственный Совет)? Но хотя именно в эти дни слова "Государственная Дума" порхали над Петроградом и были несравненно популярны – на самом деле Дума уже потеряла всю власть, да и перестала существовать. С первого же своего шага Временное правительство отшвырнуло и убило Думу (и тем более Государственный Совет) – тем самым захватило себе и законодательную власть. (Короткие часы ему казалось, что оно прочно удержится на соединённом энтузиазме общества и народа.)
Бульшего беззакония никогда не было совершено ни в какое царское время: любая "реакция" всегда опиралась на сформулированный и открыто объявленный закон. Здесь же похищались все виды власти сразу – и необъявленно. При царе сколько было негодований, что открытыми указами производились перерывы в занятиях законодательных палат! – но блеснула ЭТА свобода, и законодательные палаты распустили одним ударом, беспрепятственно и навсегда.
О, как ждали годами и прорицали ОТВЕТСТВЕННОЕ министерство ответственное не перед каким-то там монархом, но перед народом! Наступила эра свободы – и те самые излюбленные "лучшие люди народа" создали министерство, вкруговую безответственное, не ответственное вообще ни перед кем: они захватили в одни свои руки и Верховную власть, и законодательную, и исполнительную. (Да и судебную.) Тут – больше, чем прежнее Самодержавие.
И можно было бы сказать, что они стали новыми диктаторами или самодержцами, если бы из слабых своих рук они тут же не разронили всю эту власть – на мостовую, Совету рабочих депутатов или кто вообще захочет. Перед совдепом правительство сразу же связало свои руки восемью условиями, – а взамен за них не получило никакой поддержки Исполнительного Комитета только ту, что С он пока правительство не свергал, но даже и свергал, на каждом шагу действуя помимо него, против него и нанося удары по его авторитету. Совдеп стремительно разваливал армию – но вопрос о сохранении её даже не всплыл в протоколах правительства. Зато серьезно обсуждалось, как сохранить верность союзникам, зато угодливо приглашали (делегатов совдепа проверять расходование правительственных финансовых средств.
Так и с судьбой Государя. Достаточно было совдепу цыкнуть – и всевластное правительство проявило решительную твёрдость в аресте царя, – а почему, собственно? Царь добровольно отрёкся и именно этому правительству пытался преемственно передать власть – уже это, казалось бы, морально обязывало правительство по отношению к бывшему монарху. Можно было ограничить его местожительство – в тот момент ни газеты, ни петиции не требовали большего, – но зачем арест? Защитить царя решётками от гнева и расправы масс? Но такого народного движения – к расправе – нигде и никем проявлено не было.
Так только – угодить совдепу? Пожалуй, не только. Временное правительство после трёх дней своего горевого царствования уже стало опасаться морального сравнения себя с царём? Свергнутый, но вольный в жизни царь становился мозолью именно правительству. Это сознание проявилось у министров быстро. Уже 6 марта Некрасов дал знать Чхеидзе, что Временное правительство не возражает против ареста царя и даже поможет в нём. На частных переговорах министров, где стержнем был Керенский, арест был, очевидно, решён уже 5 марта, поскольку 6-го Керенский уже посылал искать место заключения для царской семьи. (Предполагалась Осиновая Роща, имение Левашовой, в сторону Карельского перешейка.) 7-го он поехал в Москву и произносил красивые слова о милосердии, а в самом червилось спиралью огненно-революционное нетерпение: доказать на следствии измену царя и затем судить его – какая будет крылатая аналогия с Великой Французской:
В своё время царь не арестовал ни Керенского, ни Гучкова, ни кого из них, считая невозможным арестовывать политических деятелей. Но, обратно, арестовать царя, добровольно отдавшего корону, чтоб только избежать междоусобицы, – никому из них не показалось возмутительно, а всех радостно насытило. В своё время царь не накладывал запрета на самые поносные речи радикалов – теперь, в эпоху свободы, правительство из либералов-радикалов запретило даже прощальное слово Верховного Главнокомандующего, где он призывал армию служить этому же правительству и эту же войну против Германии продолжать.