332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Солженицын » В круге первом » Текст книги (страница 55)
В круге первом
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:45

Текст книги "В круге первом"


Автор книги: Александр Солженицын






сообщить о нарушении

Текущая страница: 55 (всего у книги 56 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]

94

А на шарашке тоже было время завтрака и утреннего чая.

День этот, не предвещавший с утра ничего особенного, отмечен был сперва только придирчивостью старшего лейтенанта Шустермана: он готовился к сдаче смены и старался помешать арестантам спать после подъема. И прогулка была неладная: после вчерашнего таяния взял ночью морозец – и прогулочные тореные дорожки обняла гололедица. Многие зэки выходили, делали один круг, оскользаясь, и возвращались в тюрьму. В камерах же зэки, сидевшие на кроватях кто внизу, а кто, свесив или поджав ноги, вверху, не спешили вставать, а терли грудь, зевали, начинали «с утра пораньше» невесело шутить друг над другом, над своей злополучной судьбой, да рассказывали сны – любимое арестантское занятие.

Но хотя среди этих снов были и переход мутного потока по мостику, и натягивание на себя длинных сапог – не было, однако, сна, который бы ясно предсказывал гуртовой этап.

Сологдин с утра, как обычно, ходил на дрова. Он и ночью держал окно приотворенным, а уходя на дрова, отворил его еще шире.

Рубин, головой лежавший к тому же окну, не говорил с Сологдиным ни слова. Он и сегодня ночью страдал бессонницей, лег поздно, ощутил теперь холодную тягу из окна, – но не стал вмешиваться в действия обидчика, а надел меховую шапку со спущенными ушами, телогрейку, в таком виде укрылся с головой одеялом и лежал подобранным кулем, не вставая на завтрак, пренебрегая увещеваниями Шустермана и общим шумом в комнате, – стараясь дотянуть часы сна.

Потапов из первых встал, гулял, из первых позавтракал, уже попил и чаю, уже заправил койку в жесткий параллелепипед, сидел читал газету – но душой рвался на работу (ему предстояло сегодня градуировать интересный прибор, им самим сделанный).

Каша на завтрак была пшенная, поэтому многие завтракать не шли.

Герасимович, напротив, долго сидел в столовой, аккуратно и неторопливо вкладывая в рот маленькие кванты каши. Невозможно было со стороны предположить в нем теоретика дворцового переворота.

Из другого угла полупустой столовой Нержин глядел на него и размышлял, верно ли отвечал ему вчера. Сомнение есть добросовестность познания, но до какого же рубежа отступать в сомнении? Действительно, если нигде в мире не останется свободного слова, «Таймс» будет послушно перепечатывать «Правду», негры с Замбези – подписываться на заем, луарские колхозники – гнуться за трудодни, партийные хряки – отдыхать за десятью заборами в калифорнийских садах – для чего тогда останется жить?

До каких же пор уклоняться за «не знаю»?

Вяло отзавтракав, Нержин взобрался на последние пятнадцать свободных минут к себе на верхнюю койку, лег и смотрел в купол потолка.

В комнате продолжалось обсуждение события с Руськой. Ночевать он не приходил и уже точно, что был арестован. В тюремном штабе содержалась маленькая темная клетушка, там его заперли.

Говорили не вполне открыто, не называли его вслух двойником, но подразумевали. Говорили в том смысле, что паять ему срока уже некуда – но не переквалифицировали б ему, гады, двадцать пять ИТЛ на двадцать пять одиночного (в тот год уже строились новые тюрьмы из камер-одиночек и все больше входило в моду одиночное заключение). Конечно, Шикин не станет оформлять дело на двойничество. Но не обязательно же обвинять человека именно в том, в чем он виноват: если он белобрысый, можно обвинить, что он чернявый – а дать приговор такой же, какой дают за белобрысого.

Глеб не знал, далеко ли зашло у Руськи с Кларой, и надо ли, осмелиться ли успокоить ее? И как?

Рубин сбросил одеяло и предстал под общий хохот в меховой шапке и в телогрейке. Смех лично над собой он, впрочем, сносил всегда безобидно, он не терпел смеха над социализмом. Сняв шапку, но оставаясь в телогрейке и не спуская ног на пол для одевания, так как это не имело теперь большого смысла (сроки прогулки, умывания и завтрака все равно были упущены), – Рубин попросил налить ему стакан чая – и, сидя в постели, со всклоченной бородой, бесчувственно вкладывал в рот белый хлеб с маслом и вливал горячую жидкость, – сам же, не продравши глаз, ушел в чтение романа Эптона Синклера, который держал одной рукой рядом со стаканом. В настроении он был самом мрачном.

По шарашке уже шел утренний обход. Заступал младшина. Он считал головы, а объявления делал Шустерман. Войдя в полукруглую комнату, Шустерман, как и в предыдущих, объявил:

– Внимание! Заключенным объявляется, что после ужина никто не будет допускаться на кухню за кипятком, – и по этому вопросу не стучать и не вызывать дежурного!

– Это чье распоряжение? – бешено взвопил Прянчиков, выскакивая из пещеры составленных двухэтаж-ных коек.

– Начальника тюрьмы, – веско ответил Шустерман.

– Когда оно сделано??

– Вчера.

Прянчиков потряс над головой кулаками на тонких худых руках, словно призывая в свидетели небо и землю.

– Это не может быть!! – протестовал он. – В субботу вечером мне сам министр Абакумов обещал, что по ночам кипяток будет! Это по логике вещей!

Ведь мы работаем до двенадцати ночи!

Раскат арестантского хохота был ему ответом.

– А ты не работай до двенадцати, му...к, – пробасил Двоетесов.

– Мы не можем держать ночного повара, – рассудительно объяснил Шустерман.

И затем, взяв из рук младшины список, Шустерман гнетущим голосом, от которого сразу все стихло, объявил:

– Внимание! Сейчас на работу не выходят и собираются на этап... Из вашей комнаты: Хоробров! Михайлов! Нержин! Семушкин!.. Готовьте казенные вещи к сдаче!

И проверяющие вышли.

Но четыре выкрикнутых фамилии как вихрем закружили все в комнате.

Люди покинули чай, оставили недоеденные бутерброды и бросились друг ко другу и к отъезжающим. Четыре человека из двадцати пяти – это была необычная, обильная жатва жертв. Заговорили все разом, оживленные голоса смешивались с упавшими и презрительно-бодрыми. Иные встали во весь рост на верхних койках, размахивали руками, другие взялись за голову, третьи что-то горячо доказывали, бия себя в грудь, четвертые уже вытряхивали подушки из наволочек, а в общем вся комната представляла собой такой разноречивый разворох горя, покорности, озлобления, решимости, жалоб и расчетов, и все это сгромождено в тесноте и в несколько этажей, что Рубин встал с кровати, как был, в телогрейке, но в кальсонах, и зычно крикнул:

– Исторический день шарашки! Утро стрелецкой казни!

И развел руками перед общей картиной. Оживленный вид его вовсе не значил, что он рад этапу. Он равно бы смеялся и над собственным отъездом.

Перед красным словцом у него не устаивала ни одна святыня.

Этап – это такая же роковая грань в жизни арестанта, как в жизни солдата – ранение. И как ранение может быть легким или тяжелым, излечимым или смертельным, так и этап может быть близким или далеким, развлечением или смертью.

Когда читаешь описание мнимых ужасов каторжной жизни у Достоевского, – поражаешься: как покойно им было отбывать срок! ведь за десять лет у них не бывало ни одного этапа!

Зэк живет на одном и том же постоянном месте, привыкает к своим товарищам, к своей работе, к своему начальству. Как бы ни был он чужд стяжанию, неизбежно он обрастает: у него появляется или присланный с воли фибровый или сработанный в лагере фанерный чемодан. У него появляются: рамочка, куда он вставляет фотографию жены или дочери; тряпичные тапочки, в которых он ходит после работы по бараку, а на день прячет от обыска; возможно даже, что он закосил лишние хлопчатобумажные брючки или не сдал старые ботинки – и все это перепрятывает от инвентаризации к инвентаризации. У него есть даже своя иголка, его пуговицы надежно пришиты, и еще у него хранится пара запасных. В кисете у него водится табачок.

А если он фраер – он держит еще зубной порошок и иногда чистит зубы. У него накопляется пачка писем от родных, заводится собственная книга, обмениваясь которой, он прочитывает все книги лагеря.

Но как гром ударяет над его маленькой жизнью этап – всегда без предупреждения, всегда подстроенный так, чтобы застать зэка врасплох и в последнюю возможную минуту. И вот торопливо рвутся в очко уборной письма родных. И вот конвой – если этап предстоит телячьими красными вагонами – отрезает у зэка все пугови-цы, а табак и зубной порошок высыпает на ветер, ибо ими в пути может быть ослеплен конвоир. И вот конвой – если этап будет пассажирскими вагон-заками – ожесточенно топчет чемоданы, не влезающие в узкую вагонную камеру, а заодно ломает и рамочку от фотографии.

В обоих случаях отбирают книги, которых нельзя иметь в дороге, иголку, которой можно перепилить решетку и заколоть конвоира, отметают как хлам тряпичные тапочки и отбирают в пользу лагеря лишнюю пару брюк.

И очищенный от греха собственности, от наклонности к оседлой жизни, от тяготения к мещанскому уюту (справедливо заклейменному еще Чеховым), от друзей и от прошлого, зэк берет руки за спину и в колонне по четыре («шаг вправо, шаг влево – конвой открывает огонь без предупреждения!»), окруженный псами и конвойными, идет к вагону.

Вы все видели его в этот момент на наших железнодорожных станциях, – но спешили трусливо потупиться, верноподданно отвернуться, чтобы конвойный лейтенант не заподозрил вас в чем плохом и не задержал бы.

Зэк вступает в вагон – и вагон прицепляют рядом с почтовым. Глухо обрешеченный с обеих сторон, не просматриваемый с платформ, он идет по мирному расписанию и везет в своей замкнутой душной тесноте сотни воспоминаний, надежд и опасений.

Куда везут? Этого не объявляют. Что ждет зэка на новом месте? Медные рудники? Лесоповал? Или заветная сельхоз-подкомандировка, где порой удается испечь картошечку и можно есть от пуза скотий турнепс? Скрутит ли зэка цынга и дистрофия от первого же месяца общих работ? Или ему посчастливится дать лапу, встретить знакомого – и он зацепится дневальным, санитаром или даже помощником каптера? И разрешат ли на новом мете переписку? Или на много лет пресекутся от него письма, и родные причтут его к мертвецам?..

Может быть, он и не доедет до места назначения? В телячьем вагоне умрет от дизентерии? оттого, что шесть суток эшелон будут гнать без хлеба? Или конвой забьет его молотками за чей-то побег? Или в конце пути из нетопленной теплушки будут выбрасывать, как дрова, око-ченевшие трупы зэков?

Красные эшелоны идут до СовГавани месяц...

Помяни, Господи, тех, кто не доехал!

И хотя с шарашки отпускали мягко, оставляли зэкам до первой тюрьмы даже бритвы – все эти вопросы с их вечной силой щемили сердца тех двадцати арестантов, которые при утреннем обходе комнат во вторник были выкликнуты на этап.

Беззаботная полу-вольная жизнь шарашечных зэков для них кончилась.


95

Как ни был Нержин охвачен заботами этапа, – в нем вспыхнуло и обострилось настроение оттянуть на прощанье майора Шикина. И по звонку на работу, несмотря на приказ этим двадцати оставаться в общежитии и ждать надзирателя, он, как и все остальные девятнадцать, ринулся сквозь проходные двери. Взлетев на третий этаж, он постучал к Шикину. Ему велели войти.

Шикин сидел за столом угрюмый, темный. Что-то дрогнуло в нем со вчерашнего дня. Одной ногой он провел над пропастью и знал теперь ощущение, когда не на что стать.

Но прямого и скорого выхода не имела его ненависть к этому мальчишке!

Самое большее (и самое безопасное для себя), что мог сделать Шикин – это помотать Доронина по карцерам, сердечно нагадить ему в характеристику и отправить назад на Воркуту, где с такой характеристикой он попадет в режимную бригаду – и вскоре подохнет. И результат будет тот же самый, что судить бы его и расстрелять.

Сейчас, с утра, он не вызвал Доронина на допрос потому, что ожидал разных протестов и помех со стороны отправляемых.

Он не ошибся. Вошел Нержин.

Майор Шикин всегда не терпел этого худощавого не-приязненного зэка с его неуклонно-твердой манерой держаться, с его дотошным знанием законов. Шикин давно уже уговаривал Яконова отправить Нержина на этап и сейчас со злорадным удовольствием посмотрел на враждебное выражение входящего.

У Нержина был природный дар не задумываясь сложить жалобу в немногочисленные разящие слова и произнести их единым духом в ту короткую секунду, когда открывается кормушка в двери камеры, или уместить на клочке промокательно-туалетной бумаги, выдаваемой в тюрьмах для письменных заявлений. За пять лет сидения он выработал в себе и особую решительную манеру разговаривать с начальством – то, что на языке зэ-ков называется культурно оттягивать. Слова он употреблял только корректные, но высокомерно-иронический тон, к которому, однако, нельзя было придраться, был тоном разговора старшего с младшим.

– Гражданин майор! – заговорил он с порога. – Я пришел получить незаконно отнятую у меня книгу. Я имею основания полагать, что шесть недель – достаточный при транспортных условиях города Москвы срок, чтобы убедиться, что она допущена цензурой.

– Книгу? – поразился Шикин (потому что так быстро не нашелся ничего умней). – Какую книгу?

– В равной мере, – сыпал Нержин, – я полагаю, что вы знаете, о какой книге речь. Об избранных стихах Сергея Есенина.

– Е-се-ни-на?! – будто только сейчас вспоминая и потрясенный этим крамольным именем, откинулся майор Шикин к спинке кресла. Седеющий ежик его головы выражал негодование и отвращение. – Да как у вас язык поворачивается – спрашивать Е-се-ни-на?

– А почему бы и нет? Он издан у нас, в Советском Союзе.

– Этого мало!

– Кроме того, он издан в тысяча девятьсот сороковом году, то есть, не попадает в запретный период тысяча девятьсот семнадцатый тире тысяча девятьсот тридцать восьмой.

Шикин нахмурился.

– Откуда вы взяли такой период?

Нержин отвечал так уплотненно, будто заранее выучил все ответы наизусть:

– Мне очень любезно дал разъяснения один лагерный цензор. Во время предпраздничного обыска у меня был отобран «Толковый словарь» Даля на том основании, что он издан в 1935 году и подлежит поэтому серьезнейшей проверке. Когда же я показал цензору, что словарь есть фотомеханическая копия с издания 1881 года, цензор мне охотно книгу вернул и разъяснил, что против дореволюционных изданий возражений не имеется, ибо «враги народа еще тогда не орудовали». И вот такая неприятность: Есенин издан в 1940-м.

Шикин солидно помолчал.

– Пусть так. Но вы, – внушительно спросил он, – вы – читали эту книгу? Вы – всю ее читали? Вы можете письменно это подтвердить?

– Отбирать от меня подписку по статье девяносто пятой УК РСФСР у вас сейчас нет юридических оснований. Устно же подтверждаю: я имею дурную привычку читать те книги, которые являются моей собственностью, и, обратно, держать лишь те книги, которые я читаю.

Шикин развел руками.

– Тем хуже для вас!

Он хотел выдержать многозначительную паузу, но Нержин заметал ее словами:

– Итак, суммарно повторяю свою просьбу. Согласно седьмому пункту раздела Б тюремного распорядка верните мне незаконно отобранную книгу.

Подергиваясь под этим потоком слов, Шикин встал. Когда он сидел за столом, большая голова его, казалось, принадлежала не мелкому человеку, – вставая же, он становился меньше, очень короткими выдавались и ноги его и руки. Темнолицый, он приблизился к шкафу, отпер и вынул малоформатный томик Есенина, осыпанный кленовыми листьями по суперобложке.

Несколько мест у него было заложено. По-прежнему не предлагая Нержину сесть, он удобно расположился в своем кресле и стал не торопясь просматривать по закладкам. Нержин тоже спокойно сел, оперся руками о колени и неотступно-тяжелым взглядом следил за Шикиным.

– Ну вот, пожалуйста, – вздохнул майор, и прочел бесчувственно, меся как тесто стихотворную ткань:

Неживые чужие ладони!

Этим песням при вас не жить.

Только будут колосья-кони

О хозяине старом тужить.

Это – о каком хозяине? Это – чьи ладони?

Арестант смотрел на пухлые белые ладони оперуполномоченного.

– Есенин был классово-ограничен и многого недопонимал, – поджатыми губами выразил он соболезнование. – Как Пушкин, как Гоголь...

Что-то послышалось в голосе Нержина, от чего Шикин опасливо на него взглянул. Ведь просто возьмет и кинется на майора, ему сейчас нечего терять.

На всякий случай Шикин встал и приоткрыл дверь.

– А это как понять? – прочел Шикин, вернувшись в кресло:

Розу белую с черной жабой

Я хотел на земле повенчать...

И дальше тут... На что это намекается?

Вытянутое горло арестанта вздрогнуло.

– Очень просто, – ответил он. – Не пытаться примирять белую розу истины с черной жабой злодейства!

Черной жабой сидел перед ним короткорукий большеголовый чернолицый кум.

– Однако, гражданин майор, – Нержин говорил быстрыми, налезающими друг на друга словами, – я не имею времени входить с вами в литературные разбирательства. Меня ждет конвой. Шесть недель назад вы заявили, что пошлете запрос в Главлит. Посылали вы?

Шикин передернул плечами и захлопнул желтую книжечку.

– Я не обязан перед вами отчитываться. Книги я вам не верну. И все равно вам ее не дадут вывезти.

Нержин гневно встал, не отводя глаз от Есенина. Он представил себе, как эту книжечку когда-то держали милосердные руки жены и писали в ней:

«Так и все утерянное к тебе вернется!»

Слова безо всякого усилия выстреливали из его губ:

– Гражданин майор! Я надеюсь, вы не забыли, как я два года требовал с министерства госбезопасности безнадежно отобранные у меня польские злотые, и хоть двадцать раз усчитанные в копейки – все-таки через Верховный Совет их получил! Я надеюсь, вы не забыли, как я требовал пяти граммов подболточной муки? Надо мной смеялись – но я их добился! И еще множество примеров! Я предупреждаю вас, что эту книгу я вам не отдам! Я умирать буду на Колыме – и оттуда вырву ее у вас! Я заполню жалобами на вас все ящики ЦК и Совета министров. Отдайте по-хорошему!

И перед этим обреченным, бесправным, посылаемым на медленную смерть зэком майор госбезопасности не устоял. Он, действительно, запрашивал Главлит и оттуда, к удивлению его, ответили, что книга формально не запрещена.

Формально!! Верный нюх подсказывал Шикину, что это – оплошность, что книгу непременно надо запретить. Но следовало и поберечь свое имя от нареканий этого неутомимого склочника.

– Хорошо, – уступил майор. – Я вам ее возвращаю. Но увезти ее мы вам не дадим.

С торжеством вышел Нержин на лестницу, прижимая к себе милый желтый глянец суперобложки. Это был символ удачи в минуту, когда все рушилось.

На площадке он миновал группу арестантов, обсуждавших последние события. Среди них (но так, чтоб не донеслось до начальства) ораторствовал Сиромаха:

– Что делают?! Та-ких ребят на этап посылают! За что? А Руську Доронина? Какой же гад его заложил, а?

Нержин спешил в Акустическую и думал, как побыстрей, пока к нему не приставят надзирателя, уничтожить свои записки. Полагалось этапируемых уже не пускать вольно ходить по шарашке. Лишь многочисленности этапа да, может быть, мягкости младшины с его вечными упущениями по службе обязан был Нержин своей последней короткой свободой.

Он распахнул дверь Акустической и увидел перед собой растворенные дверцы железного шкафа, а между ними – Симочку, снова в некрасивом полосатом платьице и с серым козьим платком на плечах.

Она не увидела, но почувствовала Нержина и смешалась, замерла, как бы раздумывая, что именно ей взять из шкафа.

Он не думал, не взвешивал – он вступил в закоулок между железными дверцами и шепотом сказал:

– Серафима Витальевна! После вчерашнего – безжалостно обращаться к вам. Но труд многих лет моих гибнет. Мне его – сжечь? Вы не возьмете?

Она уже знала об его отъезде. Она подняла печальные, не спавшие глаза и сказала:

– Дайте.

Кто-то входил, Нержин метнулся дальше, прошел к своему столу и встретил майора Ройтмана.

Лицо Ройтмана было растеряно. С неловкой улыбкой он сказал:

– Глеб Викентьич! Как это досадно! Ведь меня не предупредили... Я понятия не имел... А сегодня уже ничего поправить нельзя.

Нержин поднял холодно-сожалеющий взгляд к человеку, которого до сегодняшнего дня считал искренним.

– Адам Вениаминович, ведь я здесь не первый день. Такие вещи без начальников лаборатории не делаются. И стал разгружать ящики стола.

На лице Ройтмана выразилась боль:

– Но, поверьте, Глеб Викентьич, а я не знал, меня не спросили, не предупредили...

Он говорил это вслух при всей лаборатории. Капли пота выступили на его лбу. Он неосмысленно следил за сборами Нержина.

С ним и в самом деле не посоветовались.

– Материалы по артикуляции я сдам Серафиме Витальевне? – беззаботно спрашивал Нержин.

Ройтман, не ответив, медленно вышел из комнаты.

– Принимайте, Серафима Витальевна, – объявил Нержин и стал носить к ее столу папки, подшивки, таблицы.

И в одну папку уже вложил свое сокровище – свои три блокнота. Но какой-то внутренний дух-советчик подтолкнул Нержина не делать этого.

Если даже теплы ее протянутые руки – надолго ли хватит девичьей верности?

Он переложил блокноты в карман, а папки носил Симочке.

Горела Александрийская библиотека. Горели, но не сдавались, летописи в монастырях. И сажа лубянских труб – сажа от сжигаемых бумаг, бумаг, бумаг, падала на зэков, выводимых гулять в коробочку на тюремной крыше.

Может быть, великих мыслей сожжено больше, чем обнародовано... Если будет цела голова – неужели он не повторит?

Нержин тряхнул спичками, выбежал.

И через десять минут вернулся бледный, безразличный.

Тем временем в лабораторию пришел Прянчиков.

– Да как это можно? – разорялся он. – Мы одеревянели! Мы даже не возмущаемся! Отправлять на этап! Отправлять можно багаж, но кто дал право отправлять людей?!

Горячая проповедь Валентули встречала отклик в зэческих сердцах.

Взбудораженные этапом, все зэки лаборатории не работали. Этап всегда – миг напоминания, миг – «все там будем». Этап заставляет каждого, даже не тронутого им, зэка подумать о бренности своей судьбы, о закланности своего бытия топору ГУЛага. Даже ни в чем не провинившегося зэка годика за два до конца срока непременно отсылали с шарашки, чтоб он все забыл и ото всего отстал. Только у двадцатипятилетников не бывало конца срока, за что оперчасть и любила брать их на шарашки.

Зэки в вольных телоположениях окружили Нержина, иные сели вместо стульев на столы, как бы подчеркивая приподнятость момента. Они были настроены меланхолически и философически.

Как на похоронах вспоминают все хорошее, что сделал покойник, так сейчас они в похвалу Нержину вспоминали, каким любителем качать права он был и сколько раз защищал общеарестантские интересы. Тут была и знаменитая история с подболточной мукой, когда он завалил тюремное управление и министерство внутренних дел жалобами по поводу ежедневной недодачи пяти граммов муки ему лично. (По тюремным правилам не могло быть жалобы коллективной или жалобы на недодачу чего-либо – другим, всем. Хотя арестант по идее и должен исправляться в сторону социализма, но ему запрещается болеть за общее дело.) Зэки шарашки в то время еще не наелись, и борьба за пять граммов муки воспринималась острей, чем международные события.

Захватывающая эпопея кончилась победой Нержина: был снят с работы «кальсонный капитан», помощник начальника спецтюрьмы по хозчасти, и из подболточной муки на все население шарашки стали варить дважды в неделю дополнительную лапшу. Вспомнили тут и борьбу Нержина за увеличение воскресных прогулок, которая кончилась, однако, поражением.

Напротив, сам Нержин плохо слушал эти эпитафии. Для него наступил миг действия. Теперь уже худшее свершилось, а лучшее зависело только от него.

Передав Симочке артикуляционные материалы, сдав помощнику Ройтмана все секретное, уничтожив огнем и разрывом все личное, сложив в несколько стоп все библиотечное, он теперь догребал последнее из ящиков и раздаривал ребятам. Уже было решено, кому достанется его крутящийся желтый стул, кому – немецкий стол с падающими шторками, кому – чернильница, кому рулон цветной и мраморной бумаги от фирмы Лоренц. Умерший с веселой улыбкой сам раздавал свое наследство, а наследники несли ему кто по две, кто по три пачки папирос (таково было шарашечное установление: на этом свете папирос было изобилие, на том папиросы были дороже хлеба).

Из совсекретной группы пришел Рубин. Его глаза были грустны, нижние веки обвисли.

Соображая над книгами, Нержин сказал ему:

– Если б ты любил Есенина, – я б тебе его сейчас подарил.

– Неужели отбил?

– Но он недостаточно близок к пролетариату.

– У тебя помазка нет, – достал Рубин из кармана роскошный по арестантским понятиям помазок с полированной пластмассовой ручкой, – а я все равно дал обет не бриться до дня оправдания – так возьми его!

Рубин никогда не говорил – «день освобождения», ибо таковой мог означать естественный конец срока, – всегда говорил «день оправдания», которого он должен же был добиться!

– Спасибо, мужик, но ты так ошарашился, что забыл лагерные порядки.

Кто же в лагере даст мне бриться самому?.. Ты мне книги сдать не поможешь?

И они стали сгребать и складывать книги и журналы. Окружающие разошлись.

– Ну, как твой подопечный? – тихо спросил Глеб.

– Говорят, ночью арестовали. Главных двух.

– А почему – двух?

– Подозреваемых. История требует жертв.

– Может быть тот не попался?

– Думаю, что схватили. К обеду обещают магнитные ленты с допросов.

Сравним.

Нержин выпрямился от собранной стопки.

– Слушай, а зачем все-таки Советскому Союзу атомная бомба? Этот парень рассудил не так глупо.

– Московский пижон, мелкий субчик, поверь. Нагрузившись множеством томов, они вышли из лаборатории, поднялись по главной лестнице. У ниши верхнего коридора остановились поправить рассыпающиеся стопки и передохнуть.

Глаза Нержина, все сборы блиставшие огнем нездорового возбуждения, теперь потускнели и стали малоподвижны.

– И вот, друже, – протянул он, – и трех лет мы не пожили вместе, жили все время в спорах, издеваясь над убеждениями друг друга, – а сейчас, когда я теряю тебя, должно быть навсегда, я так ясно ощущаю, что ты – один из самых мне...

Его голос переломился.

Большие карие глаза Рубина, которые многим запоминались в искрах гнева, теплились добротой и застенчивостью.

– Так все сошлось, – кивал он. – Давай поцелуемся, зверь.

И принял Нержина в свою пиратскую черную бороду. Тотчас за этим, едва вошли они в библиотеку, их на-гнал Сологдин. У него было очень озабоченное лицо. Не рассчитав, он слишком хлопнул остекленной дверью, отчего она задребезжала, а библиотекарша оглянулась недовольно.

– Так, Глебчик! Так! – сказал Сологдин. – Свершилось. Ты уезжаешь.

Нисколько не замечая рядом «библейского фанатика», Сологдин смотрел только на Нержина.

Равно и Рубин не нашел в себе примиряющего чувства к «докучному гидальго» и отвел глаза.

– Да, ты уезжаешь. Жаль. Очень жаль.

Сколько они говаривали друг с другом на дровах, сколько спорили на прогулках! А сейчас не у места и не у времени были правила мышления и жизни, которые Сологдин хотел передать Глебу и не успел.

Библиотекарша ушла за полки. Сологдин малозвучно сказал:

– Все-таки ты свой скептицизм бросай. Это просто удобный прием, чтобы не бороться.

Так же тихо ответил и Нержин:

– Но твое вчерашнее... о стране потерянной и косопузой... это еще удобнее. Я ничего не понимаю. Сологдин сверкнул голубизною и зубами:

– Мы слишком мало с тобой говорили, ты отстаешь в развитии. Но слушай, время – деньги. Еще не поздно. Дай согласие остаться расчетчиком – и я, может быть, успею тебя оставить. Тут в одну группу. – (Рубин удивленно метнул взглядом по Сологдину.) – Но придется вкалывать, предупреждаю честно.

Нержин вздохнул.

– Спасибо, Митяй. Такая возможность у меня была. Но если вкалывать – то когда же развиваться? Что-то я и сам уже настроился на эксперимент.

Говорит пословица: не море топит, а лужа. Хочу попробовать пуститься в море.

– Да? Ну, смотри, ну, смотри. Очень жаль, очень жаль, Глебчик.

Лицо Сологдина было озабочено, он торопился, только заставлял себя не торопиться.

Так они стояли трое и ждали, пока библиотекарша с перекрашенными волосами, сильно накрашенными гу-бами и сильно напудренная, тоже лейтенант МГБ, лениво сверялась в библиотечном формуляре Нержина.

И Глеб, переживавший разлад друзей, в полной тишине библиотеки тихо сказал:

– Друзья! Надо помириться!

Ни Сологдин, ни Рубин не повели головами.

– Митя! – настаивал Глеб.

Сологдин поднял холодное голубое пламя взгляда.

– Почему ты обращаешься ко мне? – удивился он.

– Лева! – повторил Глеб.

Рубин посмотрел на него скучающе.

– Ты знаешь, почему лошади долго живут? – И после паузы объяснил:

– Потому что они никогда не выясняют отношений.

Исчерпав свое служебное имущество и дела по службе, понукаемый надзирателем идти в тюрьму собираться, – Нержин с ворохом папиросных пачек в руках встретил в коридоре спешащего Потапова с ящичком под мышкой. На работе Потапов и ходил совсем не так, как на прогулке: несмотря на хромоту, он шел быстро, шею держал напряженно выгнутой сперва вперед, а потом назад, глаза щурил и смотрел не под ноги, а куда-то вдаль, как бы спеша головой и взглядом опередить свои немолодые ноги. Потапову обязательно надо было проститься и с Нержиным и с другими отъезжающими, но едва только он утром вошел в лабораторию, как внутренняя логика работы захватила его, подавив в нем все остальные чувства и мысли. Эта способность целиком захватываться работой, забывая о жизни, была основой его инженерных успехов на воле, делала его незаменимым роботом пятилеток, а в тюрьме помогала сносить невзгоды.

– Вот и все, Андреич, – остановил его Нержин. – Покойник был весел и улыбался.

Потапов сделал усилие. Человеческий смысл включился в его глаза.

Свободной от ящика рукой он дотянулся до затылка, как если б хотел почесать его.

– Ку-ку-у...

– Подарил бы вам, Андреич, Есенина, да вы все рав-но кроме Пушкина...

– И мы там будем, – сокрушенно сказал Потапов.

Нержин вздохнул.

– Где теперь встретимся? На котласской пересылке? На индигирских приисках? Не верится, чтобы, самостоятельно передвигая ногами, мы могли бы сойтись на городском тротуаре. А?..

С прищуром у углов глаз, Потапов проскандировал:

Для при-зра-ков закрыл я вежды.

Лишь отдаленные надежды

Тревожат сердце и-но-гда.

Из двери Семерки высунулась голова упоенного Маркушева.

– Ну, Андреич! Где же фильтры? Работа стоит! – крикнул он раздраженным голосом.

Соавторы «Улыбки Будды» обнялись неловко. Пачки «Беломора» посыпались на пол.

– Вы ж понимаете, – сказал Потапов, – икру мечем, все некогда.

ИкрометаниемПотапов называл тот суетливый,крикливый, безалаберно-поспешный стиль работы, который царил и в институте Марфино, и во всем хозяйстве державы, тот стиль, который газеты невольно тоже признавали и называли «штурмовщиной» и «текучкой».

– Пишите! – добавил Потапов, и оба засмеялись. Ничего не было естественней сказать так при прощаньи, но в тюрьме это пожелание звучало издевательством. Между островами ГУЛАГа переписки не было.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю