355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Солженицын » Красное колесо. Узел IV Апрель Семнадцатого » Текст книги (страница 20)
Красное колесо. Узел IV Апрель Семнадцатого
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:06

Текст книги "Красное колесо. Узел IV Апрель Семнадцатого"


Автор книги: Александр Солженицын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 68 страниц) [доступный отрывок для чтения: 25 страниц]

23

И вот простота и правда – закрылись между ними. А наступила – условность.

Если не ложь.

Каждый раз идя домой, обедать или на ночь, не знаешь, в каком настроении Алина встретит. Очень переменчивое, какое-то пилообразное, и меняется по два и по три раза в день: после светлого отрезка – потемней, потом опять светлей, опять темней. Раньше в ней такого не бывало. Но надо как бы не замечать, не раздражаться. Постепенно это сгладится. Когда-то прежде установился между ними натурально лёгкий, весёлый тон отношений, и какой-то ритуал обращений, жестов, поцелуев – так всего сохранней придерживаться этого и теперь, как ни в чём не бывало. И как было принято называть её нежными именами – называть и сегодня, это гораздо сносней, чем ввергаться в возможное объяснение. И если был обряд – протянуть сразу две ручки для поцелуев, чтобы принять от мужа восхищение и благодарность, и теперь Алина иногда снова протянет так, то – из неловкости, из вежливости – не дать почувствовать натянутость – а принять и поцеловать, не уклонясь.

В минуты темноты, да и в минуты света, всё равно: жалко её! Надо всеми силами её беречь и уступать ей, сколько можно. Вот упрекает: у тебя неприятные черты характера! ты уходишь в себя, угрюмо, с тобой жить невозможно! Георгий не спорит: хорошо, я за собой послежу. Да и кто, правда, за собой всё видит? Уступить – всегда в конце концов оправдывается. Да будешь угрюмым, теперь. Да только бы – ещё тут не терзаться.

Вся их нынешняя жизнь, в общем, терпимая. Только вот к ночи гнетёт. Если бы без ночей.

Каждый час дома – осаживает и спутывает. Да нельзя же терять времени, события катятся – что-то делать!

И всё так же не находишь: что? И – с кем?

Да отдал бы энергию оперативной работе – так замерла совсем. Формально разрабатывались возможные наступательные операции Юго-Западного фронта – то ли в мае, то ли позже, но никто в них не верил и никто серьёзно не торопил. И ответа на возможное немецкое наступление не разрабатывали, да в общем и не ждали его. Да всё расплылось, слишком неясно. Только подсчитывались колонки перебойчатого снабжения и неприходящих укомплектований, – так этим не Воротынцев был занят.

Зато прямо в комнате, где он сидел, несколько стенных шкафов было набито главными оперативными документами ещё с Четырнадцатого года. И в первый же вечер с приезда, и каждую свою дежурную ночь, а потом, не стесняясь, и опустелыми днями, – Воротынцев, от бесприложенности сил, травя себя, кинулся изучать скрытую историю прошедших кампаний, чего он не мог узнать и догадаться из полка.

И вся та война – заново зажгла его теперь. Так втягивал он страстно, забываясь, как будто ещё можно было вмешаться и от него зависело что-то спасти.

Начали войну двумя независимыми фронтами, как бы в двух отдельных войнах – против Австрии и против Германии. Динамичная кампания Четырнадцатого года – и поразительная же по глупости с нашей стороны, как будто мы специально подтверждали установившееся у немцев низкое мнение о русских. Успехи в Галиции – никак не использовали для общей цели. Зачем так зарывались в Австрию и такими крупными силами? Нелепо притеснялись к Карпатам, вплотную к ним, лицом, несколько армий сгущённо – кто это наманеврировал? Иудушка Иванов с Алексеевым или тупица Данилов из Ставки? Теперь оказывается, читая их переписку: все вместе. Бессмысленное притеснение к горам фронтом четырёх армий – а тут оказалось, легко было догадаться раньше: на польском участке не хватает сил. И из расположения неудобнейшего, растянутого, кому и через предгорья, – в сентябре совершать тремя армиями грандиознейшую рокировку на север, к Варшаве. А на Сане – внезапное наводнение от дождей, рвёт мосты, а рокадных дорог, ни железных, ни шоссейных – у нас конечно не предусмотрено. Многие корпуса совершили весь путь, больше двухсот вёрст, полностью пешком. А дороги оказывались – и накатник по болоту, да по которому австрийцы уже дважды прошли, а ремонтировать некогда, да и снова дожди. А и большаки разбитые, и русские колонны вязли в грязи, не то что артиллерия, но повозки застревали на каждом шагу, для пушек спрягали по 12 коней, губили их.

И где же во всём этом – великий план? Да одна суета, читал теперь Воротынцев. К Варшаве не успевали, и расслабленный Шейдеман, принявший самсоновскую 2-ю армию, – без боя сдал линию кругваршавских фортов. Тогда придумала Ставка, чтоб Юго-Западный отвлёк наступлением через Вислу, – и тяжело строили мосты по паводку, и сорвясь на первых шагах наступления – сами и уничтожали эти мосты.

Не взвесишь, что больше душило сейчас: суетливые и почти всегда опоздавшие распоряжения Ставки – или панические донесения чучела Иванова, его постоянные воззывы о помощи, его постоянная неготовность к назначенному сроку, его полная неприкладность ко всей той боевой осени. Дальше, вот, немцы замялись, а австрийцы обнаружились вовсе не добиты (ведь Рузский выпустил их целыми из-подо Львова, за что возвысился в Главнокомандующего фронтом), и вот, едва закончив в сентябре рокадное перемещение направо, – в октябре, внимая воплям Иванова, погнали многие те же корпуса рокадно налево! Всё не на том, нужном, месте у нас оказывались армии. (К счастью, 12-й корпус, где состоял воротынцевский полк, оставался слева, в 8-й армии, и в этих рокировках не участвовал.)

А немцы не только замялись, но в начале октября стали даже отходить у Ивангорода – но как? Отходили в полном порядке, успевая капитально портить железные и шоссейные дороги, мосты, виадуки, каждый третий рельс, спиливали телеграфные столбы, даже разбивали изоляторы, даже проволоку разрезали. И вот это продвижение было засчитано Ставкою себе как наша успешная Ивангородская операция.

А в ту осень французы первые обнаружили у себя недостаток снарядов – и замерли – и требовали от русских наступать на левый берег Вислы, у нас-то снарядов хватит… И мы, разумеется, пошли, и широко, девяноста дивизиями, от Бзуры до Сандомира, сопротивления большого не было. И широким уступом справа подставили свой фланг германскому сгущению с германской же территории, от Торна, – уже и так нависший над нами рукав Восточной Пруссии мы как бы ещё удлинили. Так можно же было ждать удара справа? Но Рузский не только не ждал его, а даже заверял Ставку, что немцы ничего там, справа, не стягивают. А там наш знакомец Макензен по частым и спорым немецким дорогам собрал шесть пехотных корпусов и шесть кавалерийских дивизий, и проломив многострадальный – и так знакомый Воротынцеву – 23-й корпус, откуда натягивал он в августе эстляндцев прикрывать Найденбург, – пошёл Макензен в прорыв между растянутыми зеваками Ренненкампфом и Шейдеманом, между Вислой и Вартой, – и целых пять дней он так наступал, а Рузский, боком к нему, тем временем беспечно гнал три своих армии на запад! А через пять дней очнулся, что немцы уже подпирают к Лодзи.

Отказно! решительно не понимал Воротынцев: если ты командующий, или Главнокомандующий, или Верховный, и знаешь свой долг, а значит ведёшь разведку и неусыпно сидишь над картой, – как можно такого не предвидеть? и даже не увидеть, когда оно уже совершается?… Донесения этих пяти дней – невозможно было читать, не закипая. То, что в круженьи того ноября с ветреными морозами, а ещё без снега, рядовым исполнителям представлялось умонепостигаемои завертью – теперь тихо таилось в старых бумагах как слежалая бездарность нескольких генералов. В той ноябрьской чернеди какой-нибудь командир полка всё же не мог предположить такой безмерной оплошности своих командующих – да недосуг ему было о том гадать, а только успевать полк врыть, сохранить и накормить. А командующим, в их благоразумно дальних штабах, непосильно было те чернотропные бои представить.

Жалкая Ставка! – так мало и поздно узнавала, так мало влияла, даже Елизавета с конными нарочными из Петербурга умней и своевременней давала советы по тактике своим слабеньким фельдмаршалам на Одере. А так феерически репрезентативно выглядел Николай Николаевич (впридачу с Янушкевичем глядящий в рот Данилову-Чёрному), и так великодушно снисходителен был царь ко всем негодным начальникам. И как же за всю великую войну в великой российской армии не возвысился настоящий Верховный Главнокомандующий, а только подставные фигуры дяди и племянника?

И опять роковую 2-ю армию тот же Макензен обходил под Лодзью с той же стороны, с востока и юга, – и так же с востока не успевал выручительным подходом тот же Ренненкампф, где-то плёлся за десятки вёрст. Да оказывается, читал теперь Воротынцев, в самый разгар лодзинского „слоёного пирога” Рузский потерял связь с окружаемой армией, и Ставка тоже была готова на генеральное отступление. Только в этот раз в захват попадал со своей 5-й армией ещё и Павел Адамович Плеве, ныне покойный, – такой малорослый, такой некрасивый, такой уверенный и спокойный генерал: сам под захватом с другой стороны – спас и свою армию, вызволил и 2-ю, и ещё б и немцев захватил в кольцо, не опоздай поддержка от Рузского.

Из тех боёв слышал Воротынцев живой рассказ Кости Попова, тогда подпоручика там, а потом у него в полку. Им там достался участок на Бзуре подле Брохова. Местность – ровная как стол, и на тысячу шагов приказано атаковать, и ещё перед самыми немецкими окопами обойти два болотца. А стрельба такая: на десять немецких снарядов наши отвечают одним. (Да ведь у нас за перерасход снарядов тогда наказывали больше, чем если людей уложишь.) Только и мог командир полка отложить атаку до ночи – глубокой чёрной осенней ночи, и послать два батальона в несколько линий, и сам в одной из них. Ещё спустился туман и пошёл мокрый снег. До той ночи осветительные ракеты были и у немцев редкостью, наши солдаты и не знали такого чуда, – и вдруг немцы стали взвивать и взвивать ракеты – и выхватились линии атакующих, в тумане и в снегу. И заметались светящие жала стреляющих пулемётов, немецкие окопы обозначились взблёстками ружейных выстрелов – уже близко! а не добежать. Кого посекли, кто залёг. И такой был непрерывный долгий низкий немецкий огонь – не только надо было отползать плотно по снегогрязи, но сперва даже задом отползать, ибо не решиться повернуться в ползке и минуту быть удолженной мишенью. А Попов уже лежал под самым немецким пулемётом – „как бреют голову тупой бритвой” – и оттуда дополз черезо всё поле назад. Линия перед ним, человек пятьдесят, на его глазах уже врывалась в окоп, и при ракетном свете упала, он говорил: вся полсотня как один, в один миг, но своими телами защитила их вторую линию. Всю ночь потом с поля приползали поодиночке, а поле кричало, стонало: „Братцы! помогите!… Спасите!… Не бросайте меня!”, и рыдания слышались. Но нечего было и думать подбирать, а снег всё шёл, шёл, и покрывал лежащих как саваном. А потом – день, и снова подобрать нельзя. И только следующими ночами оттягивали в братскую могилу.

И вот эту всю кровь – мы теперь сами затопчем? Ливанём её под свинячьи копыта?

Боже мой, что делается! – помрачились разумом.

И сколько же за эти годы таких потерянных эпизодов, как на Бзуре? и сколько таких участков? и сколько таких полков? Когда занимая окопы после сибирцев – на двухсотшаговом фронте одной только роты подбирали 90 их трупов. Если копаем ход сообщения как будто в новом месте – а вырываем трупы немцев или своих. Когда немецкий огонь таков, что воронка попадает в воронку, и тщетен известный расчёт прятаться в них. А это вдолбленное понимание: держать линию во что бы то ни стало, вместо сочетания огня, отходов и контратак? Из опасения потерять линию мы и сидели в болотах и ямах, а противник – всегда на выгодных позициях. Когда батальон подтискивается из болота к немецкой грядке так, что немецкие проволочные заграждения становятся его собственной защитой. Когда в марте земля ещё мёрзлая и цепи не могут вкопаться, жмись к земле как к родной матери. Но в полдень верхний слой оттаивает, и шинели намокают. А к вечеру снова подмерзает, и шинели становятся грязной корой, и раненые, предсмертно корчась, облепливаются грязью.

И – что из этого воспарялось тогда к Ставке? к Верховному?

А ещё ж вот – злополучная предвесенняя вылазка через Карпаты – безумный план Иудовича с Алексеевым, а Николай Николаевич, конечно, согласен. Воротынцев тогда, и с полкового места, в ужас пришёл. Теперь читал: да, цель была – брать Будапешт, а потом Вену. Теперь мог прочесть и мудрые советы Жоффра, что в горах русским понадобится меньше снарядов.

А за тем же сразу – бездарный проворен макензеновского прорыва под Горлицей в апреле Пятнадцатого. А ведь оказывается – ещё с марта с передовой доносили о симптомах подготовки прорыва: к австрийским частям прибавляются немецкие, и номера их двух дивизий, и даже немецкой гвардии, и с тяжёлой артиллерией, и с несколькими авиационными парками, и показания австрийских перебежчиков, что наступление будет в середине апреля, – но в штабе 3-й армии Радко ничему этому верить не хотели, и ещё спокойней был штаб фронта, уверенные, что – все главные действия будут на Карпатах, – и с нашей стороны участка не укрепляли ничем. Немцы создали пятикратный перевес в орудиях, а наши не получили даже инструкции: в случае артподготовки пересидеть на запасных позициях.

И с того прорыва – Великое отступление двух фронтов на 4 месяца, при норме 8 снарядов на орудие в день, потом и меньше, редко на каком рубеже удерживались два дня подряд, а то – каждый день бой при разительном неравенстве огня, и каждые сумерки в отступлении, и бессонные ночи. На полк – 8 пулемётов, и не хватало даже винтовок, даже патронов. То – устроили оборону, но где-то в стороне нас обходит невидимый противник, и мы отступаем по приказанию. То – нет средств к обороне, и уходим сами, и так без конца. И никаких свежих частей на поддержку, да даже бывало – нет солдат уносить на себе пулемёты, тащат офицеры. И уже так все измучены, и офицерам грезится: лёгкое бы ранение, да отдохнуть.

И – всё то теперь забыть, как не было? и всех тех однополчан забыть?

А где-то далеко, вот теперь в донесениях: как в мышеловку Новогеоргиевска мы загнали на гибель четыре дивизии (уступая общественному мнению, что слишком легко у нас падают крепости). А там, ещё сбоку, бросили в небрежении Риго-Шавельский район, и немцы разлились по Курляндии, уже в Пятнадцатом году могли угрожать Петрограду. И – бездеятельность Балтийского флота, всё берегли его. (Вот он, застоявшийся, теперь и ударил в революцию.)

А Шестнадцатый год, а гвардия? Общий слух в армии был, что её уложил генерал Безобразов, на болотистом Стоходе. Но теперь-то, по документам, Воротынцев видел, что Безобразов и не мог бы сопротивляться: то был приказ Брусилова: безумная и бессмысленная атака Ковеля именно с юга, да ещё и управиться в пять дней! Приказ Брусилова – но и Ставка же согласилась. Брусилову – как-нибудь дотянуть картину своего наступления. А – что нам тот Ковель?… И нужно же было трону так возиться с гвардией столетиями – чтоб вот так утопить её в стоходских болотах ни за что?

А солдаты – те солдаты, которые в Четырнадцатом в сутки валили на мобилизацию и отшвыривали медицинский осмотр – „здоров!”, – ничего этого не знали, как их водили эти три года.

Но за всю эту цепь неумелостей и позоров – имеют солдаты и право на гнев!

Имеют – но и сегодня ещё не догадались. Только – ярость к каким-то изменникам, скорей всего с немецкими фамилиями. И – слепая ненависть к отданию чести, к офицерскому погону.

Раздумаешься – поразишься: не сегодняшней распущенности, на что их подстрекают из Петрограда, – а ещё сегодняшнему их доверию к новым верхам, к Временному правительству.

А безжизненное правительство не только не умеет собрать, направить, использовать силу фронта против тыловой шайки Совета (как упустили мартовский массовый солдатский поворот!) – но чего вообще хочет это странное правительство? Вот, оскорбляя чувства воинов, оно спешит специальным указом освободить от уголовной ответственности земгусаров, кто из них за военные годы совершил мздоимство и подлог. Значит, просто – вытягивай своих?… А четыре дня назад и ещё указ: срок явки дезертирам – продлить на 5 недель, уже до 15 мая!

Так зачем же: самим – настаивать на войне до конечной победы, „только победой мы укрепим новый строй”, и такая же директива Ставке, – и тут же самим разваливать армию? И что за наивность: всё твердить, что от революции боевой пыл только усилится? Неужели верят сами? От того, что „за Россию” переменили в „за революцию”?…

А это пасхальное двухнедельное братание – как они естественно чувствуют, сразу выказывает условность врага – и условность этой войны. Солдат всегда ждёт только замирения – а не думает о границах, о смене политических режимов и лиц. Праведная тоска по замирению. И от Временного правительства ждут теперь – не чего иного, как замирения.

А Леонид Андреев раскатывает статью: „не от войны мы устали”. Да, конечно, ты не устал.

И – право ведь народное чувство, хотя и слепо, и невежественно: расширению – надо же знать меру, оно не может быть безграничным, мы и так раскинуты – уже между рук не удержим. Вся эта „общеславянская задача” на Балканах, Константинополь – всё ведь надуманный вздор. Союзники – знают, чего они в этой войне хотят. А мы – не знаем. Но они вот и сегодня не надрываются: за неделю-другую и выдохлась „великая битва народов у Суассона и Камбре”.

Уже в прошлом году было ясно, что пора кончать, – хотя тогда так бы и довоёвывали покорно, из привычного повиновения. А теперь, после революции, грозит уже полный разгром!

Кадровый военный – и против войны?… Но война не существует сама по себе, война – не икона и не святыня. Война – только способ охранения своего государства. И если государству полезней не вести войну – так и не вести. (А вот сослуживцам по штабу – так ясно этого не скажешь…)

Но стал теперь выход из войны – ещё, ещё и ещё сложней и опасней, чем раньше. Если раньше мы прочно держали фронт и могли вести переговоры с крепкой позиции – то сейчас: кто станет с нами считаться? Нас только толкни.

Можно понять, почему немцы нас сейчас не трогают. Но и не будут слишком долго смотреть на наш развал – пойдут и захватят, сколько им угодно. В запас для торга. Двинули на Стоходе – почему не ещё где?

Не для дальней победы, а чтобы только выйти из войны, не отдав земли, надо до последней силы держать фронт! А держать – невозможно без гибких наступлений. А наступать солдаты не хотят ни шагу!… Будем слободу праздновать! Аида, Ванька, землю делить!

Одновременно надо выйти – и из войны, и из революции. Какое-то комбинированное сложнейшее отступление.

И – кто бы это мог? У кого такая сила? способность?

Но высшие стратегические задачи – это и суть задачи отступления из безнадёжного положения.

Если это правительство не смеет разогнать Совет депутатов, а вместе с ним разваливает Армию – так гнать их вкупе, только и остаётся.

Нашлось бы немало офицеров примкнуть – если б раньше создать ядро движения. Твёрдый союз военных людей.

Но его создавать – надо тайно. Это – трудно.

Кто же бы? кто бы стал во главе?

Алексеев? Нет. Нет, не решится никогда.

Гурко! – несомненно, вот кто может возглавить! Острый, мгновенный, крутой!

Надо поехать к нему – и предложить откровенно.

24

Когда после переворота уже стали достигать газеты – усумнился генерал Гурко в умственных способностях наших англо-французских союзников. Российскому перевороту ликовали – и германцы с австрийцами, но это понятно, и одновременно же англичане и французы, – эти-то чему, если в здравом уме? Не могли ж обе воюющих стороны получить выгоду от одного и того же события? – кто-то жестоко ошибался. А убедясь в нашем расстройстве, союзники (было у Гурко от них особое впечатление с петроградской конференции) поведут себя свободно от обязательств к нам, и даже заключат сепаратный мир за наш счёт: ведь немцы на Западе ничего и не ищут, они вполне удовлетворятся нашими землями.

Хотя в первую же минуту царского отречения пронизало Гурко, что всё пропало, – он, разумеется, не дал себе и подчинённым генералам опустить руки. От нахлына этой „армейской демократии” возник как бы новый род войны, внутри самой армии, – так надо было быстро выработать и новую тактику. И: всеми силами – не дать разъединить офицеров и солдат. Все приказы по Особой армии Гурко велел открыто вывешивать во всех населённых пунктах. Призывал солдат брать пример с царя: он предпочёл отречься от престола, нежели затеять внутреннюю усобицу. Урок нам всем: только не усобица! И опровергал „слухи о выборе начальников” – это невозможно, это повело бы к полному расстройству армейского управления; все такие мысли могут подавать только злонамеренные люди или подосланные врагом. Теперь стали модны солдатские собрания под приклеенным английским „митинги”, – указал Гурко своим генералам и штабам: проводить в руководство такими собраниями умеренных людей; успевать посылать на такие митинги своих инструктированных унтеров или развитых солдат, чтоб они умели вмешаться и придать собранию нужное направление. – Один раз, выходя из собора с панихиды по жертвам революции, Гурко и сам произнёс речь перед толпой солдат. Получилось отлично. Луцкий гарнизонный комитет принял постановление: никакое решение никакого собрания не считать действительным, пока его не утвердит командующий армией.

Всё-таки что-то можно устроить.

Однако недолго пришлось генералу Гурко уряжать свою Особую армию: в десятых числах марта назначенный на Западный фронт Лечицкий – отказался. И тотчас прикатило распоряжение: Гурко – принять Главнокомандование Западным фронтом.

Снова, как и в Ставку в прошлом ноябре, Гурко обгонял генералов старше себя по чину и по выслуге. Но это не удивляло его. Внутренне почему-то хранилось в нём убеждение, что ему предстоит сыграть выдающуюся роль в спасении России. Может быть, это и были всё шаги к тому.

Однако Гурко по датам рассчитал, что его назначение подписано в Ставке Николаем Николаевичем, которого самого с тех пор уже отставил князь Львов. И ответил Алексееву: нет, пусть утвердит Временное правительство. В нынешней шаткой обстановке чтобы действовать – надо опираться твёрдо. А в повадке Временного правительства уже замечено было: уклоняться и смалчивать.

Назначение от правительства пришло ещё девятью днями позже – и только тогда Гурко простился с Особой армией и поехал в Минск, где пока вместо Эверта управлял старик Смирнов, командующий 2-й армией. Он был старик кремнистый – но не за сегодняшней зыбью угнаться.

Из-за этой задержки – не при Гурко произошло и наше жестокое стоходское мартовское поражение. Из Луцка Гурко был близко слева к этому месту, но не он командовал. Не он командовал – а извёлся. Ещё в Луцке по штабным слухам, затем и в Минске, он охватил всю картину. Этот плацдарм на левом берегу Стохода у деревни Червище, по фронту 10 вёрст, а в глубину 5, мы заняли прошлой осенью, потом дожди и морозы не дали расширить. Сил наших сидело там около корпуса, не меньше, чем противник против них. Река – многоводная, труднопроходимая, с топкими берегами. Ясно было, что на этом плацдарме нельзя оставаться в разлив: или расширить плацдарм или отойти на правый берег. Ещё сам Гурко из Ставки в феврале запрашивал Эверта, какие меры приняты на время разлива, – и командующий 3-й армии Леш отвечал, а Эверт подтверждал, что разработан заградительный огонь, положение плацдарма считается прочным и противник не может рассчитывать на лёгкий успех. Оказывается, совсем не было так, но главное – тут сразу начался переворот, и никто уже тактикой не занимался: и заботы командиров и внимание наблюдателей отвлеклись на внутреннюю перебудоражку, и противник имел месяц без помех: немцы подвезли к передовым несколько тысяч газовых баллонов, тяжёлую артиллерию, лишнюю пехотную дивизию – и никто из наших не заметил того за революционными бреднями и испугами, и Леш тоже. Дождались немцы широкого разлива реки, и 21 марта с первым солнцем пошли в атаку на беспечный плацдарм – тяжёлый обстрел укреплённых линий, а лёгкие батареи химическими снарядами по нашим резервам. Далеко поставленная, на другом берегу, наша артиллерия смогла отвечать только на своём пределе, не маневрируя огнём и без связи с потерянными наблюдателями на плацдарме. Немцы пустили 13 волн газовой атаки, ядом окутало юг плацдарма, а с севера они прорвались отрезать наши переправы, и переправ оказалось мало, часть уже разбита, часть снесена, часть залита водой, – покинутым нашим обезумевшим солдатам и по мостам идти по колено. На Сердцевидной горке наши контратаковали и были переколоты. К концу дня Леш приказал отходить, но все переправы были закрыты немецким заградительным огнём. Только ночь остановила немцев, и наши убредали ночью. Ещё где держали подмёрзшие болота – немецкая артиллерия разрушила корку, и отступающих и раненых засасывало. Мы потеряли больше 20 тысяч человек, до двухсот офицеров, до сотни пулемётов, из строя вышло три дивизии, а из одной перешло на правый берег всего полсотни живых.

Конечно, бой остаётся местным, у немцев не было стратегической задачи, они и не переправлялись через Стоход. Но по плотности поражения, по ярости поражения – это грозный разгром. Первый бой революции.

И сразу за тем Гурко ехал принять фронт. И уже по пути решил: немедленно сместить Леша, чтоб неповадно другим, и чтоб сразу почувствовали нрав нового Главнокомандующего, – Эверт продремал тут полтора года, распустил фронт.

Тут из первых представился ему командующий 10-й армии Горбатовский. Он предлагал против грозного развала одно средство, быстро собрать дивизию из одних офицеров, это можно прикрыть как фронтовые учения, везти её на Петроград и разогнать Совет депутатов. Только – мгновенно, сейчас же!

Гурко оценил – как сильную мысль. Может быть, для этого и вручила ему судьба Западный фронт? Это – верный удар!

Но и надо же ему сперва оглядеться тут, узнать обстановку, людей. Немного подождём.

Уехал огорчённый Горбатовский – а дня через три Гучков снял его с армии сам, через голову Гурко, не уведомляя.

Гурко взбесился.

И тут же вскоре приехал в Минск сам Гучков.

Они виделись последний раз в середине февраля в Петрограде, во время союзной конференции, брат Владимир устроил обед, были там и другие видные думцы. Но тогда, ещё не пришедший к власти, Гучков был намного задорней и живей, чем сейчас – с сильными подглазными отёками, вялым взглядом, медленными движениями, не пошла ему власть впрок. Тогда – все они искали и ждали содействия от Гурко как реального Верховного, сегодня Гучков приехал начальником. А разве – годен он был в вождя воюющей армии? Он хорош был – волновать общественность на поддержку оборонных вопросов, – но какой же он военный руководитель?

Гурко встретил его теперь бурной сценой: что вся его „чистка” только притягивает карьеристов, а оставшихся настигает неуверенностью и пассивностью. Что Гурко и двух дней не останется тут, если будут сменять командующих через его голову.

А у Гучкова уже был готовый список „омоложения” дальше. А Гурко ещё многих тут не успел и узнать, чтобы защищать или уступить. Да даже гурковского любимого начальника штаба Гучков не давал перевести сюда из Луцка.

И охолодил ось между ними ещё больше.

Но и не время спорить с правительством: ещё ж сидят в боку советы депутатов, вот и минский, – и оба они, военный министр и Главнокомандующий фронтом, не могли миновать идти представиться. Заседал Совет в театре, и с делегатами общественных организаций, президиум на сцене – адвокаты, солдаты – поднялся поздороваться с генералами каждый за руку, а зал тем временем хлопал. А председателем тут их всех устроился Позерн, земский мелкий служащий, напяливший на себя неумело солдатскую шинель. И перед этим залом, странным сборищем, Гучков рекомендовал Гурко как председателя общества военной мощи России, закрытого Сухомлиновым, Гурко же Гучкова – как участника борьбы буров. Потом оба произнесли по речи: что надо усилить борьбу с внешним врагом и прекратить пасхальное братание, введенное с одобрения немецкого командования и обессиливающее нас. Оно не местное, оно не случайно идёт по всем фронтам.

В зале хлопали, одобрительно кричали. А – мерзко было от глупой роли. И ещё затем Гучков потянул Гурко зачем-то на собрание сестёр милосердия, выступать и там. Не так бы начинать главнокомандование.

Гучков со своим списком омоложения поехал дальше – а всё неустройство осталось вокруг Гурко.

Тут в Минске застал он, что не командование управляло событиями, а события вертели командованием. Приезжали докладываться высокие воинские начальники, покорившиеся тому, что солдатские собрания выразили им недоверие. Уже 3-4 раза полки, а один раз дивизия отказались выполнить боевое задание. Всё, что притекало в армию из столиц, постановления правительства, газеты, – кричали о правах, о правах – и никто о долге. И непросвещённый низший слой охватывала соблазнительная мысль, что общественная жизнь состоит из прав, а обязанностей никаких. Главное – разрешили открыться и распуститься страху смерти, на самоподавленьи которого держится вся война, и теперь охватывало солдат: не наступать! (Очень кстати тут подвернулся всем трусам „мир без аннексий”.) И вообще не воевать – главное право. Оттого что фронт стоял мирно, никаких боёв, это не открывалось сразу в последствиях, – но Гурко понимал, что дух армии – на шатком перевесе, и может рухнуть вот-вот, в две недели. И командованию надо было изобрести совсем новые меры, не предусмотренные никакими уставами.

И Гурко начал с того, что объявил по Западному фронту такой приказ: Главнокомандующий объявляет прощение всем незаконным действиям, совершённым в дни революции, но отныне военные законы вступают в силу, и нарушение их не останется безнаказанным. (Он просто брал на голос – а как это исполнить? как удержать?) „Солдаты! Враг угрожает сердцу России. Если путь к окончательной победе лежит через свободу, то и путь к окончательной свободе – через победу.” И ещё приказ: о недопустимости выборного начала на фронте. Если ввести выборы – отвечать за операции будут не начальники, а подчинённые, тогда разбирайся.

Придумал: каждого подстрекателя, особенно прапорщика, вызывать лично к себе в штаб, в Минск, – а за неявку будет привлечён к суду как за невыполнение приказа. Неожиданно подействовало! – не было случая, чтоб не явился. (Иногда со своей вооружённой командой.) Но не каждому же внушать. Стал Гурко применять собственный объезд частей. Однако необычные условия: теперь не мог Главнокомандующий инструктировать офицеров отдельно от солдат – только вместе, иначе это воспринималось как заговор. (Вот и собирай дивизию из офицеров.) И ещё страдать, видя на солдатских грудях эти красные лохмотья, и не сметь их сорвать. Один раз музыкантская команда держала над собой на красной бязи „Да здравствует демократическая республика”, по-русски и по-еврейски. Гурко подошёл к главному образине и спросил: „А что такое демократическая республика?” Но ни он, ни другие оркестранты ответить не могли. И только унтер-офицер из разведчиков выручил их: „Это – все свободы, которые нам теперь дали.”


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю